Местом моего первого назначения был аэродром каталонского города Баньоласа, я стала переводчицей авиационного инженера Васильева. (Как его звали по правде, не знаю, у всех советских были «боевые клички»: конспирация!) По роду работы, – он в это время прилаживал бомбометатели к самолётам гражданской авиации, Васильев общался с кучей народу – в министерстве, в мастерских, на аэродроме.
Моей оторопи он даже не заметил. Раз прислали переводить, переводи, да порезвее. Васильев, впрочем, мало что замечал вокруг; его командировка подходила к концу, и он уже находился в том особом состоянии, когда у человека появляется сверхбережное отношение к собственной персоне.
Как-то, в Барселоне, Саша Осипенко – бесстрашный летчик, будущий генерал авиации, попросил меня съездить с ним по важному делу – поискать «туфли молочного цвета»: жена Полина, тоже героическая летчица, настаивала, чтобы были непременно «молочные», а их в Европе давно относили. Любящий муж готов был рыскать по магазинам до упора. Но как только завыла сирена воздушной тревоги, кинулся к машине, велел шоферу гнать без оглядки и перевёл дух только за городом, на вилле, откуда больше не высовывал носа до самого отъезда. Провожавшие его в Порт-Боу наши общие знакомые рассказывали потом: все четыре часа, покуда ждали отправления поезда во Францию, Саша просидел в туннеле.
Что ж, объяснимо. Внутренний голос твердит: через столько прошёл, остался жив, на кой черт в последний момент, без пользы для дела, подставлять лоб осколку или шальной пуле! Такое же непреоборимое чувство самосохранения, – род недуга! – накатывало и на моего Васильева, и меня, ещё необстрелянную, непуганую, это коробило.
Над аэродромом внезапно загудел самолет – застал врасплох, в то время как монтировали васильевский агрегат. Первым спохватился Васильев и, ни слова ни говоря, побежал к машине: стук захлопнутой автомобильной дверцы – вот что послужило сигналом тревоги. Меня кто-то отволок в кювет. Самолёт, видимо, уже отбомбился и ограничился несколькими пулеметными очередями. Обошлось без жертв. Васильев тут же вернулся и, как ни в чём не бывало, снова полез в фюзеляж. Такого нерыцарского отношения к женщине мои испанцы не прощали и – редкий случай! – поголовно все невзлюбили consejero ruso, русского советника.
На мой вкус, он был к тому же чрезмерно озабочен приобретательством: всё время что-то покупал, менял. Вечерами, запершись, допоздна щёлкал замками чемоданов. Ничего предосудительного в этом, конечно, не было; дома семья, все разуты-раздеты, но уж очень выглядел куркулем. Его на дух не переносила и наша хозяйка Мария Лус, домоправительница бежавших владельцев виллы, на которой нас поселили, – вся в чёрном, плоская, как доска, молчаливая старуха. На меня она тоже сначала зыркала с неодобрением; потом что-то её расположило, и она стала мне к моему возвращению вечером подсовывать что-нибудь съестное. Установилось некое подобие дружбы.
Однажды, встретив меня в дверях после купанья, – по счастью, рядом было озерцо и можно было смыть аэродромную пыль, – Мария Лус, как всегда, полушёпотом, высказала, наконец, то, что у неё явно накипело:
– Порядочная женщина не должна так часто мыться!
При чём тут молоко?
Мой трудовой стаж равнялся неделе, когда из Барселоны поступила телефонограмма: явиться на совещание в авиационное управление. По дороге, в машине, Васильев огрызком карандаша на папиросной коробке производил какие-то расчёты, а я, как первокурсница перед экзаменом, перебирала шпаргалки.
Совещание было многолюдное. На моё счастье Васильев не выступал, а только слушал то, что я ему переводила на ухо. После, уже в дверях, нас догнал седой лейтенант и сунул на подпись какой-то документ, “acto”.
– О чём тут? Давай скорее, не задерживай! – торопил меня шеф.
Времени рассусоливать, действительно, не было, в Баньоласе ждала работа, – тем более, что от меня требовалось немного: просмотреть две страницы машинописного текста и сделать краткое резюме, чтобы знать, всё ли в акте верно и следует ли подписывать. Но выше головы не прыгнешь, – мне сразу стало ясно, что тут возни со словарём минимум часа на два. И нельзя ошибиться, подвести под монастырь Васильева.
Я так и не знаю, благодаря чему я всё же прыгнула выше головы, – догадалась, о чём речь. Наитие? Мобилизация всех, в том числе – подсознательных, ресурсов в экстремальной ситуации? Материалистического объяснения нет. Ведь предыстория, то, что «акту» предшествовало, – переговоры, прения, споры, – мне была неведома, он предстал передо мной сразу в виде сотни витиеватых канцеляризмов, напечатанных густо-густо, слепо, через один интервал, на папиросной бумаге…
Любопытно, что когда мы вернулись в Баньолас и я бросилась пересказывать содержание документа своему главному консультанту – авиамеханику Фернандо Бланко, я шпарила наизусть те самые канцелярские штампы, которые утром видела впервые в жизни. Фернандо, лучше чем кто бы то ни было знавший скудость моего профессионального арсенала, раскрыл рот от удивления.
На сей раз обошлось. Но разве можно рассчитывать на то, что чудо повторится? Густой лес специальных терминов, реалий, современной разговорной фразеологии, просторечья обступал меня со всех сторон, – не продерёшься.
– Leche! – по сто раз на день слышалось вокруг, когда что-нибудь не ладилось.
При чем тут молоко? – недоумевала я; лезла в словарь – ничего подходящего. В ответ на прямой вопрос – взрыв смеха. Как догадаться, что с помощью такого младенческого слова они матерятся!
Нам кажется, что ни в одном иностранном языке нет таких отвратительных ругательств, как русский мат. Это заблуждение, рассеивается оно только по мере вживания в иноязычную стихию.
Вживание происходило, но, как мне казалось, слишком медленно. Труднее всего было совладать с пулемётностью испанской речи. Даже знакомые слова, произносимые со скоростью, втрое превышающей привычную, становились неузнаваемыми, воспринимались в искаженном виде, как в первом классе – текст заученного наизусть тогдашнего советского гимна:
Синтер националом
Воспря,
Нетрод,
Людской…
Застольные беседы доходили до меня, в лучшем случае, наполовину, так были переполнены «ненормативной» лексикой, которой мы с Абрамсоном не проходили и до которой Пио Бароха не дожил.
Лишь месяц спустя я почувствовала некоторую почву под ногами. Как та лягушка из притчи, что угодила в крынку со сметаной и, в отличие от другой, сложившей лапки, барахталась до тех пор, пока не сбила сметану в масло и не выкарабкалась.
Но кто знает, сколько бы я ещё пробарахталась, если бы не испанцы – обслуга аэродрома, простые работяги в мастерских, незабвенная Мария Лус. Особенно умело и методично помогал мне длиннолицый верзила Фернандо Бланко, по прозвищу Умник, до войны – студент-химик. У меня долго хранился блокнот с его чертежами и рисунками: около каждой детали самолета – номер, а внизу – сноска, название по-испански и по-русски. Впоследствии я обнаружила, что эту систему давным-давно ввёл немецкий лексикограф Дуден, его иллюстрированными словарями на многих языках пользуются все переводчики; но тогда, в Баньоласе, нам с Фернандо казалось, что мы открыли Америку.
– Представляешь? Война кончилась, я приезжаю в Москву, иду по улице и встречаю – кого бы ты думала? – мою подругу Хулию! – зная, что чудес не бывает, фантазировал Умник, разлёгшийся во время сиесты в тени, под крылом самолета. Жара нестерпимая. Перед нами, в лётном шлеме – «десерт»: орехи. Вокруг аэродрома, вперемешку с оливковыми деревьями, – орешник. Чудо, однако, сбылось. Два года спустя мы с ним столкнулись, нос к носу, в Проезде Художественного театра. Долго стояли, к удивлению прохожих, крепко обнявшись, онемев от счастливого удивления: живы! Сбылось!
Потом, не расцепляя рук, побрели в кафе «Артистическое», – московские испанцы называ ли его между собой «кафе Мадрид», – и досидели до закрытия, не могли наговориться.
Фернандо прижился в Москве, стал доктором химических наук, женился, народил детей. Умер своей смертью, только безвременно, от рака, – хороший был человек.
Комбриг Веков
Мою дальнейшую переводческую судьбу решил Павел Иванович Малков, торгпред. Он жил в Барселоне с двадцатилетним сыном Сашей, был гостеприимен, хлебосолен; особенно привечал, жаловал и подкармливал нас, девчонок-переводчиц.
В тот вечер в Торгпредстве собралась вся советская колония – праздновали день рождения (43 года) легендарной Долорес Ибаррури, «Пасионарии». Она приехала с Хосе Диасом; вид у обоих, особенно у него, измученный. По ней не так видно: внешность статуарная, для памятника; врождённый дар оратора, зажигателя толпы. Сейчас сказали бы: харизматическая личность. Хосе Диас, генсек испанской компартии, – полная противоположность: бывший севильский булочник, лицо, каких тысячи, смущённая улыбка, беззвучный смех, никакой позы.
Заздравную речь по-испански Малков почему-то поручил мне. Долорес растрогалась, сняла с себя и повязала мне на шею платок. Меня тоже с чем-то поздравляли…
Вскоре я получила новое назначение – к заместителю главного советника Сапунова, комбригу Векову. Его интуристовская Вера уехала, замену ей подыскивали безуспешно, приверед ливый комбриг браковал одну кандидатку за другой. Теперь он поверил на слово Малкову, – тот ему названивал, предупреждал – не упусти: Васильев со дня на день уезжает в Союз.
