– Ну и что. У них же кровная месть. Это не детские игры. Это закон. – Рассуждения Кныша четкие, строгие, ясные, в них была только логика и совершенно не было эмоций.
– Я знаю, и ты почти прав. Но только почти. Он еще ничего не совершил, никого не убил. Ни-ко-го! Убьет – и на него пуля отыщется. Ты понял меня?! А теперь все, разговор окончен, мы уходим.
* * *
Ночью он спал крепко, сном праведника, словно проваливаясь в небытие, черно-белые и цветные миражи придуманного мира его тревожили нечасто. Но вот перед сном, в полудреме, мысли постоянно уносились вдаль, выцарапывали из прошлого бессвязные эпизоды, копались в них, и эти мозаичные пятна переставали быть радостными. Он вторгался в чужие миры, оставляя свой собственный мир беззащитным…
Жена не пришла его провожать на пункт пограничного контроля. Другие девчонки пришли, смогли добраться, она – нет. Оправданий или упреков для нее он не искал, сквозь сон проступал, нарастал холодный и строгий, как мрамор, факт: она не пришла. Горечи не было – только четкие контуры уже вчерашней действительности, как будто он – посторонний наблюдатель и не более. Тонкие, удалявшиеся фигурки чьих-то жен и подруг… Вот они долго машут вслед уходящей колонне, кто-то вытирает слезы. А им в ответ машут все, и солдаты тоже, для которых эти чужие женщины стали последним из того, что мы называем родиной. И вот уже в который раз видение беспричинно и неожиданно рассыпалось на крупицы матовой слюды. Она не пришла…
У этого парня была красивая одежда. Голубое, почти бирюзовое, мужское платье, и какие грязные пятна мы оставили на нем. И лицо у него светилось благородством. Мы убили его. Зачем?.. А они даже не закричали, все у них тут, на краю света, не по-людски, ну, значит, так угодно Аллаху. И Бог у них другой.
Ущелье пяти львов
Теплая и по-весеннему уютная долина осталась внизу. Батальон четвертые сутки карабкался по предгорьям, отрогам, хребтам. Вверх, вверх и вверх, туда, где вся земная суета становилась мелочной и теряла какой-либо смысл. Постижение этой истины давалось нестерпимо трудно. Ноги наливались свинцом и уже не реагировали на сигналы, бегущие к ним по нейронам, лямки тяжелых вещмешков до режущей боли заламывали назад плечи, между лопаток непрерывно скатывались капли едкого пота, а где-то внутри легких на каждом вдохе ощущалось незатухающее пекло. Это длилось почти непрерывно с восхода солнца и до той поры, когда лягут густые сумерки, – настоящая, изнурительная пытка, чистилище перед работой, к которой они, военные, предназначались. Такой из века и был и есть армейский труд! Всей своей болью, мукой, всем своим отчаяньем они завоевывали право спустить курок! По ночам вдруг становилось холодно, никто не спал, дремота обволакивала все вокруг, резала глаза, но стук собственных зубов и замерзающие ноги постоянно возвращали сознание. Сквозняк, постоянно тянувший с востока, не оставлял шансов согреться. Они были обычные люди, слабые перед злым гением природы, и только на штабных картах в Кабуле и Баграме их именовали подразделениями со штатными номерами и аббревиатурой.
Усачев мерз, как и все, как последний бездомный пес… твою мать, от чего загнешься, не знаешь – не то от пули, не то от холода. Так весь батальон можно заморозить. Но к его удивлению и после третьей ночи никого не знобило. Солдаты, очумевшие от усталости, грязи, холода, от окаменевших консервов, упорно, настойчиво продвигались в глубь Панджшерского ущелья по его южным хребтам.
Картина событий даже ему, комбату, представлялась смутной. Несколько батальонов параллельно друг другу вгрызались в горный массив, протаптывая рублеными подошвами армейских ботинок каждую господствующую высоту. Педантично. Без исключений. Каждую высоту. По логике – правильно, это называлось выдавливанием противника с занимаемой территории, но по сути… Люди надрывались настолько, что к вечеру в их глазах не оставалось ничего, кроме отрешенности и пустоты. Иногда казалось, что нет сил, и остается только упасть и сладко умереть, не добравшись ни до вершины, ни до спасительного второго дыхания, но левая нога делала шаг, и правая тоже делала шаг, а потом снова левая и снова правая.
