– Не надо, Пётр Пантелеевич… – взмолилась я, и он ушел. Это с той ночи Фульхенсио взял за правило устраиваться на ночлег под моей дверью.
Год спустя, в Москве, узнав из газет, что Малков назначен председателем Торговой палаты, я пошла к нему сказать за всё спасибо. Мы обнялись и прослезились. А ещё годы спустя мой муж Семён Александрович Гонионский рассказал следующее. Они работали с Малковым после войны в Боготе, в Колумбии, Сеня – в посольстве, а Малков – в торгпредстве. Павел Иванович жаловался на жестокую бессонницу: «Жена поит меня сахарным сиропом, не помогает, черти снятся… Прямо по Пушкину: всё мальчики кровавые в глазах.» Это добряк Малков не мог забыть, что молоденьким красноармейцем состоял в команде, расстрелявшей Романовых.
Петру Пантелеевичу Вечному повезло, он умер своей смертью и похоронен на Новодевичьем кладбище. Сапунова, как и всех его предшественников, расстреляли, а прочих советников рано или поздно пересажали: больно много нагляделись, «находясь в условиях, в которых могли совершить преступление», как гласил тогдашний уголовный кодекс.
Генерал Кампесино
«Бьюик» в буро-зелёных маскировочных разводах подкатил к воротам фермы, «финки», ровно в десять утра – комбриг любил точность. Нас ждали – ворота сразу распахнулись. Привалившись к стене вытянутого одноэтажного здания, сидели и лежали разухабистого вида молодцы в полувоенной форме – ближайшее окружение генерала Кампесино.
Нас ввели в дом. Ставни закрыты, в комнате полумрак. Из-за массивного обеденного стола навстречу нам встаёт смуглый, чернобородый, кряжистый человек с глазами Отелло. На хмуром лице играют желваки, под линялой рубахой цвета хаки – боксёрские мышцы.
Тридцать восьмой год – не тридцать шестой, республиканская армия давно регулярная, и то, что в начале войны было подвигом, геройством, за что славили в газетах и песнях, – сейчас помеха. Растолковать это герою испанского народа, неуёмному Кампесино, не удавалось. Уволить, списать не поднималась рука, да и политически противопоказано. Испанские мальчики, играя в войну, хотели быть только генералом Кампесино, как когда-то наши – Чапаевым. Думали-гадали и посадили рубаку под домашний арест, на ферме под Барселоной, взяв с него слово, что он будет «совершенствовать свою военно-теоретическую подготовку».
В наставники герою дали не кого-нибудь, а заместителя главного советника, штабиста с дореволюционным стажем комбрига Векова.
Петру Пантелеевичу задание явно не по душе. В городе куча дел, поминутно трещит телефон, ждут люди. Но приказ есть приказ, и комбриг, как всегда, суховато-вежливый, края рта опущены, приступает к лекции. Я стараюсь переводить как можно точнее, козыряю свежеосвоенной военной терминологией. Где-то на пятой минуте Кампесино не выдерживает:
– О-о-о, на этот счёт я могу рассказать замечательную историю!
И, не дожидаясь разрешения, оседлав стул, обрушивает на нас лавину неостывших воспоминаний. Этот мавр – прирожденный рассказчик, речь льётся без запинки, она образна, тонко нюансирована. Он мастерски имитирует разные говоры, интонацию своей жены Хуаны и гнусавый голос церковного служки.
Меня всегда восхищала испанская черта: врождённый дар слова. Прирождённым оратором был, например, наш Фульхенсио, простой автомеханик с минимальным образованием (Нет такого рассказа об Испании, в котором бы не воздавалась хвала первому и безотказному другу советского человека – водителю). Неисправимый лихач, при обгоне он успевал прокричать обойдённому пространное объяснение, – настоящее стихотворение в прозе, – воспевавшее «ла перевочу», её ответственную миссию, её далекую и прекрасную страну, где превыше всего – серп и молот.
– Вообразите себе! – все больше распалялся Кампесино, – мы врываемся в мэрию, то есть в самое что ни на есть вражеское логово, ихний штаб, и через считанные минуты господа офицеры сами тащат к нам в горы свои пулемёты и ящики с боеприпасами. Потом я их, конечно, пустил в расход…
Комбриг, уже давно поглядывавший на часы, сухо справился:
– У вас всё?
Только тогда слушатель уступил слово лектору. Но он был так возбуждён, так упоён собственным красноречием, что ещё долго не мог сосредоточиться, то и дело вскакивал и просил разрешения «дополнить».
Под конец он пришёл в благодушное настроение – выговорился, со своими, небось, всё давно было говорено-переговорено, – и вышел нас проводить. Сверкая ослепительной улыбкой и белками глаз, он рокотал:
– Пр-р-иезжайте! Пр-рошу! Буду р-рад!
