Январь 1996 г.
Дружба народов. 1997. № 3
«МИНУВШЕЕ ПЛЕНЯЕТ НАВСЕГДА…»
Из беседы с Ю. Болдыревым для журнала «Вопросы литературы»
Ю.Б.: Интерес к литературе, повествующей о прошлом страны и народа, к исторической романистике не пропадал никогда. Исторические книги пишутся и читаются в любую пору. Но если, скажем, в 50-е, в начале 60-х годов такие книги терялись в общей литературной массе, их разыскивали на магазинных и библиотечных полках лишь любители острых исторических сюжетов, биографических повествований, то в 70-е годы историческая проза наравне с прозой, посвященной современной жизни, читается всеми, широко и горячо обсуждается и читателями, и критикой… Чем вы объясняете этот поворот внимания?
Ю.Д.: Бывают такие периоды в жизни страны, народа, общества, которые мне напоминают нахождение в шлюзе, где плывущее судно переводят с одного горизонта на другой. В шлюзе, конечно, происходит задержка, но не зряшная, не пустая: поднимается уровень воды, вместе с ним поднимается судно и становятся видны и прошлый путь, и будущий. А пишущий человек – один из членов экипажа, он тоже возвышается вместе с судном, и ему открывается пройденное так, как оно не виделось раньше. И он пишет о нем…
Письменно, на бумаге, этот момент можно выразить, обозначить буквой «и». Было былое, были думы, а теперь возникает то, что называется «былое и думы». Думы связаны с былым, но в то же время в них многое определено тем будущим, горизонты которого открылись из этого шлюза.
Ю.Б.: Как вы лично пришли к исторической прозе?
Ю.Д.: Я к ней не пришел, я из нее вылупился. Не могу, конечно, сказать, что в детстве я знал, что буду писателем и буду писать в историческом жанре. Но склонности обнаруживаются в ребяческом возрасте. Они потом могут видоизменяться, расплываться или, наоборот, конкретизироваться, сужаться, – все же впервые они сказываются там и тогда. Многие писатели сейчас приходят к исторической прозе после работы в иных жанрах, я же начинал с нее. Может быть, в этом невыгодно признаваться – обнаруживается некая узость, изначальная приписка к одному цеху, даже какая-то ограниченность. Но я не один, есть и другие писатели, идущие тем же путем: Д. Балашов, В. Бахревский…
Рос я у Красных ворот, на Садовой Спасской, Помню, как мое воображение всегда поражала Сухарева башня, и я школьником стал искать в библиотеках книги и материалы, связанные с ней. Даже сочинил рассказец о чародее из Сухаревой башни Якове Брюсе, о Школе навигацких наук. Вообще всегда трогали старые здания, вызывавшие ощущение тайны, почтенности, занимали люди, которые там некогда жили. Помню красную пыль, долго висевшую над окрестностями, когда Сухареву башню ломали.
Лет семи я был в Чернигове, красивом городе, где было несколько старинных соборов. Сами по себе они меня еще не занимали. Но вот помню такую сцену, которая меня настолько потрясла, что я замер: летний день, солнце, зеленая лужайка перед белым собором и на ней разбросаны старинные книги и рукописи. Меня буквально пронизала необычность этой сцены, а возможно, и тайна этих бумаг, так что я запомнил все это в цвете. Я думаю, те ощущения уже были проявлением каких-то склонностей. Поскольку и позже возникали такие же и подобные им ощущения, видимо, я как бы существовал в истории, для меня это была такая же среда обитания, как дом и школа.
Ю.Б.: Как загорается интерес к определенной эпохе, к той или иной исторической ситуации? У вас это идет от проблемы или от человеческого характера, встреченного вами в истории, от конфликта между людьми или от противоборства общественных группировок?
Ю.Д: Мне кажется, что я иду от проблемы, но не от исторической проблемы, которую вычитал в книгах, а от того короткого замыкания, которое происходит от соприкосновения проблемы исторической с проблемой современности. В то же время я не ищу аллюзий и не занимаюсь ими. Аллюзия – это дело пустое, пена, проблем ни исторических, ни современных она решить не может и предназначена только для читателя, который читает между строк и порою даже не замечает, что содержится в самих строках. Но то соприкосновение, то короткое замыкание и порождает, по-моему, исторического прозаика, вообще писателя. Без этого историческая проза превращается в антикварную лавку, в нумизматическую коллекцию. Как бы полно и детально ни была описана в ней соответствующая эпоха, авторское знание в такой прозе кажется набором случайных сведений.
