– Ну, мосье Гийом, какие новости?
– Особенно никаких, мосье Жюстен, не считая того, что у мадемуазель Розы завтра свадьба.
– Премного обязан вам, мой почтенный старинный друг, за столь любопытный и неожиданный ответ на мой вопрос. Ведь я состою в услужении при мосье Данвиле, а он в небольшой матримониальной комедии, о которой вы упоминаете, играет почетную роль жениха, поэтому, думаю, я могу заверить вас – только не обижайтесь: ваши новости, с моей точки зрения, уже сильно запылились. Угоститесь табачком, мосье Гийом, и извините меня, если я скажу вам, что мой вопрос касался новостей общественной жизни, а не личных дел двух семейств, чьи частные интересы мы имеем удовольствие отстаивать.
– Не понимаю, что вы подразумеваете под отстаиванием частных интересов, мосье Жюстен. Я слуга мосье Луи Трюдена, который живет здесь со своей сестрой мадемуазель Розой. Вы – слуга мосье Данвиля, чья достойнейшая матушка устроила его сватовство к моей хозяйке. Мы с вами – слуги, а значит, для нас нет приятнее и значительнее новостей, чем события, касающиеся счастья наших господ. Я не имею никакого отношения к общественной жизни, а поскольку принадлежу к старой школе, сделал главной задачей своей жизни не вмешиваться в чужие дела. Если ваша личная домашняя политика вам настолько не интересна, позвольте мне выразить сожаление и пожелать вам всего самого наилучшего.
– Простите меня, мой дорогой мосье, но я не питаю ни малейшего почтения к старой школе и ни малейшей симпатии к тем, кто печется только о своих делах. Однако принимаю ваши заверения в сожалении, взаимно желаю вам всего самого наилучшего и не сомневаюсь, что к следующему разу, когда мне выпадет честь видеть вас, вы достигнете успехов в усовершенствовании своего характера, одежды, манер и внешности. Прощайте, мосье Гийом, и vive la bagatelle![25 - Да здравствует легкомыслие! (фр.)]
Этот краткий диалог состоялся чудесным летним вечером в тысяча семьсот восемьдесят девятом году у задней двери домика на берегу Сены, милях в трех к западу от Руана. Один собеседник был худой, старый, брюзгливый и неопрятный; другой – упитанный, молодой, сладкоречивый и облаченный в роскошнейшую ливрею по моде того времени. Во всем цивилизованном мире приближались последние дни подлинного дендизма, а мосье Жюстен был одет по-своему идеально – живая картинка уходящей славной эпохи.
Когда старый слуга удалился, мосье Жюстен – не без снисходительности – посвятил несколько минут разглядыванию заднего фасада домика, возле которого он стоял. Судя по окнам, в доме было комнат шесть-восемь, не больше. Вместо конюшни и надворных построек к дому с одной стороны была пристроена оранжерея, а с другой – низкий и длинный деревянный флигель, броско выкрашенный. Одно окно в этом флигеле было не занавешено, и за ним виднелся буфет, уставленный бутылочками с жидкостями диковинных цветов, всевозможные хитроумные инструменты из меди и бронзы, край большой печи и прочие принадлежности, красноречиво свидетельствовавшие, что это помещение отведено под химическую лабораторию.
– Подумать только – брат нашей невесты развлечения ради варит в этом сарае зелья в кастрюльках, – пробормотал мосье Жюстен, заглядывая в окно. – Я далеко не самый привередливый человек на свете, но, должен сказать, жалею, что мы собираемся вступить в родство по браку с аптекарем-любителем. Фу! Даже отсюда чую, как там пахнет!
С этими словами мосье Жюстен с гримасой отвращения повернулся спиной к лаборатории и не спеша зашагал к нависающим над рекой утесам.
Покинув сад при доме, он поднялся на невысокий холм по извилистой тропинке, очутился на вершине, откуда открывался прекрасный вид на Сену с ее прелестными зелеными островами, пышными лесами по берегам, проворными лодками и маленькими домиками, разбросанными там и сям у воды. К западу, где за противоположным берегом реки расстилались поля, пейзаж был залит закатным багрянцем. К востоку, на сколько хватало глаз, тянулись длинные тени, перемежавшиеся неяркими полосами света, плясали на воде красные отблески, а в окнах домов, отражавших низкое солнце, ровно горело рубиновое пламя – а дальше за извивами Сены виднелись шпили, башни и улицы Руана, за которыми в дальней дали высились лесистые холмы. Этот пейзаж всегда был отрадой для глаз, а теперь, залитый великолепным вечерним светом, стал просто сверхъестественно прекрасен. Однако лакей словно не замечал всех этих красот – он стоял, позевывая и сунув руки в карманы, и не смотрел ни направо, ни налево, а глядел лишь прямо перед собой в небольшую лощину, за которой земля плавно поднималась к краю обрыва. Там стояла скамейка, а на ней сидели трое – пожилая дама, какой-то господин и юная девушка – и любовались закатом, по стечению обстоятельств повернувшись к мосье Жюстену спиной. Рядом с ними стояли еще двое и тоже смотрели вдаль, на реку. Эти пять фигур и привлекли внимание лакея, заставив позабыть обо всем вокруг.