Комбриг Пётр Пантелеевич Веков (по-нынешнему, генерал, настоящая фамилия – Вечный), лишившись опытной переводчицы и женщины, при виде меня, девчонки, насупился. Раз и навсегда.
Ему было за пятьдесят, по моим понятиям – старик. На местном питании (основное блюдо – garbanzos, бобы) он нажил себе язву желудка, был желчен и строг, – правда, не только к другим, но и к себе. Рабочий день – неограниченный; мотаться на фронт – в штабы, на передовую – не поддавалось регламентации. Генштабист с царских времён, преподаватель военной академии им. Фрунзе, он писал историю Испанской войны, в предвидении того, что этот опыт скоро пригодится. Регулярно собирал в Барселоне военных советников – учил их уму-разуму, а я накануне всю ночь ползала по полу в своём зеркальном номере отеля «Диагональ» – увеличивала (неумеючи) топографические карты. Досыпала в машине. О моих бытовых нуждах заботился шофер Фульхенсио, чем-то очень похожий на тощего мужика Прокопия, папиного ординарца в арзамасском лесничестве, которому моя девятнадцатилетняя мама сбагрила меня – младенца, чтобы готовиться в институт.
Долговязый, худущий, с лошадиным лицом, Фульхенсио (у меня чудом сохранилась его фотография) опекал меня как малое дитя: промокли туфли – высушит, порвалась сумка – починит. Сам. Просить не надо.
Ночуем неподалеку от Фигейроса, в средневековом замке. У подножия лестницы, ведущей на второй этаж, справа и слева – по рыцарю в доспехах, в шлеме с опущенным забралом. Мне отвели промозглую от многовековой сырости библио теку. Устраиваюсь на канапе причудливой формы. Смотрю, Фульхенсио тащит откуда-то зелёную плюшевую портьеру с помпончиками, сложил вчетверо, укрыл, а другую разложил на полу по ту сторону двери, для себя.
Страшно ли на войне? Необстрелянным – не очень. Однажды мы с Петром Пантелеевичем перебегали виноградник, долго бывший нейтральной полосой: «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты», – заметил Высоцкий. Сама не помню, как я с карманами, полными розоватого винограда, очутилась на дне грязной ямы – воронки от снаряда; столкнул Пётр Пантелевич, я даже не успела испугаться, отвлеклась. Страх, что убьют, пришёл, как у всех, попозже, и уже не проходил.
Чемодан с «Историей» комбрига Вечного Сталин не востребовал – он и так всё знал.
На последнем – нашем – списке представленных к наградам с присущей ему тонкостью вождь начертал: «Войну просрали, а орденов хотите» (sic!), так что медаль у меня только памятная, а не «За отвагу».
Кстати, премьер-министр Испании Аснар лет десять назад пожелал исправить несправедливость: вызвал к себе русских переводчиков и дал им почётное гражданство. Но я была уже далеко – отрезанный ломоть.
Выяснилось про Аснара случайно. Рафик Матевосян, проректор ереванского университета, бывший аспирант моего мужа и наш большой друг, будучи в командировке в Мадриде, услышал в гостинице русскую речь. Подошёл к стайке старушек и, узнав, кто они и зачем в Мадриде, назвал меня. Те закудахтали:
– Мы её повсюду разыскивали, так и не нашли!
Светлый человек был Рафаэль Матевосян. Именно ему я оставила, уезжая в Италию, библиотеку и архив моего покойного мужа Семёна Александровича Гонионского, основателя русской латино-американистики, учителя нынешних профессоров, которые – надо отдать им должное – чтят его память и регулярно отмечают юбилейные даты. Преданный Николай Дико неизменно посылает мне копии их выступлений и статей, посвящённых профессору Гонионскому.
Торгпред Павел Иванович Малков был сама доброта. Из простых, но умён. Большой, круглолицый, сдобный. Всякий раз, узнав, что мы с Вековым в Барселоне – помыться, переодеться, – он звонил и учил меня, как вырваться хоть на один вечер: «Скажи, что я достал ему фаберовских карандашей». У Петра Пантелеевича была слабость – писчебумажные принадлежности, и он отпускал меня «терять время». В Торгпредстве уютно, сытно, – оазис в затемнённом голодном городе. Малков расспрашивал:
– Ну как, достаётся?
Не знаю, имел ли он в виду войну или комбрига, но Дина Кравченко, переводчица главного советника Сапунова и, стало быть, сама немного начальница, глядела в корень:
– Если будет невтерпёж, приходи, что-нибудь придумаем!
Я отшучивалась, хотя нрав у комбрига и впрямь был не из лёгких. Но он, казалось мне, делал нужное дело; я ему в меру сил помогала, и это было главное. Иной раз я видела, что ему не по себе, – мучила язва, поэтому, когда он срывался, я старалась не обижаться. К сожалению, относился он ко мне не всегда по-отечески. Раз ночью я проснулась оттого, что увидела: надо мной склонилось его лицо.