Вот я еще подумал и вижу: и проблема, и характер подступают ко мне одновременно. Мне даже трудно определить, что прежде. Самое ценное в историческом материале – это противоречия, неоднозначность. Сюжет возникает там, где все это есть. Ведь сама жизнь противоречива, сама история соткана из противоречий. Так что, может быть, правильным будет сказать: я иду от противоречий.
Ю.Б.: В 20 – 30-е годы исторические романисты преимущественно черпали материал для своих книг в истории классовой борьбы. Разин, Болотников, Пугачев, Арсен Одзелашвили, Радищев, декабристы, участники турбайского крестьянского восстания («Исчезнувшее село» В. Юрезанского) – вот герои и персонажи тогдашних книг. Предвоенная и военная пора выдвинула иных персонажей – Суворова, Кутузова, Багратиона, Георгия Саакадзе, Петра Первого, Давида Строителя, русских флотоводцев, победителей в Семилетней и наполеоновской войнах. И в том и в другом случае направление внимания понятно, объяснимо. А куда, на ваш взгляд, обращено внимание сегодняшней исторической прозы?
Ю.Д.: Те герои, которых вы перечислили, они и сейчас присутствуют в исторической прозе – и Радищев, и Суворов (о первом вышла книга в серии «Пламенные революционеры», о втором – в серии «ЖЗЛ»). Но вопрос правомерен – не с точки зрения книжного рынка, а с точки зрения литературного процесса. Мне кажется, что наш брат (пучком мы тут сходимся) вот над чем мучается: над вечными проблемами – совесть, долг, чувства добрые. То есть над теми же нравственными проблемами, к которым обернулась сейчас вся литература. Нынешние исторические романисты меньше пугаются противоречий, придя или приходя к осознанию того, что в каждой подлинной исторической драме, у каждой стороны исторического конфликта есть своя правда или, говоря точнее, есть свое понимание правды (об этом некогда хорошо говорил Плеханов). Мы можем относиться к этой правде по-своему, но мой персонаж, даже самый наиотрицательный, несет в себе эту свою правду, пусть, на наш взгляд, она и ограниченна, а то и совсем не правда. И поэтому и о тех героях, которых вы перечислили, и об их окружении теперь пишут иначе. Черно-белое кино стало цветным. Мы находим нужным не карикатуры и плакаты рисовать, но портреты.
… У меня ощущение времени, истории несколько шарообразное. Мне кажется, что мы сосуществуем со своими предками: они решали проблемы, сходные с теми, над которыми бьемся мы, не решили или недорешили, ушли, оставив их нам, и, может быть, именно благодаря этому продолжают быть с нами в наших трудах, в нашей жизни. Знаете, есть выражение «У бога мертвых нет», – оно мне понятно. И мое личное сосуществование с ними таково, что оно теснее и ближе с людьми прошлого века, нежели с людьми позапрошлого. Хотя у русских людей «осьмнадцатого столетия» есть черты, которые меня прельщают: цельность характера, простодушие пополам с лукавством, удаль, доходящая до авантюризма. Мне XVIII век представляется фрегатом, а XIX – пироскафом. И думаю, что, если позволит время, я займусь когда-нибудь и XVIII веком, – очень он меня притягивает.
Ю.Б.: И ученый-историк, и историк-писатель стремятся к установлению «момента исторической истины», однако делают это по-разному. Ученому достаточно установить исторический факт, выявить его место и значение в цепи других фактов и событий. Для писателя факт, событие – только побуждающий фактор к воссозданию прошлой жизни, ее плоти, ее материи. Как происходит, как удается это воссоздание писателю?
Ю.Д.: Удается ли – это еще бабушка надвое сказала. Если удается – это счастье. К тому же я думаю, что и историки могут воссоздать плоть истории. Такие примеры бывали: Ключевский, Тарле.
Историк чаще имеет дело с документом, который некогда и создавался как таковой, с документом официальным, хозяйственным, статистическим и т.п. Иногда он имеет дело и с человеческим, домашним документом, но он его рассматривает иначе, чем писатель, в этом документе его действительно интересует факт. А писателя – характер, брызжущий из этого документа, вот почему человеческие, домашние документы его интересуют больше. Хотя должен признать, что любой документ, даже самый что ни на есть официальный, имеет эстетический заряд, – его нужно уловить. А нам это не всегда удается.
