– Всё! – объявил Анненский, когда время истекло. – Время истекло. Твоя песенка спета. Выходи.
– Не выйду! – ответил маньяк.
– Тогда пожалеешь. О каторге придётся только мечтать.
– Я не пойду на каторгу! – зарычал душегуб.
– Без рук, без ног, с отбитыми почками и порванным ливером тебя даже в тюрьму не возьмут, – предупредил Анненский, не снисходя до спасительной лжи. – Ты будешь умирать в гное и боли, вдыхая смрад застенков, из которых никогда не выйдешь.
Полицейские содрогнулись. Околоточный надзиратель подумал, что даже байки в участке о многом недоговаривают, и оценил здравомыслие приказа не допускать посторонних.
– Если мы зайдём, ты никогда не увидишь солнечного света, – продолжил Анненский. – Сдавайся сейчас.
– Хрена вам! – зарычал преступник.
Ротмистр пожал плечами, сорвался с места – околоточный не успел заметить, как и когда, – и ударил сапогом в дверь.
Хрястнуло. Возле петель забелели свежие трещины. Дверь повисла на филенках и медленно отворилась наружу.
Жандармы бесстрашно нырнули в темноту.
***
Окошки под куполом ротонды пропускали совсем немного света. Полумрак, в котором прятался безумец, служил убежищем ему. Однако Кочубей видел в темноте как кошка. Его глаза чутко улавливали все корпускулы, витающие в эфире и становящиеся достоянием зрительных органов вахмистра. Он узрел мужика в армяке, подпоясанном вервием, с сицким прямым топором, казавшимся в его руке целой алебардой.
Анненский влетел как на крыльях. Мужик ринулся на него, взмахнул оружием. Анненский отпрянул и одновременно пнул мужика рантом сапога по голени. Маньяк заревел. Перекошенный мокрый рот кривился в мясном зарубе. Ноздри раздулись, крылья носа дрожали, предчувствуя запах крови. Хромая, он пустился вдогон за сыщиком. Ротмистр уворачивался и, оказавшись в опасной близости, залепил мужику оглушительную пощёчину. Злодей на секунду ослеп. В тот же миг усиленная свинцом плётка стегнула по затылку.
На грани беспамятства маньяк описал смертоносную дугу, схватившись за длинное топорище обеими руками, но Кочубей держался на расстоянии. Старый вахмистр с казачьей сноровкой влепил плетью маньяку в лоб.
Оглушительно бахнул выстрел. Ротонду заволокло дымом. Мужик упал.
– Я не нарочно, – оправдывался полицейский. – Держал его на мушке, абы что… Когда он вахмистра зарубил…
– Не зарубил! – Анненский скрипнул зубами.
– …тогда и стрельнул, – упавшим голосом докончил полицейский. – Чтоб он и вас… Виноват, ваше благородие. Темно было, не разглядел.
– Болван.
Когда преступника вытащили из ротонды, он слабо хрипел и мотал головой. Пуля из 4,2-линейного «смит-вессона» застряла у него в хребте, лишив рук и ног, как и было обещано Анненским.
– Впрочем, – продолжил сыщик и посмотрел в глаза полицейскому с тем страшным блеском, от которого обделывались гастролирующие в Санкт-Петербурге гамбургские воры и варшавские «медвежатники», а нижний чин полиции только слегка струхнул, – благодарю за службу! Вы не нарушили моего распоряжения не вмешиваться, потому что такого приказа я не отдавал, а проявили заботу о начальстве и показали себя метким стрелком. Ваши заслуги будут указаны в рапорте.
Оправляя мундир, Анненский вернулся к экипажу. Надел поданную Кочубеем фуражку.
– Оформляйте задержание своими силами, – распорядился он, натягивая перчатки, а околоточный кивнул, внимая. – Вы сами нашли преступника, сами его стреножили. Он всецело ваш. Везите хотя бы теперь и в больницу. Он всё равно не жилец.
– Оформлять как Раскольника?
– Установите личность. Это не Раскольник. Это подражатель.
3. Цитадель на холме
«Город всё тот же, будто не уезжал», – думал Савинков под мерное цоканье копыт по мостовой Литейного, а потом Большого Сампсониевского проспекта.
Проехали Лесной с храмом Святого Сампсония, притаившимся в глубинах парка Лесным институтом и оказались на Парголовской дороге. Справа остались бурые кирпичные корпуса мастерских «Светланы» и потянулись дачи Сосновки, слева – полотно Приморско-Сестрорецкой железной дороги. За ея Озерковской линией высились могучие древеса Удельного парка, в недрах которого при Земледельческом училище специально обученные дядьки вколачивали навыки общественно-полезного поведения трудновоспитуемым подросткам и прочим шпитонцам.
«А в присутствии сейчас приём, – вспомнил Савинков последнее место службы. – Юрисконсульты на присяжных мычат, а те блеют. Скоты. В Варшаву надо ехать. Денег, паспорт и в Варшаву!»
Благие мечты молодого Савинкова прерывались и частично рассеивались требовательным бурчанием в животе. Там творилась настоящая революция. Последней трапезой послужил пирожок с яйцом в буфете Бологоевского вокзала, где Савинков ожидал пересадки на поезд в Санкт-Петербург. Было это сутки назад, и бурленье желудочных соков звучало вполне простительно. Когда кишка кишке фигу кажет, ещё не так запоёшь.
Пролётка проскакала по колдобинам Большой Озёрной улицы и съехала к Среднему озеру, над которым на песчаном холме и несколько на отшибе стояла высокая дача с мансардой, верандой, каретным сараем, а также дощатым флигельком поздней пристройки, обнесённая зелёным забором. Всюду росли сосны, заполняя пейзаж, прикрывая рукотворные мерзости и радуя глаз. Над сараем вился дымок, ритмично постукивала машина.
«Заводик у неё свой?» – Савинков прежде не видел хозяйства графини Морозовой-Высоцкой, которой собирался нанести визит, но слышал, что на Суздальских озёрах посреди дач беззастенчиво открывают производства разные немцы, и не только кустари-одиночки, но и артельщики.
Извозчик остановил у ворот, обернулся.
– Приехали, барин.
Савинков достал портмоне, насчитал серебром. Впрочем, он знал, сколько и чего лежит в отделении для мелочи. Высыпал монетки в ладонь.
– На чай бы, вашбродь?
Савинков отказал.
– В такую даль.
– Нету, – сказал Савинков и быстро слез.
– Тогда катись к чёрту.
Извозчик сплюнул, шевельнул вожжами. Савинков покраснел, ничего не ответил, дёрнул калитку. В портмоне осталось семь копеек.
Переложив саквояж в другую руку, Савинков нашарил крючок изнутри калитки, откинул, открыл. Пролётка скрылась за поворотом. Савинков огляделся. Соседи не подсматривали. Вошёл во двор, заложил крючок, двинулся по дорожке, ведущей в горку к высокому крыльцу.
– Хэи![2 - Здорово! (фин.)] – услыхал он чуть насмешливое. – Аполлинария Львовна не принима-ает.
От неожиданности Савинков вздрогнул. На брёвнах у дровяника сидел чухонец лет так сорока, держал во рту короткую потухшую трубку и невозмутимо наблюдал за гостем. Он был настолько недвижим, что практически сливался с окружающими предметами – козлами, чурками и корой. Свинцово-серые портки из чёртовой кожи, застиранная рубаха в полосочку и бурая замызганная жилетка маскировали его на фоне естественных оттенков дерева, как неодушевлённый природный объект.
Савинков взял себя в руки и приблизился, стараясь скрыть робость.
– Я по важному делу, – он заглянул в рыбьи глаза финна. – Утренним поездом из Вологды. Извольте доложить, что прибыл Борис Викторович Савинков.
Чухонец деловито выколотил трубку о бревно, подул в чашечку, вытащил из кармана кисет, сунул в него трубку, затянул верёвочку, затолкал кисет обратно в карман и только тогда поднялся. Он оказался высок и крепко сбит. Савинков при своих 183 сантиметрах роста не мог похвастать, что смотрит на него сверху вниз. Вдобавок финн был широк в плечах и отличался той крестьянской статью, что позволяет глыбы ворочать и складывать фундаменты из дикого гранита при помощи одного только лома.
– Прихоти-ите в четверг, – работник слегка растягивал слова, но говорил весьма убедительно. – Сегодня не приёмный день.
Буроватые прокуренные усы, льняные коротко стриженые волосы, скупые движения – чухонец был аккуратен до невыразительности. Взирал на визитёра с полнейшим безразличием, и не понять было, о чём он в этот момент думает. Для русского человека повадки туземца выглядели в некотором роде оскорбительно и отчасти пугающе.