И они шли. Вершина, как ощутимая, доступная взгляду цель, манила к себе, помогала идти, какая-то новая воля заставляла поверить, что все можно преодолеть, все, включая себя. Гора, которая снизу больше, чем весь Гиндукуш, становилась меньше, сглаживалась, превращалась в какой-то невзрачный каменистый холм. И одна-единственная мысль методично и зло все стучалась и стучалась в мозгу: это надо сделать. Надо. Надо…
Многие из покоренных высот могли бы быть обработаны артиллерией под наблюдением стереотруб и биноклей. Снаряды, что ли, жалели? Кто бы пожалел солдат… Каждое утро по радиосвязи поступало указание, на какой рубеж выйти к вечеру. Петлял бы под ногами русский проселок, и вопросы у комбата не возникали бы, но его люди шли по горным тропам и песчаным осыпям, несли на своих плечах тонны оружия, боеприпасов. Захватывали высоту, перевал, спускались вниз к очередному кишлаку, прочесывали его, снова шли вверх к новой высоте, выбирали место для ночного привала. Он ничего не мог изменить и еще больше замкнулся в себе. Даже от него, военачальника со звездами подполковника на погонах, принятие решения не зависело, требовалось только выполнение. Седым, холодным утром четвертого дня впереди раздалось два взрыва.
В голове батальона шла шестая рота, Мамаев вышел с ней на связь.
– «Гранит», у нас два подрыва, есть потери, ротный и первый взводный ранены. – Голос связиста был взволнован, срывался.
– Узнай точно, фазу доклад. – И, обернувшись к комбату: – Товарищ подполковник, Гайнутдинов и Фоменко ранены.
– Началось, Володя. Вот и мы поддержали почин первого батальона. Сообщи в полк и вызови «вертушки».
По склону хребта, придерживая на груди автомат, к ним бежал Савельев.
– У нас четверо раненых. Один – тяжелый, бывшему ташкентскому курсанту полчелюсти осколком срезало. У Гайнутдинова и Фоменко, и еще одного бойца осколочные ранения ног и рук, кто-то из них растяжку ПОМЗ сорвал. А вообще-то обошлось, могло быть хуже.
– Действительно, обошлось. У этой мины каждый осколок убойный. Надо увеличить интервалы в колонне, доведи до офицеров. Пока всем привал, ждем «вертушки». – Когда роты выполнили его распоряжение и остановились, продолжил: – Теперь твои предложения, начштаба, что будем делать с шестой ротой?
– Шестую – в замыкание. Я предлагаю впереди поставить четвертую Аликберова. Пятая исключается, с Мамонтовым мы потеряем темп и не сможем выполнить задачу. Пусть уж войдет в ситуацию, а там посмотрим.
– Знаешь что, – Усачев сделал паузу, – так и поступим, но у нас нет другого ротного.
– Он к вам насчет отпуска обращался?
– Мамонтов? Да, подходил перед операцией. Мы только начали работу, а он уже торопится. Рейд закончится, отправлю его.
– Пусть идет, вот только бы Гайнутдинов из госпиталя вернулся. У нас будет время поразмыслить, взводных в пятой посмотреть. Думаю, что Мамонтова надо менять.
– Я поговорю с командиром полка, он должен понять.
– Сначала надо подобрать кандидатуру, тогда и обращаться, иначе все впустую. Карцев прежде всего командир, ему чехарда в управлении не нужна, а тем более в самом начале операции. Лучше повременить. – Савельев, как всегда, был логичен.
– Ладно, будь по-твоему, выждем момент. Как там люди в шестой?
– Под впечатлением. Крови слишком много.
– Роту в тыловое замыкание. Рыбакина ко мне, останется за командира. Справится.
* * *
Горы… Взбунтовавшаяся твердь земли… Об их величии Ремизов слышал с пластинок Высоцкого, чей рвущийся голос заставлял напрягаться и сопереживать. Предчувствовал горы, видя кадры документального кино. Но все это оставалось чужим впечатлением, и никак он не предполагал, что его собственное впечатление окажется намного сильнее. Русский человек создан и воспитан равнинами с их березовыми рощами и дремучими лесами, с волнами пшеницы в бескрайних степях, с мелкой рябью холодных северных озер и широкой гладью южных рек, он – дитя своей земли. И он трепещет перед картинами русской природы, потому что знает, как легко ее погубить, как хрустально все то, что так дорого сердцу. Сколько испытаний выпало человеку и его природе, они сплачивались в такие времена, словно их соединял общий враг. А когда душа наполнялась счастьем, пропитывалась слезами освобождения от суеты, не природа ли смотрела в глаза прощенного ею человека?
Горы оказались другими. Они, леденяще красивые, великие без кокетства, недоступные, гордые, оказались прежде всего равнодушными. Они не стремились понравиться, их совсем не интересовала грань между восхищением и ужасом. Горы слишком близки к небу и слишком далеки от людей, чтобы прикасаться к их муравьиным проблемам и таким же муравьиным переживаниям. Самая пылкая страсть с высоты пяти тысяч метров не покажется ярче светлячка, а самая жгучая боль, страдание – ярче искры. Где-то внизу могут пройти тысячелетия, уйти в небытие и воскреснуть десятки цивилизаций, но для них не изменится ничего – горы не смотрят вниз.