Есть такое выражение: «Писатель сидит в материале», – что означает: он старательно и дотошно изучает эпоху. Однако пока материал не сидит в писателе, он может рассказать об изученном им времени, хорошую лекцию прочитать, но художественного произведения не создаст. Сидение в материале – вопрос добросовестности. А воссоздание эпохи начнется тогда, когда появится что-то в душе, что начнет взаимодействовать с материалом. Вот, например, кроме тех времен, о которых я пишу, на пространствах истории есть и иные интересные для меня места, которыми я занимался, много читал о них. Скажем, Херсонес Таврический. Но я знаю точно: повесть о нем у меня бы не получилась. А как это понятнее объяснить – не знаю, затрудняюсь.
Ю.Б.: Ставя в центр произведения идейные и нравственные проблемы, современный исторический романист не забывает и о бытовой стороне жизни, очень внимателен к той бытовой атмосфере, в которой родились и оформились эти проблемы. Было ли так всегда, или это недавнее завоевание нашей исторической литературы?
Ю.Д.: Бытописание занимало исторического романиста прежде, занимает и теперь. Прежде больше, чем теперь. Мы опасаемся музейной скуки, шикарного антиквариата. А бытописание – не синоним бытовизма и обыденности. Да и этого, на мой взгляд, в наших исторических сочинениях недостает. У нас нет ничего «незначащего», у нас «все ружья стреляют».
А жизнь, которую мы описываем, – вчерашняя так же, как и нынешняя, – поаморфнее, порасслабленнее, полна обыденности, милой и значимой. Мы же ее не воссоздаем, сажая прошлую действительность на жесткий каркас. И поэтому порой в наших сочинениях нет «мяса».
Обыденность, быт должны быть в наших романах, иначе не возникнет атмосферы времени, в которой дышали, двигались наши герои, атмосферы, которая во многом определяла характер их поступков.
Ю.Б.: Жизнь людей прошлого века в самых разнообразнейших ее проявлениях довольно полно описана в произведениях и классиков, и второстепенных писателей: Гоголя и Вельтмана, Гончарова и Панаева, Лескова и Терпигорева, Салтыкова и Левитова, Чехова и Боборыкина… И вот современный писатель вновь берется описывать эту действительность. Как вы относитесь к этой ситуации? Чем вам помогает прежняя литература, чем, может быть, мешает?
Ю.Д.: К этой ситуации отношусь спокойно. Только давайте оговоримся, что ни о каких сравнениях речь не идет. У меня другой угол зрения, ибо я живу в другом времени. То, что для классика было текущей жизнью, для меня – история. Правда, история, которой я должен возвратить ее текучесть.
Я свою задачу мыслю как живописание индивидуального исторического персонажа. Причем я имею дело с той индивидуальностью, которая оставила след в истории, и индивидуальностью, которая имеет свои точные координаты, из которых я не хочу и не должен выйти.
Помогает или мешает? Блок как-то сказал: мне мешает писатель Лев Толстой. Мешает, но и помогает. Мешает потому, что внушает чувства послушника, смирение и робость. Помогает тем, что заставляет меня не распускаться. Работать на пределе сил, дает пример служения родной литературе.
Ю.Б.: Хотя разговорный язык людей XIX века не слишком отличается от нынешнего разговорного языка, все же какая-то разность есть; более всего – в лексике, меньше – в речевом строе. Для писателя эти изменения и заметнее, и чувствительнее, и показательнее, чем для читателя. Что вы можете сказать о своих наблюдениях в этой области? Какие трудности в этом плане подстерегали вас?
Ю.Д.: Я не могу сказать, что проводил по этому вопросу регулярные и целенаправленные наблюдения. Они возникают в процессе работы. Трудность заключается в том, что исторический роман нельзя писать дистиллированным языком, лишенным щелочей и кислот. А впадать в архаику, в стилизацию, на мой взгляд, есть необоснованный художественный риск. Можно архаизировать тональность, ритмику, но не язык. Одновременно нужно следить, чтобы не проскакивали неологизмы. Где-то однажды я прочитал такую фразу: «Чиновники шли на работу». Автор, написавший это, читал труды по истории, документы эпохи, старые книги, но он… Как бы это сказать? Он на ухо тугой.