На обратном пути в бьюике царило тягостное молчание. Комбрига, среди прочего, раздражал мой телячий восторг по поводу «брехни этой шехеразады».
– Не исключается, что привирает, но как талантливо! – не унималась я.
Эмоции бесили Векова, и он всячески старался их из меня вытравить. Он привык к тому, что я работаю, как машина, выполняющая множество операций, и старался эту машину усовершенствовать, спуску не давал, в глаза не хвалил.
Но тут возникло противоречие. Одной из главных забот комбрига Векова был сбор материалов о военных операциях. Он их изучал, анализировал, систематизировал, иллюстрировал. Данные надо было добывать с пылу – с жару, на местах военных действий. Соответствующие распоряжения в штабах имелись, но этого было недостаточно, требовались личные контакты, а их Пётр Пантелеевич устанавливал с трудом, – хотя бы потому, что не говорил по-испански (зачем, если есть переводчик?). Главное, он был сделан из какого-то совсем другого теста. Я же была жизнерадостна, общительна, отчего испанцы всех рангов считали меня своей и зазывали.
– В другой раз приезжай одна. Зря ты его за собой таскаешь! Всё, что ему надо, я тебе и так дам, – беспардонно заявил как-то в присутствии Петра Пантелеевича командир корпуса Хосе дель Баррио. Во избежание осложнений я при переводе бестактность убрала, шеф выпада не заметил, но мало-помалу сам пришёл к выводу, что можно экономить время – посылать меня одну. Так, кроме устных переводов деловых встреч, переговоров, и, кроме множества письменных работ, – перевода статей, целых глав из книг, увеличения топографических карт для занятий комбрига с советниками, – я ещё осуществляла пиар, моталась с Фульхенсио по штабам. Только в зону военных действий Веков не пускал меня одну. Под любой бомбёжкой, под любым обстрелом оставался невозмутим, то есть храбр, а мою выдержку (показать, что боюсь, было стыдно, и я не показывала) почему-то именовал расхлябанностью и в горячих местах не отпускал от себя ни на шаг. Все же прочие дела перепоручал охотно. Свалил бы на меня и занятия с Кампесино…
Не трудно было угадать: про себя комбриг с первого дня досадовал, что ему, в Академии Фрунзе читавшему курс целому потоку, приходится вести такие, с позволения сказать, индивидуальные занятия. У него мелькала мысль, не посылать ли со мной лекции в письменном виде. Но у слушателя могли возникнуть вопросы, – вернее, антинаучные возражения. Ученье пока впрок не шло, партизанские наскоки Кампесино на незыблемые основы военной науки не прекращались.
«Тема сегодняшнего занятия: предмостное укрепление, – cabeza de puente», – синхронила я, подсознательно избегая пауз: только запнись, и мавр встрянет с очередной захватывающей историей. Он не зевал. Ловил момент, а если возможность высказаться долго не представлялась, мрачнел и переставал слушать.
Взаимное недоброжелательство нарастало и неизбежно должно было во что-то вылиться. Поводом послужило злополучное предмостное укрепление. Оказалось, что второго такого специалиста по «мостам», как он, Кампесино, не сыскать, и он это сейчас продемонстрирует на примере. Последовал рассказ о том, как он, нарушив распоряжение своего «теоретически подкованного, но подозрительно осторожного начальства», не только обеспечил предмостное укрепление, но и захватил железнодорожную станцию с товарным составом, груженым мукой и чечевицей, при соотношении сил один к десяти. Почему он нарушил приказ? Да потому, что для него важнее всего на свете, важнее собственной жизни интересы родины!
Раньше Пётр Пантелеевич начал бы терпеливо растолковывать, что, нарушив приказ, Кампесино сорвал тактический план командования, что его локальная удача не решала дела, Но на этот раз смолчал, махнул рукой и отвернулся. Горбатого могила исправит. Лекция о предмостном укреплении была последней. Война шла к трагической развязке. Франкистские войска подходили к Барселоне.
Какой фильм можно было бы сделать из истории Валентина Гонсалеса – Кампесино, эстремадурского шахтёра, ставшего генералом испанской республиканской и советской армии! Только вот как отделить белое от чёрного, чёрное от красного, своих от чужих, в конечном счёте, добро – от зла?!
“Conoscere per deliberare” – «знать, чтобы решать», дорогой Марко Паннелла, под силу такому, как ты: на манер вождя индейского племени, приложил ухо к земле – и слышишь конский топот, знаешь, что будет и что надо делать.