– Расселись, – пробурчал он недовольно себе под нос. – Мадам Данвиль на прежнем месте на скамье; мой господин, жених, рядом с ней, сама почтительность; мадемуазель Роза, невеста, рядом с ним, сама стыдливость; мосье Трюден, ее брат, аптекарь-любитель, – рядом с ней, сама заботливость; и придурковатый мосье Ломак, наш управляющий, сама услужливость – вдруг им что-то понадобится. Вот они все – ума не приложу, как можно тратить столько времени, глядя в пустоту! Да, – продолжал мосье Жюстен, устало подняв глаза и всмотревшись в даль, сначала в сторону Руана, вверх по реке, затем на закат, вниз по реке, – да, чума на них, день-деньской глядят в пустоту, в полную и абсолютную пустоту!
Тут мосье Жюстен снова зевнул и, вернувшись в сад, уселся под раскидистым деревом и смиренно уснул.
Если бы лакей подошел поближе к пяти фигурам, которых он клеймил издалека, и если бы обладал чуть более развитой наблюдательностью, он едва ли упустил бы из виду, что и завтрашние новобрачные, и их спутники с обеих сторон были в большей или меньшей степени скованы какой-то тайной мыслью, которая влияла и на их разговоры, и на жесты, и даже на выражения лиц. Мадам Данвиль – статная, богато одетая старая дама с весьма проницательными глазами и резкой, недоверчивой манерой держаться – была сдержанна и, казалось бы, всем довольна, но лишь пока смотрела на сына. Когда же ей случалось обратиться к его невесте, по лицу ее пробегала еле заметная тень беспокойства – беспокойства, которое сменялось неприкрытым недовольством и подозрительностью, когда она смотрела на брата мадемуазель Трюден. Подобным же образом и манеры, и выражение лица ее сына, который весь сиял от счастья, когда разговаривал с будущей женой, заметно менялись – в точности как у матери, – когда ему случалось обратить особое внимание на присутствовавшего здесь мосье Трюдена. Да и Ломак, управляющий, тихий, умный, тощий Ломак с его вечным смирением и красными глазами, стоило ему взглянуть на будущего шурина своего господина, тут же отводил глаза с явным смущением и задумчиво сверлил дырки в дерне своей длинной заостренной тростью. Даже сама невеста – прелестная невинная девушка, по-детски застенчивая, – заразилась общим настроением. Время от времени лицо ее омрачали сомнения, если не страдания, и рука, которую держал в своих ладонях ее возлюбленный, слегка дрожала; когда же мадемуазель Розе случалось перехватить взгляд брата, она явно смущалась.
Как ни поразительно, ни в облике, ни в манерах человека, чье присутствие, очевидно, по неизвестной причине настолько смущало будущих супругов и их родных, не было ничего отталкивающего, – напротив, он лишь располагал к себе. Луи Трюден был исключительно красив. Выражение его лица отличалось добротой и приветливостью, а открытость, мужественная твердость и сдержанность были непреодолимо обаятельны. Даже если он что-то говорил, его слова никого не могли задеть – как и поведение, – поскольку он открывал рот лишь для того, чтобы учтиво ответить, когда ему задавали прямой вопрос. Судя по тщательно скрываемым ноткам грусти в голосе и печальной нежности, затуманивавшей его добрые, серьезные глаза, стоило ему посмотреть на сестру, в его мыслях не было места ни радости, ни надеждам. Однако он не позволял себе прямо выразить свои чувства и не навязывал своей тайной грусти, чем бы она ни объяснялась, никому из своих спутников. Тем не менее при всей скромности и сдержанности Трюдена его присутствие, очевидно, пробуждало в душе всех окружающих то ли печаль, то ли угрызения совести и омрачало канун свадьбы и для жениха, и для невесты.
Солнце медленно опускалось к горизонту, и разговор постепенно иссякал. После долгого молчания жених первым предложил новую тему.
– Роза, любовь моя, – сказал он, – этот великолепный закат – хорошая примета для нашей свадьбы; он сулит на завтра еще один погожий денек.
Невеста засмеялась и покраснела:
– Вы верите в приметы, Шарль?
– Если Шарль и верит в приметы, моя милая, смеяться тут не над чем, – вмешалась пожилая дама, не дав сыну ответить. – Когда вы станете его женой, быстро отучитесь выражать сомнения в его словах, даже в мелочах, когда кругом полно посторонних. Все его убеждения имеют под собой самую надежную основу, и если бы я считала, что он и в самом деле верит в приметы, я, несомненно, и сама приучила бы себя в них верить.
– Прошу прощения, мадам, – дрожащим голосом начала Роза, – я лишь хотела…
– Дитя мое, неужели вы настолько плохо знаете жизнь, что можете предположить, будто могли задеть меня…
– Дайте Розе договорить, – сказал молодой человек.