Конечно, в лексике разница значительная, и она даже не столько в смысле, сколько в душе самих слов. В душе-то эта разница ощутимее всего, и это нужно чувствовать. Вообще язык быстро и сильно меняется. Например, гигантская разница существует между языком первых десятилетий XIX века и языком 80-х годов того же столетия. Это словно языки времен, отделенных друг от друга веками. И как же не учитывать это пишущему человеку? Чуткий к языку литератор (это вроде бы само собой разумеется, но в теории, а не на практике) как бы произвольно, незаметно для самого себя вольется, войдет в эту языковую стихию, ощутит музыку языка, музыку времени, которая и звучит-то именно в слове.
Ю.Б.: Как сегодняшний день с его многообразнейшими коллизиями и проблемами – личными, общественными, бытовыми, внутри– и внешнеполитическими, психологическими, литературными, экономическими и т.д. и т.п. – врывается в труды исторического романиста? Как он и в крупном, и в мелочах сказывается на вашей работе? Если можете, приведите какие-нибудь конкретные примеры.
Ю.Д.: Поскольку я беру реально существовавшие в прошлом ситуации, то непосредственного наложения, вроде тождества треугольников в геометрии, не происходит. А какие-то грани в ситуации иной раз более высвечиваются, чем иные, – это как раз и связано с тем и зависимо от того, что живу и пишу в эти именно времена, а не тридцать – сорок лет назад. Если бы перелистать свои книги, наверное, можно было бы обнаружить следы непосредственного влияния современных событий, но сейчас не припомню подобных примеров.
Биографические моменты, похожие на описываемую ситуацию, конечно, помогают ее воссоздать. Вообще сказывается свой жизненный опыт – виденное, слышанное, читанное: не только историческое, но и современное. Во время Отечественной войны я слышал высказывание английского офицера: «Я у своей мамы один, а у ее величества – кораблей много». Это мне запомнилось и, когда я писал книгу о Нахимове, помогло объяснению бегства английского капитана Слейда из Синопа, оставившего союзников-турок.
Ю.Б.: Продолжаете ли вы работу в исторической прозе? Скоро ли читатели познакомятся с вашей новой исторической книгой?
Ю.Д.: Как же не продолжать – для меня это даже не главное, а единственное дело. Закончил роман о Германе Лопатине. А скоро ли он выйдет? Все мы ходим под богом, а некоторые – еще и под издателями, что не так уж и весело.
Ю.Б.: Не буду вспоминать ваши сугубо «морские» биографические книги или ваши повести о русских путешественниках. Но даже историей русского революционного движения второй половины прошлого и начала нынешнего века вы занимаетесь уже лет двадцать. Как менялись за это время и методы работы с историческим материалом, и художественные приемы, и жанр ваших книг?
Ю.Д.: Ослабела в какой-то мере власть документа, стал свободнее в междокументальной области. Помните, Ю.Н.Тынянов говорил: «Там, где кончается документ, там я начинаю». Так вот, побольше стало этого: «я начинаю».
Приемы мои вы видите и сами. В «Глухой поре листопада» – это объективное письмо, обычное повествование. В «Завещаю вам, братья…» – мемуары двух разных и по возрасту, и по общественному положению, и в политической позиции, и в отношении к главному герою людей. В «Судьбе Усольцева» – записки героя и комментарии историка-архивиста. Важно не только прием найти, но верный тон, обеспечивающий точное владение приемом. «Судьба Усольцева» легче всего написалась.
А вообще специально и загодя я об этом не думал. Вот, например, считаю безумно дефицитным жанром в сегодняшней прозе исторический рассказ. Но точно знаю, что я в этом жанре работать не могу.
Ю.Б.: В ваших ранних книгах о русских революционерах в качестве действующих лиц оказывались не реальные исторические персонажи, а то ли их псевдонимы, то ли некие собирательные образы. Так, в романе «Март», выводя Дегаева и Судейкина, вы прикрыли их фамилиями Паутова и Порфирьева. А в Денисе Волошине хоть и угадываются черты и повадки известного народовольца Баранникова, но биографии и того и другого не во всем соответствуют. Однако уже в третьей книге трилогии о Василии Ярцеве – «Этот миндальный запах…» – вы во многом отошли от такого способа: Буренин и Ратко, Савинков и Трепов, Каляев и Крупская выступают под своими именами, хотя, казалось бы, прежний принцип представлял большую свободу для сюжетостроения. Что побудило вас к этим изменениям?
Ю.Д.: Вымышленный персонаж, конечно, предоставляет большую свободу, хотя я и тут старался придерживаться строгой системы исторических координат: герой – вымышлен, обстоятельства – нет. Но потом пришло ощущение человека, накопившего силенки и решившего попробовать их на настоящем. Свобода мне надоела, прискучила. Невымышленный, подлинный исторический персонаж стал интереснее. Нынче у меня с ним быстрее и лучше возникает внутреннее общение. И что очень для меня важно, живой, невымышленный человек всегда, на мой взгляд, успешнее сопротивляется шаблону, он не дает загнать себя в привычную литературную или историческую схему. Он сопротивляется заскорузлому литературному мышлению, он мне сопротивляется, – и это мне интересно.
Я считаю, что во всякой литературе, и в частности в исторической прозе, есть обязательный элемент: борьба с небытием, со смертью. И когда я работаю с невымышленным персонажем, я словно показываю кукиш смерти, воскрешая его. Это ощущение возникает уже тогда, когда просто назовешь человека его подлинным именем. В «Глухой поре листопада» даже третьестепенные персонажи – дворник, матрос, слуга – названы своими подлинными именами. Может быть, наивно так думать, по-моему, просто напечатанное через сто лет имя человека, некогда жившего, есть сопротивление смерти.
Да, это наивность, но она из тех, на которых многое держится.
Невымышленный персонаж со всеми подлинными обстоятельствами его жизни порой мешает построению сюжета, может снизить сюжетную напряженность. Мне, случается, нужно для сюжета, чтобы два персонажа встретились и между ними нечто произошло. А они не встречались никогда – и все тут. Конечно, я помню и знаю, что исторической прозе не запрещены некоторые смещения, отказаться от них было бы ненужным ригоризмом, а порой и недопустимым психологическим враньем. Но я все же к смещению прибегаю в редких случаях. Мне интереснее даже в этом плане помужествовать, побороться с материалом.
Ю.Б.: Внимательный читатель ваших книг о революционерах, я должен сказать, что от книги к книге ощутимо нарастало ваше знание эпохи в ее крупных и мелких проявлениях. Вы даже порой позволяете себе пококетничать этим знанием, можете употребить совершенно зашифрованное для нынешнего читателя выражение, например «ослопные свечи». Нарастание это шло и вширь – чувствовалось, что ваш интерес распространяется на все большие слои и прослойки тогдашнего общества, – и вглубь: увеличивалось понимание психологии тогдашнего человека и фигуры ваших героев становились объемнее.
Но не хочу скрыть и одного упрека. В ваших книгах не отражена или мало проявлена такая черта 70 – 80-х годов прошлого века: и сами реформы, и дух реформ, проведенных в 60-х годах, расковали, в частности, деловую инициативу, которая широко и разнообразно проявлялась как в промышленных и торговых капиталистических предприятиях, так и в многочисленных аферах. Эти явления были описаны и в некрасовской поэме «Современники», и в романах Писемского и Боборыкина. Дух хватки, дух смекалки веял над тогдашней Россией и не мог так или иначе не сказываться на помышлениях и действиях революционеров. Как вы сами полагаете, Юрий Владимирович, много ли еще необжитых вами мест на пространстве той исторической эпохи, которой вы занимаетесь? Не мешает ли всестороннему изучению и познанию эпохи то обстоятельство, что в основном ваше внимание направлено на народовольцев и их непосредственных противников – деятелей охранки?
Ю.Д.: То, что вы говорите, правильно. И четко соотносится с тем историческим периодом. Эта стихия влияла и на моих героев. Абсолютно недостаточно и лишь штрихами я коснулся этого момента в последней напечатанной вещи «На скаковом поле, около бойни…» в образе Яхненко. Но и в этом случае скорее рассказ, чем показ, и удельный вес мал. Согласен я с вами и в том, что неподнятой целины много, хоть и работаешь уже немало лет. Но и другое вступает в силу – нужно честно сознавать свои собственные силы, средства и возможности.
Ю.Б.: Несколько ваших книг посвящены видным деятелям народовольческого движения – Александру Михайлову, Дмитрию Лизогубу, Льву Тихомирову. Хотя все это люди с разными биографиями, с несхожими характерами, однако фон, атмосфера, окружение, в котором они действуют и проявляют себя, – более или менее одни и те же. Не возникает ли опасность самоповторения, применения одних и тех же писательских приемов? Что вы делаете, чтобы избежать этого? Всегда ли удается не пропустить на страницы новой рукописи, так сказать, «отработанный пар»?