– Ладно, заберем его с собой, сдашь его «хадовцам».
Непозволительно красивая женщина бросилась к Усачеву, упала на колени, обхватила его ноги и устремила к нему умоляющий взгляд. Из ее испуганных глаз текли крупные слезы, сбивчивые непонятные слова натыкались друг на друга, в них отразился страх. Никто и никогда не просил так Усачева, никогда он не видел таких слез. Но он остался холоден, командир не должен отменять своих решений, даже если об этом просит женщина.
– Хусейнов, что она говорит?
– Это ее муж. Говорит, что он тяжело болен, безумен, не понимает, что делает.
– Он ничего не делает, он просто нас ненавидит. Мы не будем его убивать, сдадим местным властям. Переведи.
И после сказанных слов женщина не унималась.
– Она говорит, что «хадовцы» живым его не отпустят, убьют.
– Поздно, милая, не проси. – По его лицу пробежала тень раздражения, но взгляд тут же обрел твердость, решение принято. – Все в руках Аллаха, ты это знаешь лучше меня.
Письма? О, это осталось в какой-то другой жизни, когда он, московский курсант, грыз гранит военной науки и жирный дерн на полигонах средней полосы России. Это была любовь. И это были письма о любви. И надо же, все растрачено за эти трудные, как пересеченная местность, за эти быстрые, как росчерки трассирующих пуль, годы военной службы. Они все тогда любили, мальчишки – девчонок, девчонки – мальчишек, это такой возраст, когда нет ни камней в почках, ни камня за душой. Время необъятных возможностей и есть время любви!
«Какие чувства теперь, когда вместе прожито семнадцать лет и мы порядком надоели друг другу? Нелепость, все чувства высохли, как горный родник. А если нет, то что тогда? Что приходит на смену любви – опустошенность, привычка? Как я оказался здесь, в этой стране, на самом краю света, среди песка и щебня, среди овечьего навоза, под горячим ветром и под прицелами чужих автоматов? Это мое испытание?»
Усачев устало вздохнул, и его мысли потекли совсем в другом направлении: «А девка хороша. Если бы не их строгие мусульманские порядки, стала бы шлюхой, точно. Как смотрела, какие глаза! Это не мурашки по коже, это – озноб, это – молнии в сердце! Надо же, придумала сесть среди двора для публичного обзора, а как испуг изобразила! Артистка! От мужа отводила, внимание отвлекала, собой жертвовала. А этот старый козел трахает ее и не ценит, подставить решил. Наверняка это он приказал ей устроить публичную демонстрацию для шурави. И где она нашла такого урода? Теперь останется одна, такие, как он, не возвращаются».
К нему в комнату, кашлянув негромко для приличия, вошел Савельев.
– Товарищ подполковник…
– Оставь эту официальность, мы одни.
– Иван Васильевич, письмо вам. – Он протянул комбату белый плотный конверт с потрепанными от долгой пересылки краями. – Первое?
– Да, первое. Ладно, прочту. – Ему не терпелось сразу же вскрыть этот конверт, еще пахнущий руками жены, но он не хотел делать это при своем начальнике штаба.
– Только что был у оперативного дежурного. Плохие новости, Королев ввязался в бой, у него в батальоне потери, среди офицеров есть убитые и раненые.
– Надеюсь, ты помнишь наш недавний разговор, – в воздухе повисла тяжелая пауза. – Мы меньше месяца здесь, а нам уже предъявили счет.
– Да, предъявили… Первому батальону… Он везде был первым, вот и теперь. А разговор помню, могу только повторить, игры в боевую готовность закончились.
– И наша очередь недалеко. Но вернемся к делам. Что у нас в четвертой роте?
– Аликберов неплохо себя показал, попусту не суетился. Ну о происшествии вы знаете.
– Как это вышло?
– Все слишком просто. Взводный Турпалов, тот, что недавно из прапорщиков, бросил в подвал гранату. Там темно, клети, коридорчики, ступени, всего накручено, в общем, черт ногу сломит. В принципе понять можно, все зависит от ситуации. Но…
– Продолжай. Что – но?
– Он это сделал не из опасения. И не по расчету. Покуражиться хотел, бросил и все. Ему было безразлично, есть там кто, нет. А там ребенок… Прятался, наверное. – Савельева коробило оттого, что в это время он сам находился в четвертой роте и косвенно причастен к невинной крови.
– Я командиру полка доложил. Карцев сказал, что с царандоем все уладит.
– Хорошо, что уладит. С нашей прокуратурой так просто не уладишь.
– Что с этим бывшим прапорщиком делать будем?