Или Оруэллу. Тот приехал в Каталонию, чтобы «убить хоть одного фашиста» («каждый пусть убьёт по одному, и их не будет»), но уже в 1936 году понял, что Сталин, одновременно с расправой над старыми большевиками в Москве, насаждает террор в Испании; испанские товарищи перестреляли в Барселоне и Мадриде тысячи анархистов (их лидер Нин был похищен и умер под пытками), либералов, республиканцев, социалистов; советские органы истребляли своих – военачальников, послов, торгпредов, журналистов…
Оруэллу убить фашиста не удалось, зато франкистская пуля прострелила ему горло. Приехав летом 1937 года после госпиталя в Барселону, он застал обыски, аресты, расстрелы без суда и следствия по обвинению в троцкизме, шпионаже, вредительстве, саботаже, недосчитался многих таких, как он, приехавших со всего мира сражаться с Франко. Он не столько испугался, сколько ужаснулся. «1984» – книга пронзительная, провидческая.
Всё это подспудно жило вокруг меня, доходило в виде обрывков разговоров, намёков. Мария Лус рассказывала, как во всей округе рушили церкви, истребляли священников, громили монастыри, грабили имения, убивали богатых и знатных, – убивали, убивали, убивали, чтобы в Испании всё было готово к приходу Советов. Тому были конкретные свидетельства, куда ни глянь.
С франкистской стороны присылали – полюбуйтесь! – ящик с изрубленным на куски телом нашего лётчика, в их газетах печатали фотографии храбрецов с отрубленной головой врага в руке. А у нас подозрительно часто погибали лучшие, такие, как венгр Матэ Залка – генерал Лукач. Закрадывалось подозрение, что во время атаки кто-то стреляет в спину своим…
Все эти «знания» не умещались в голове. До поры до времени сумбурно роились или дремали и всплыли, оформились, осевшие в подсознании, только много лет спустя.
Начало 1939 года. Исход. По шоссе, в сторону французской границы движется нескончаемая скорбная вереница измученных женщин, стариков, детей, калек, со скарбом, который, обессилев, бросают на обочине. Налёты, обстрелы, трупы, трупы…
Поразительно было услышать однажды ранним утром, спросонья, – мы ночевали в каком-то каталонском городишке, – марширующую в ногу колонну (испанцы так и не научились чеканить шаг); это были остатки интернациональной бригады, получившие разрешение вернуться на фронт. От их услуг в ноябре 1938 республиканское правительство, по дипломатическим соображениям, отказалось; интеровцы, кто мог, репатриировались; немцам и итальянцам ехать было некуда, им устроили своего рода отстойник на севере Каталонии; теперь они, практически безоружные, шли стоять насмерть.
Нас из Барселоны, в два приёма, с ночёвкой, небольшими группами, добросили на джипах до французской границы. Видимо, была договорённость: французские пограничники, страшного вида сенегальские стрелки не чинили препятствий, пропустили.
Post scriptum. О Хосе дель Баррио весной 1938 года сплетничала вся (полуживая) Барселона: великолепная блондинка, звезда мюзик-холла Маруха была на грани самоубийства, он её бросил! Побывав на спектакле, нельзя было Марухой не восхититься. Что же это за неотразимый мужчина, этот дель Баррио?
То-то я удивилась, когда мы с Петром Пантелеевичем попали к нему по делам в штаб: командир корпуса оказался невзрачным человечком с незначительным лицом; над круглыми угольно-чёрными глазами бровки домиком (как у Шарля Азнавура, подумалось сегодня). Но первое впечатление было обманчивым, я почувствовала это сразу: человечек с бровками домиком – крепкий орешек. Не только большой человек, бывший профсоюзный лидер, один из лучших военоначальников.
Дель Баррио немедленно отвалил мне тяжеловесный комплимент. Я сразу дала понять: не на ту напал. Всё наше дальнейшее общение, особенно за столом, выливалось в беспощадную пикировку. Мне с ним было не сладить – острый, быстрый ум, наблюдательность, неотразимое остроумие, особая мужская хватка обезоруживали. Наглядный урок всем женщинам: мужская красота не обязательна.
В начале 1939, когда испанская номенклатура готовилась в Москву, он меня ошарашил:
– Я туда не поеду. Тебе тоже не советую. Поедешь со мной?
– Куда?
– В такое место, где говорят по-испански.
– Но кто и что я тебе?
Всё!
?!
Двадцать лет спустя мой испанский коллега – преподаватель МГИМО, рассказал мне – к слову пришлось, что Хосе дель Баррио в Мексике, предприниматель мульти-миллионер, ворочает большими делами.
А потом его арестовали…
Этот рефрен сопровождает большинство рассказов о людях сталинских времён. В компании всегда найдётся кто-нибудь, кто, от избытка здравого смысла, задаст бессмысленный вопрос: «За что его (её) посадили?»