При этих словах он повернулся к матери с надутым видом, точь-в-точь балованный ребенок. Миг назад мать взирала на него с любовью и гордостью. Теперь же она недовольно отвела взгляд от его лица, помолчала, внезапно растерявшись, что было явно чуждо ее характеру, а затем шепнула ему на ухо:
– Разве я виновата, если хочу сделать ее достойной тебя?
Ее сын словно и не слышал вопроса. И лишь резко повторил:
– Дайте Розе договорить.
– На самом деле я ничего не хотела сказать, – пролепетала девушка, все более и более смущаясь.
– Да нет же, хотели!
Так грубо и резко прозвучал его голос, такая отчетливая досада сквозила в нем, что мать предостерегающе притронулась к руке сына и шепнула:
– Тсс!
Мосье Ломак, управляющий, и мосье Трюден, брат невесты, разом вопросительно покосились на девушку, едва с губ жениха сорвались эти слова. Она, по всей видимости, испугалась и удивилась, но не обиделась и не рассердилась. На узком лице Ломака проступила заинтересованная улыбка, но он скромно уставился в землю и начал буравить в дерне новую дырку острым концом трости. Трюден тут же отвел глаза и со вздохом отошел на несколько шагов, затем вернулся и хотел было заговорить, но Данвиль опередил его:
– Простите меня, Роза. Слишком уж ревностно я слежу, чтобы вы не испытывали недостатка во внимании, вот и расстраиваюсь порой безо всяких оснований.
С этими покаянными словами он поцеловал ей руку, очень нежно и изящно, но в глазах его мелькнуло выражение, шедшее вразрез с этим показным жестом. Этого не заметил никто, кроме наблюдательного и смиренного мосье Ломака, который снова улыбнулся про себя и принялся еще усерднее буравить дырку в траве.
– По-моему, мосье Трюден собирался что-то сказать, – произнесла мадам Данвиль. – Вероятно, он не будет возражать и позволит нам выслушать себя.
– Конечно, мадам, – учтиво отвечал Трюден. – Я собирался признаться, что это я виноват, если Роза без должного почтения относится к тем, кто верит в приметы: это я с детства приучал ее смеяться над всякого рода суевериями.
– Вы смеетесь над суевериями? – воскликнул Данвиль, порывисто повернувшись к нему. – Вы, человек, выстроивший лабораторию, посвятивший свой досуг изучению оккультного искусства химии, искатель эликсира жизни?! Право слово, вы меня поражаете!
В его голосе, глазах и манере сквозила саркастическая учтивость, по всей видимости прекрасно знакомая его матери и управляющему мосье Ломаку. Первая снова притронулась к руке сына и шепнула: «Осторожней!» – второй вдруг посерьезнел и перестал буравить дырку в траве. Роза не слышала предостережений мадам Данвиль и не заметила перемены в поведении Ломака. Она повернулась к брату и с сияющей, нежной улыбкой ждала, что он ответит. Он кивнул, словно хотел подбодрить ее, а затем снова обратился к Данвилю.
– У вас излишне романтические представления о химических экспериментах, – негромко проговорил он. – Мои опыты не имеют ни малейшего отношения к тому, что вы называете оккультными искусствами: я готов показать их хоть всему миру, если только мир сочтет это достойным зрелищем. Единственные эликсиры жизни, о которых мне известно, – это спокойное сердце и удовлетворенный ум. И то и другое я обрел много лет назад, когда мы с Розой поселились в этом домике.
В голосе его прозвучала затаенная печаль, что для его сестры означало гораздо больше, чем произнесенные простые слова. На глаза у нее навернулись слезы, она на миг отвернулась от жениха и взяла брата за руку.
– Не надо так говорить, Луи, словно вы потеряете сестру, ведь… – Губы у нее задрожали, и она осеклась.
– Все сильнее ревнует, боится, что вы отнимете ее у него! – зашептала мадам Данвиль на ухо сыну. – Тсс! Не обращайте внимания, ради всего святого! – добавила она поспешно, поскольку мосье Данвиль встал и шагнул к Трюдену, не скрывая раздражения и досады.
Однако он не успел ничего сказать: появился старый слуга Гийом и объявил, что кофе подан. Мадам Данвиль снова шепнула «Тсс!» и поскорее взяла сына под руку; вторую он предложил Розе.
– Шарль, – удивилась девушка, – как вы раскраснелись и как дрожит у вас рука!
Он сумел овладеть собой и улыбнулся ей:
– А знаете почему, Роза? Я думаю о завтрашнем дне.
С этими словами он прошел мимо управляющего и повел дам вниз, к дому. На узкое лицо мосье Ломака вернулась улыбка, в красных глазах мелькнул непонятный огонек – и он принялся буравить в дерне очередную дырку.
– Вы не зайдете выпить кофе? – спросил Трюден, прикоснувшись к руке управляющего.
Мосье Ломак еле заметно вздрогнул и оставил трость торчать в земле.
– Тысяча благодарностей, мосье. Только после вас.
– Признаться, сегодня до того прекрасный вечер, что мне пока не хочется уходить отсюда.