Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь спустя

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
10 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Стало быть ясно, люди нашего поколения (если они не остались «пост-коммунистами») в большинстве так или иначе «экс»: экс-коммунисты (после Будапешта, после Праги, после крушения Берлинской стены, после советского опыта) и экс-фашисты. Важно, насколько человек прозрел и созрел – выражаясь по-итальянски, «снял ветчину с глаз».

…Ещё нам в ТАССе изредка выдавали талоны в Сандуновские бани. А как быть, если привыкла мыться ежедневно? И я купила на Арбатской площади – тогда там был базар – многолитровый жестяной чайник, подвешивала его с горячей водой на крюк, оказавшийся в потолке бездействующей ванной, и тянула за привязанную к носику верёвочку – получался «душ».

Друзья и подруги стекались ко мне мыться. После чего устраивали пир: из Прокопьевска с редкими оказиями мама присылала пшено, мёд и топлёное масло; сладкая пшённая каша с маслом – пища богов!

С жильём после многих мытарств мне повезло: Зинина знакомая Татьяна Артамоновна, по прозвищу Тетешка, пожилая гулаговская вдова, продала мне одну из двух своих комнат коммунальной квартиры в деревянном особняке в Антипьевском переулке, 4; прописала как родственницу. Окна комнаты выходили на музей изобразительных искусств им. Пушкина. Как странно мне было годы спустя ходить по этому паркету: особняк, построенный в 1828 году княгиней Оболенской, отошёл музею и были выставлены портреты из коллекции Свято слава Рихтера. Вот тут стоял диван, на котором я спала, там – шкаф, письменный стол…

Чтобы купить комнату, я продала с себя всё – тогда ценилась каждая тряпка – оставила только самое необходимое. Тетешка была одна на свете, напугана на всю жизнь и ко мне привязалась.

На этом, более чем спартанском, фоне тем не менее шла своеобразная «светская» жизнь. Началось с того, что из Ленинграда приехала моя знакомая, учившаяся английскому языку в Ленинградском педагогическом институте им. Герцена у моей мамы, Мэри Мортон. Она была из тех англичанок, которые уж если хороши, то сногсшибательно: высокая блондинка высокого класса. Всегда в белоснежной блузке, в тёмно-синем костюме с иголочки – сколько я её помнила, одном и том же.

Семья английского шахтёра Мортона переселилась в Ленинград в 20-х годах, откликнувшись на призыв известной реакционерки лэди Астор к трудящимся Англии пожить в СССР, чтобы потом рассказать, действительно ли это рай для рабочего человека. Шахтёру с женой, сыном и дочерью Мэри создали условия: дали господскую квартиру недалеко от Казанского собора и номенклатурные блага. Мортон в Англию не вернулся, через несколько лет умер от застарелой чахотки. В начале войны, после гибели мужа, морского офицера, Мэри с братом тоже какое-то время служили в Балтийском флоте; брат погиб, а Мэри с матерью были эвакуированы вместе с большой группой ленинградцев в Крым, где их настигла немецкая оккупация. Мне чудилось, что она всё-таки добралась до Англии, но все, кто мог что-нибудь знать, в ответ на мои расспросы только качали головой.

В Москву Мэри приехала повидаться с братом мужа Борисом Кузнецовым, впоследствии видным историком науки. Борис был женат на балерине Большого театра Суламифи (Мите) Мессерер, тёте будущей звезды Майи Плисецкой. И пошли перекрёстные визиты, посиделки… В компании были мхатовцы – Яншин, женатый на актрисе цыганского театра Ляле Чёрной, Хмелев, ещё кто-то… Жили они кто дома, на улице Горького 6, а кто – в гостинице «Метрополь». Собирались чаще у кого-нибудь в «Метрополе», там лучше топили. Пили спирт, запивали водой.

Потом на моём горизонте появился чтец Владимир Яхонтов. Познакомился он со мной нахрапом: я сидела в первом ряду, и он весь вечер бессовестно, не стесняясь, читал мне одной. Раскланялся, спрыгнул с эстрады, подошёл, взял за руку и сказал:

– Пошли!

Будто мы были век знакомы.

