– Э-э! – махнул рукой Джумбер. – Я же не за рулем!
Он принялся внимательно рассматривать свои голубые стеганые брюки в пятнах и полосах тавота, и я подумал, что он сейчас скажет: совсем пропали брюки, туда-сюда. Но вместо этого он, не поднимая глаз, сказал:
– От меня, Паша, жена ушла.
– От меня тоже, – механически ответил я, но он, кажется, вообще не услышал моего ответа. Сидел, смотрел на брюки.
– Кто такая? – спросил я. – Русская?
– Да, – ответил Джумбер. – Русская. Украинка. Из Полтавы. Я хотел со скалы броситься. Потом хотел в Полтаву полететь, но братья не пустили. Паспорт отобрали и караул у дверей поставили.
– Ну правильно, – заметил я. – Приехал бы ты в Полтаву. Ну и что? Чего бы добился?
– Я убить ее хотел.
– Да что за глупость, Джумбер! – рассердился я. – Что за ерунда! Убить! Дикость! Сам, небось, пьянствовал и гулял. Ну, гулял же?
Джумбер вскочил, и на его лице отразились отвага и честность.
– Паша! – воскликнул он. – Клянусь памятью отца! Никогда не гулял. Три-четыре раза – и все. И то – вынужденно.
– Как это вынужденно?
– Две ленинградки и одна из Киева, – защищался Джумбер. – Сами приставали. Паша, не мог удержаться! Проклинал себя. Приходил домой – вся душа черная. Дом построил. Корова есть, машина есть, барашки есть. Зачем ушла? Ничего не взяла, три рубля не взяла. Золотой человек. Я ей написал письмо из четырех слов. «Иришка!» – первое слово. «Любил» – второе слово – «и буду любить». Все! Она написала ответ, полтетрадки, все в слезах.
Джумбер закурил, естественно – «Мальборо».
– Написала, – продолжал он, – что любит, но не может жить с таким зверем и бабником.
Мы помолчали.
– Сейчас-то у тебя кто-нибудь есть – спросил я.
– Конечно, есть, – печально ответил Джумбер. В бар мы не пошли, потому что Джумбер. вдруг сказал, что в таком виде он в бар не пойдет, но мне не хотелось с ним расставаться, даже мелькнула мысль, что, если мы сейчас расстанемся, я его брошу. Я пошел его проводить. На скамеечке перед входом в гостиницу сидела замерзшая Елена Владимировна. Я познакомил ее с Джумбером, он тут же приободрился и сказал что-то привычно-пошлое. Мы прошли через лесок, через речку, через поселочек географического института, поразговаривали, как было отмечено выше, с Иосифом и дошли до джумберовского дома. Елена Владимировна в мужской разговор не встревала, шла скромно ну просто козочка. Ее скромность, кажется, еще больше, чем красота, потрясла Джумбера. Он косил олений глаз в сторону столичного телевидения и вроде бы совершенно не жалел, что в свое время не бросился со скалы.
Дом у Джумбера был действительно новый, и асфальт за воротами имелся, и живность виднелась. Джумбер зазывал нас на какие-то потрясающие заграничные и местные напитки, но мы твердо отказались. Он расстроился, стоял у новых железных, только что крашенных зеленой армейской краской ворот с какими-то нелепыми кренделями, сваренными местным сварщиком из арматурного ребристого прута, – грустный, печальный, постаревший. Я почувствовал и нему почти братскую любовь – уж кто-кто, а я-то знал, как ужасно, как невыносимо холодно сейчас переступить порог пустого дома. Я неожиданно для себя обнял Джумбера, и он вдруг откликнулся горячим кавказским объятием.
– Что мне делать, Паша?– спросил он.