Чем дальше продвигался батальон, тем выше вырастали хребты, тем круче и отвеснее становились скаты и скалы. В самом начале восхождения на отрогах встречалась растительность, трава и какие-то облезлые кустарники, но после двух с половиной тысяч метров зелени почти не осталось – только валуны и крупный щебень, срезы пластов горных пород, вывернутые из чрева земли вулканической силой. Местами встречались осыпи песка и глины. Природа была девственна, как будто жизнь на этой планете еще и не начиналась. Где-то там, куда они шли, у дальнего горизонта, белели шапки заснеженных вершин, это четырехтысячники. Они полиняют через месяц, но среди них царственно возвышались пики еще более высоких гор, которые никогда не снимают ослепительно-белых корон. Судя по всему, батальон шел именно к этим пикам, потому что за ними власть афганского правительства еще не начиналась. Двигались по тропам. Они, как горизонтали, на разных уровнях опоясывали хребты, потом поднимались к перевалам или опускались к кишлакам. Эти выложенные плоскими камнями тропы шириной около метра с незапамятных времен соединяли всю страну и уходили за ее пределы. Они представляли собой своего рода транспортные магистрали, по которым караваны и отдельные путники бороздили этот горный океан. Из века в век и до сих пор.
На тропах стояли мины. Вот что изменилось за все эти века. Их набор был нехитрым: ПМН – противопехотная мина нажимного действия, отрывавшая стопу или ногу до колена тому, кто на нее наступил, и ПОМЗ – тоже противопехотная, но осколочная, рассыпавшая рубленые осколки, если ее жертва цепляла растяжку. Встречались еще итальянские пластиковые мины, но больше всего духи предпочитали фугасы-самоделки, чья убойная сила зависела только от фантазии минера.
– Про Фому и Татарина слышали? – В голосе Хоффмана сквозило возбуждение.
– Слышали. Досталось им. Садись, перекусим, теперь до вечера не остановимся. Надо набрать калорий. – Марков, устроившись среди камней, нехотя, больше по необходимости, ковырялся в банке с гречневой кашей, ему не хотелось говорить об этом подрыве, они дружили с Фоменко.
– Все взводные пятой роты в сборе. Редко мы так собираемся. Ну что, обсудим наши дела.
Взвод Ремизова располагался здесь же, он огляделся, никто не разговаривал, никто не прислушивался, о чем говорят офицеры, у каждого солдата были свои размышления и свой страх, и еще своя банка холодных консервов.
– Есть что обсуждать? «Духа» живого в глаза не видели, а уже четверых потеряли. Полный комплект: и ротный, и взводный, и сержант с рядовым. Как они нас, господа. Эффектно и эффективно. Надо отдать должное, у них это получилось. Либо они такие спецы, либо мы – профаны. – Хоффман сплюнул под ноги и замолчал.
– Да уж, дела. Один цепляет растяжку, а достается всем. Глупо. Озноб пробирает.
– И абсурдно. Целость твоей шкуры теперь зависит не от твоей бдительности, а от того, кто спит в хомуте. Посмотрим, что четвертая соберет.
– И что теперь, трястись, как мышиный хвостик? – Ремизов неудачно съязвил, хотя и сам чувствовал себя не в своей тарелке по той же причине.
– Ладно, уважаемый. Я рассчитывал, что найду в этом обществе понимание, но не вышло. Слушайте и вникайте – «духи» хорошо подготовились к встрече, девять тысяч мин нам в подарок приготовили. Да и с прошлой операции много чего осталось. Всем хватит, имейте в виду, господа интернационалисты.
– Ну ты и это знаешь!
– Мужики, что сцепились-то? – Марков наконец разобрался с кашей и приготовился разбираться в пикировке.
– Я могу и помолчать, и все же мы играем в рулетку. Кому красное выпадет, а кому – черное. Не так, что ли? Устраивает вас или нет, а насчет мин я не шутил.
– Может, врут всё? Ну так, для повышения бдительности.
– Господин Марков, – Хоффман снова начинал ерничать, раньше это являлось признаком улучшения его самочувствия, – оставьте в покое этот, извините, дурацкий инфантилизм. Ваш друг Фоменко, побитый осколками и успокоенный дозой промедола, лежит сейчас на плащ-палатке, ждет «вертушку», а вы тут рассуждаете… Никто не врет. Думается мне, что здесь вообще врать непринято.
– Костя, хватит кривляться.
– Старый взводный Хоффман не кривляется, он оценивает обстановку.