То, что он не враг женщин, было общеизвестно, а я страх как не люблю бабников, но под обаянием этого вечера, этого блистательного театра одного актёра я покорно пожала плечами:

– Пошли…

Пошли бродить по набережным, по мостам через Москву-реку. Он читал, – и как читал! – стихи, поэмы, целые поэтические им составленные композиции. Вопросов не задавал, ему было неинтересно, кто я, что собой представляю. Проводил до дома, церемонно поцеловал руку и удалился.

Каково же было моё удивление, когда, отправляясь утром на работу, я увидела его около парадного опять или всё ещё во фраке. Летним утром! (Потом выяснилось, что это не из экстравагантности, а просто потому, что у него не было приличного костюма.) Он проводил меня до Тверского бульвара и, церемонно поцеловав руку, удалился. Так повторялось с неделю. После этого были ещё две встречи: ужин на крыше Гранд-отеля (который потом снесли), после ужина – загородная прогулка с ветерком на открытой машине с шофёром, явно не раз уже ездившим по этому маршруту, и… То был подарок судьбы: мы провели целый вечер у меня в Антипьевском. Владимир Николаевич готовил новую программу – «Горе от ума» и прокатал её передо мной.

Владимир Николаевич любил шокировать. Застряв в ожидании самолёта в аэропорту, он обратил внимание на стайку бедно одетых интеллигентных женщин – как выяснилось, преподавательниц русской литературы – и разговорился с ними.

– Я представил себе, – рассказывал он мне, – как эти весталки отбивают у учеников вкус к поэзии, и спросил, по какому плану они работают. Те объяснили: сначала ответы на вопросы, потом изложение содержания…

– А как вы стали бы прорабатывать стихотворение Пушкина, – и прочёл им: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, / Восторгом чувственным, безумством, исступленьем / Стенаньем, криками вакханки молодой… О, как милее ты, смиренница моя» и т. д.

Весталки от него шарахнулись, а провокатору только того и было надо: переполошить! Озадачить!

Чтобы его история не кончилась рефреном «а потом его арестовали», Яхонтов покончил с собой – выбросился из окна.

Случилось это так: приехал из-за границы пианист, его школьный товарищ, позвонил ему, пригласил к себе в гостиницу. Он, конечно, пошёл. После чего его вызвали, стали угрожать, вербовать… О, Господи!

В том 1944 году я вступила (запоздало) в пору взрослых чувств и решений. Михаил Аршанский, уже упомянутый мною друг Льва Копелева, военный инженер связи (в книге воспоминаний Копелева есть Мишин портрет на целую страницу) – мой, по-нынешнему, boy-friend, интеллигентный, начитанный, рыцарь без страха и упрёка – пил, не умея пить, теряя облик человеческий.

Вернувшись из командировки из Лондона и разворачивая подарки, он себя утешал:

– Теперь мне простятся все мои слабости! (Назовём их так).

Миша привёз мне вожделенный «Gone with the wind», «Унесённые ветром» Маргарет Митчел и сапоги на меху – невиданный шик для нас, российских женщин, носивших зимой поверх туфель уродливые белесые фетровые боты.

Кстати, моя коллега Татьяна Алексеевна Озерская, мачеха Андрея Тарковского, вторая жена его отца, поэта Арсения Тарковского, перевела нашумевший роман на русский язык, но лет 25 не могла его опубликовать; по советским понятиям Митчел идеализировала рабство.

В Мише было всего намешано – слабоволие и настоящее благородство. Когда Копелева посадили, Миша и их общий друг Левин написали в ЦК письмо-поручительство. По наивности? Нет, по принципу «не могу молчать» и «друзья познаются в беде». Их исключили из партии, сорвали с них погоны, выгнали с работы; только что не посадили, но жизнь поломали.

Мне было невыносимо тяжко сказать Мише затрёпанную фразу «я люблю другого». Единственным оправданием мне было то, что я ничего от него не скрывала, не притворялась, не обманывала, написала всё как есть. Он примчался с фронта (отягчающее обстоятельство: человек на фронте, а я…). Объяснение состоялось на скамейке Тверского бульвара, он ещё на что-то надеялся… Вот тогда-то Лёва Копелев, опасаясь, что Миша пустит себе пулю в лоб, меня и проклял.

Не знаю, имел ли он на это право и был ли стопроцентно прав, но с годами помягчел. После войны на даче в Жуковке мы гостевали друг у друга, с ним и с Раей встречались в Переделкине у Ивановых, а потом в 80 годах у меня в Милане. Миша женился на славной женщине, докторе наук с важной дачей в Комарове под Ленинградом.

Другой был Саша Добровольский. Хоть он был на 12 лет старше меня и занимал высокую должность, он кинулся за мной как-то по-мальчишески, легкомысленно. Нам с ним было по пути на работу. Я с Антипьевского на Тверской шла пешком, а он с улицы Маркса-Энгельса (кто знает, почему этому бесцветному переулку с церковным названием дали имена аж двух основоположников) ехал на казённой машине и меня заприметил. Мне было невдомёк, почему «машина, чай не в шашечку, свой, замедляет ход». Он понимал, что ко мне кадриться на улице рискованно, может получиться осечка, выискал общую знакомую – в малонаселённой военной Москве это оказалось не трудно – мою однокашницу, тоже испанскую переводчицу, Эллу, так что знакомство состоялось с соблюдением всех приличий.

Это была любовь-смерч, завихрившая нас с первого дня. Ни одной нерабочей минуты врозь, полон рот разговоров, признаний, радостных открытий по поводу сходства вкусов и мыслей – настоящее родство душ. Мы оба расцвели, похорошели, всё и вся отошло куда-то далеко, далеко… Саша делал открытия вроде:

– У тебя глаза, как коричневые звёзды…

С 7 на 8 сентября 1944 года я ночевала – редкий случай – в Антипьевском. Они только того и ждали: под утро нагрянули втроём, с управдомшей-понятой (у них ведь всё по закону), предъявили ордер на обыск и арест. В коридоре мелькнуло и тут же скрылось опрокинутое лицо Тетешки.

– Собирайте вещи!

– Какие ещё вещи?! Я там поговорю с кем надо и вы же привезёте меня обратно!

Как бы не так.

8. «Находилась в условиях, в которых могла совершить преступление»

(из советского уголовного кодекса)

Перед тем, как описать свой первый день на Лубянке, я перечитала главу «Да оставит надежду входящий» из солженицынского «В круге первом» и ещё раз подивилась фотографической памяти великого диссидента и писателя, поразительно точному воспроизведению смены психологических состояний арестанта.

Со мной не проиграли всей программы, как с Володиным, он был дипломат, а я мелкая сошка. Не исключается, что сыграло роль и то обстоятельство, что за моей спиной маячил кто-то, кто по министерской вертушке звонил Берии. Правда, Берия сказал – «сейчас не 37-ой год, раз взяли, значит, за дело», но всё же. «Поговорить с кем надо» не было возможности: впускали, запирали, выпускали, обрабатывали не люди, а автоматы, по Солженицыну, механические «кукло-люди».

Мне не велели раздеваться догола, как Иннокентию, не прощупывали каждый шов одежды, не лазили в рот, в нос, в уши, в задний проход в поисках адреса или ампулы с ядом, не побрили голову и даже не делали санобработки – на мне был по-прежнему отутюженный габардиновый костюм жемчужного цвета. Моя ярость – я советский человек, какого чёрта! – хорошо заметная на фотографии анфас и в профиль, на конвейере постепенно тускнела.

В боксе были табуретка и тумбочка. То и дело поднимался щиток над глазком. От двухсотваттовой лампочки резало глаза. Со скрежетом открывается дверь. Лейтенант с голубыми погонами:

– Фамилия, имя-отчество, год рождения, место рождения.

Отвечаю. Дверь со стуком закрывается.

Немного погодя дверь бокса опять загремела. Другой:

– Фамилия, имя-отчество…

– Я уже говорила!

– Фамилия, имя-отчество…

Раздражённо выкрикиваю. Этот что-то записывает в карточке – наверное, особые приметы.

Дверь закрыта. Кладу голову на руки. Врывается баба в по гонах:

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
10 из 15