– С Турпаловым? Да ничего. Понаблюдаем. Для войны все сгодится, и такие нужны, не на курорте же мы.
– Ты действительно так думаешь?
– Иван Васильевич, я же не в друзья его беру.
Савельев ушел.
«Милый мой, хороший! Как ты там? Я даже спрашивать не знаю о чем. Жду твоего письма, поговори со мной…
А у меня новость. Устроилась на работу, теперь буду экономистом в универмаге на рынке. Сначала меня приняли в „Салон красоты“ бухгалтером на правах главного, я боялась, что не справлюсь, я ведь уже давно не работала бухгалтером, но директриса уговорила. А потом уговаривала, чтобы я не уходила, наверное, я ей приглянулась. То работать негде, а то сразу в двух местах предлагают.
В воскресенье ходила с детьми в церковь. Прослушали службу, помолились за тебя, как сумели, свечки за здравие поставили, а я поплакала. Нам все замечания делали, то не так руки держим, то крестимся неправильно. В общем, умных вокруг много…»
Не дочитав до конца, Усачев уронил письмо на грудь, его ресницы вздрогнули в последний раз и слепились в крепком сне.
…Это был странный музей. Здесь требовалось ко всему прикоснуться, все потрогать. Если ты не решался так поступить, вещи сами тянулись к тебе. Материя обволакивала плечи, рукоятка старого кинжала раскрывала кисть руки, экспонаты втягивали тебя, окружали, словно брали в плен. Присядь на кушетку, отдохни, возьми пиалу с чаем, попробуй плов – он настоящий, съедобный, – вглядись сквозь чадру, увидишь лукавые глаза, вдохни дым очага – он незабываем. А пыль… Это нестрашно, ветром времен сдует все или хотя бы сквозняком.
Усачев проснулся. Ерунда какая-то, ему никогда раньше не снились сны, наверное, стал стареть. Он подошел к зеркалу, потрогал лицо, посмотрел себе в глаза – рановато еще, но с природой не поспоришь, что-то неуловимо менялось, и не столько внешне, сколько там, за оболочкой зрачков. И это было правдой. Уже светает. Через час батальон снова отправится из Баграма в зеленую зону. Он бросил взгляд на распечатанный конверт, на письмо жены. Поговори со мной… Поговори со мной… Когда вернусь…
* * *
Поставив взводам задачи на предстоящую зачистку, командир роты отозвал Ремизова в сторону.
– Давай покурим. – Мамонтов неторопливо затянулся, помолчал. – Вчера мы первую по-настоящему серьезную акцию провели, и твой взвод, и другие действовали самостоятельно. Хороший опыт. По сравнению с ним ночные засады – это ерунда, это не в счет. А ты мне ничего не доложил.
– По оружию и боеприпасам я доклад произвел. – Ремизов напрягся.
– Формально – да. А по существу? Как в кишлаке прошло, как население, как личный состав себя вел? За взвод Хоффмана я знаю, сам с ним весь день ходил. Марков перед отбоем подошел, мы поговорили, а ты – в стороне.
– Мы вернулись в сумерках. Пока поужинали – уже звезды.
– Да знаю я. Устали все. Понимаю, но…
– Во взводе все нормально, товарищ капитан.
– И это я знаю. Думаешь, мне информация не поступает? Но ты-то не подошел, не посчитал нужным. – Мамонтов затянулся дымом сигареты, и пауза получилась многозначительной. – Догадываюсь, как ты ко мне относишься, недолюбливаешь, но ведь нам служить вместе. И, поверь мне, самое легкое – это критиковать, всегда найдешь, за что зацепиться. А самое сложное… Ты знаешь, что самое сложное?
– Не думал об этом. – Ремизов машинально пожал плечами.
– Наверное, побывать в чужой шкуре, на чужом месте. Я не предлагаю тебе попытаться, но… – Мамонтов искал в своем небогатом лексиконе нужные слова, потом плюнул на все. – Мне, что ли, нужен этот афганский винегрет и эта высокая честь командовать мотострелковой ротой? Вы, молодые, усмехаетесь надо мной, над моей комплекцией, а мне-то здесь каково? С сердцем проблемы, давление зашкаливает, а какая-то сучара, обойдемся без имен, воткнула меня сюда, хотя состояние моего здоровья ни для кого не секрет. Конечно, я сам виноват, подставился. И в итоге мне определили вот это место, а у тебя, Ремизов, как-то не спросили, согласен ли ты с этим.
– Я всего лишь командир взвода. – Ремизову стало неприятно выслушивать навязчивые откровения, словно ему доверили неприличную тайну и он не знал, что теперь с ней делать. – Мне приказывают – я выполняю.