– Насчет Полтавы? Подожди немного, не нажимай… Может, образуется… Люди не любят, когда на них нажимают…
Дал совет. Кто бы мне дал совет? Может быть, моя прекрасная леди? В сумерках ее лицо было просто прекрасно, без всяких метафор. Казалось, она бесконечно терпеливо ждет, когда с моих глаз спадет чернота и я увижу наконец сияющий голубым светом выход из своего мрачного грота… Мы вышли на дорогу. Горы уже сделались стального цвета, и только на самой верхней полоске ледовой шапки Донгуз-Оруне тлел последний закатный луч, будто там протянули блеклую оранжевую ленточку… Вот Лариска сейчас бы сразу: «О чем говорили? Что за Полтава! Это что, кодовое слово? Полтава звучит, как шалава…» И так далее. А Елена Владимировна – ни звука. Довольна, что мы вместе присутствуем под: мирозданием, Ждет. Терпеливо ждет. Ей-богу, какая-то святая! Да что же это за чудо такое? Ведь бесконечно не может это продолжаться, бросит она такого балбеса, как пить дать бросит! Останешься ты, Паша, с двумя осколками в руках!… Я обнял за плечи Елену Владимировну.
– Не холодно?
– Теперь – нет, – ответила она.
Бревно собрался уезжать, а я собрался его провожать. Окончился его одиннадцатидневный отпуск, по сусекам наскребенный из сверхурочных, каких-то воскресений и мероприятий. Там, в Москве, куда он попадет сегодня вечером, никто и не знает, что его по-настоящему-то зовут Бревно. Завтра он вообще превратится в профессора, доктора химических наук Сергея Маландина, нетерпеливого деспота и холодного педанта. Подписывая зачетки студентам, он будет мрачно им говорить, неразборчиво, сквозь зубы: «У нас растет число образованных людей и стремительно уменьшается число культурных». (Иногда на экзаменах он просил спеть студентов что-нибудь из великого химика Бородина, ну что-нибудь самое популярное, половецкие пляски, к примеру. «Образование, – мрачно при этом говорил – это часть культуры. Только часть».)
Мы шли по баксанской дороге, к автобусу, я нес его лыжи, а он – рюкзак. Шли в невеселом расположении: он, как я полагаю, за своих химическо-домашних дел, а я – от внезапно пришедшего ощущения скорого одиночества.
– Ты можешь спросить у меня, сколько мне лет? – спросил Сергей, и это было настолько глупо, что я промолчал, подумал, что он разговаривает сам с собой, Чего мне спрашивать, если мы с ним были одногодки и учились когда-то в одном классе? Но он разговаривал, оказывается, не с собой, а со мной.
– Слышь, Паш? – снова спросил он.
– Ты что, рехнулся?
– Нет, ну ты спроси.
– Покупка, что ли?
– Ну спроси, говорю тебе!
– Скажите, пожалуйста, Бревно, сколько вам лет? – спросил я
– Сто, – сказал он.
– Ну и что?
– А то, – сказал Бревно, – что мы с тобой болваны!
– Ну об этом никто не спорит.
– Мы – болваны! – повторил он. – Что-то мы не усекли в этой жизни. Я, знаешь, стал завидовать ребятам, у которых есть семья. И не вторая, а первая. Ну, было у них там что-то, было. Она хвостом крутила, он рыпался, но в общем-то перевалили они через эти рыданья, и вот они уже друг для друга родные люди. Я ведь, Паш, мог бы с Маринкой жить-то. Мог.
– Ну, вспомнил! – сказал я. – Сколько ты ее не видел?
– Шесть лет. А снится мне каждую ночь.
– А Маша? А Юлечка? – спросил я. – Ты ж… у тебя ж…
– Ну да, да, все это так. Полгода назад, помнишь? Я позвонил?
– Это не веха.
– Ну звонил, я тебе говорю! Лариска еще подошла, стала орать.
– Ну, звонил.
– Я в этот день Маринку в метро встретил. Не встретил, а просто стоял, читал газету, поднял глаза – она передо мной стоит. Фейс ту фейс. Я даже не смог ничего сказать. Она стоит и плачет, не всхлипывает, ничего, просто слезы льются. И вышла сразу. На «Комсомольская-кольцевая». Ушла и не обернулась.
– Да, – сказал я, – драма на канале.
– Не смейся! – зло сказал он.
– Я просто так, чтобы скрыть волнение.
Бревно некоторое время шел молча, потом тихо и даже как-то жалко сказал: