– Ведь любишь ты меня, Сергунь, я знаю. И другого даже знать не хочу…
«Лощеный денди» Мариенгоф, самодовольно наблюдая за семейными сценами, ерничал, замечая, что она «и на хитрость пускалась, и на лесть, и на подкуп, и на строгость – все попусту». Обрадовался, когда Есенин вызвал его в коридор и зашептал на ухо:
– Не могу я с Зинаидой жить… Скажи ей, Толя, скажи, что у меня есть другая женщина. Уж так прошу, как просить больше нельзя…
– Что ты, Сережа… Как можно?
– Друг ты мне или не друг?.. Петля мне ее любовь. Толюк, милый, я похожу, пройдусь по бульварам к Москва-реке… А ты скажи (она непременно спросит), что я у женщины. Мол, путаюсь и влюблен накрепко…
Зинаида ушла. Через некоторое время поняла, что вновь беременна. Может, и к лучшему, дети привяжут? Сначала уехала в Орел, к родителям. Потом, когда фронт Гражданской войны подкатил уже вплотную, вернулась в Москву. Остававшийся до родов месяц с небольшим жила у знакомых. На новорожденного сына отец смотреть не поехал. Но договорился с Андреем Белым, чтобы тот стал крестным отцом Константина Есенина. Но потом как-то все вновь завертелось, некогда было, он колесил по стране – с запада на восток и с юга на север. В июле 1920-го на платформе ростовского вокзала Мариенгоф, возвращавшийся вместе с Есениным из Ташкента, случайно столкнулся с Зинаидой Николаевной Райх. Она направлялась в Кисловодск. Узнав Анатолия, попросила:
– Скажите Сереже, что я еду с Костей. Он его еще не видал. Пусть зайдет, взглянет. Если не хочет со мной встречаться, могу выйти из купе.
Узнав о просьбе, Есенин заупрямился.
– Не пойду. Не желаю. Нечего и незачем мне смотреть.
– Пойди. Скоро второй звонок. Сын ведь все-таки.
Пошел-таки, сдвинув брови. В купе Зинаида Николаевна развязала ленточки кружевного конвертика. Маленькое розовое полугодовалое существо живо дрыгало ножками.
– Фу! Черный!.. Есенины черными не бывают…
– Сережа!
Он не обернулся.
Подумав, написал с дороги своему издателю Сахарову в Москву: «…еще к тебе особливая просьба. Ежели на горизонте появится моя жена Зинаида Николаевна, то устрой ей как-нибудь через себя или через Кожебаткина тыс. 30 или 40. Она, вероятно, очень нуждается, а я не знаю ее адреса. С Кавказа она, кажется, уже уехала, и встретить я ее уже не смогу…»
Кто знает, может быть, уже тогда над ним витали недописанные строки «Письма к женщине»:
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был, как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком…
Откуда ему было знать, что в метрике сына, заполненной со слов матери, в графе «Род занятий отца» значилось – «Красноармеец». Как не знал он и того, что вскоре после рождения Костик очень тяжело заболел.
С трудом выходив сына, Зинаида сама свалилась – сначала с брюшным, потом с сыпным тифом, а после и с волчанкой. Отравление мозга сыпнотифозным ядом привело к возникновению многочисленных чередовавшихся маний. Она потеряла рассудок, попала в психиатрическую лечебницу – и вышла оттуда уже совсем другим человеком. Нет-нет, заверяли медики, женщина совершенно нормальна. Смотрите: неизменно в добром настроении, подчеркнуто внимательна, собранна. Но стоило чуть-чуть нарушиться душевному равновесию, подумать о дурном, – и это сразу выбивало из колеи, и тут же молнии сверкали в глазах на бледном, окаменевшем лице, а от нарастающей тональности голоса вздрагивали дети и леденела кровь.
Куда только исчезла непосредственность, угасли любопытство и детская смешливость, еще недавно очаровывавшие юного Есенина? После тяжкой болезни к жизни вернулся очень взрослый, очень серьезный и очень трезвый человек, прекрасно знающий, что ничто и никогда в этой жизни не дается даром.
Утешало бытовавшее среди врачевателей того поколения мнение, будто тиф якобы способен «переродить организм», впоследствии подпитывая справившихся с болезнью людей невиданной дополнительной энергией. И даже более того, медики-вольнодумцы полагали, будто бы сыпной тиф несет обновление не только тканям плоти, но и строю самой души человеческой.
Унылым прибежищем для Зинаиды и детей стал Дом для матерей-одиночек на Остоженке. Зато здесь женщины, подруги по несчастью, знали, чем помочь друг дружке.
«Белым саваном искристый снег…»
– Уф, жара, не могу уже больше! – взмолился Есенин, остановился посреди Тверской и вытер ладонью обильно выступивший пот со лба.
Мариенгоф огляделся, увидел свободную скамейку:
– Присядем?
– По сенью Пушкина? – Есенин кивнул на близкий памятник.
– А что?! – тут же воодушевился Мариенгоф. – Наш Бальмонт бы не преминул отметить: «Весьма символично».
– Да пошел он!
Когда уселись, Мариенгоф продолжил начатый на ходу разговор. Обращаясь к Наде Вольпин, он со всегдашней своей иронией вопрошал (именно вопрошал тоном занудного гимназического учителя):
– Ну что, Надежда, теперь вы его раскусили наконец? Поняли, что такое есть Сергей Есенин?
Надя Вольпин, упрямо не глядя на спутника и словно не замечая сидевшего рядом Есенина, негромко говорила:
– Этого никогда до конца не понять ни вам, Анатолий Борисович, ни мне. Он много нас сложнее. Вот вы для меня весь как на ладони, да и я для вас, наверное, тоже… Мы с вами против него как бы только двухмерны. А Сергей… – Она задумалась. – Думаете, он старше вас на два года, а меня на четыре с лишком? Да нет, он старше нас на много веков!
– Как так? Извольте объяснить, – хмуро предложил Мариенгоф.
– А так. Нашей с вами почве – культурной, я имею в виду – от силы лет полтораста, наши корни – совсем неглубоко, где-то в девятнадцатом веке. А его… – она посмотрела на Есенина, который молчал, как бы улетев взглядом в иное пространство. – Его вскормила Русь, и древняя, и новая. Мы с вами – россияне, а он – русский. Понимаете?..
Есенин, словно очнувшись, в одно мгновение вернулся к друзьям, на Тверскую и принялся их всех тормошить, особенно окончательно помрачневшего Мариенгофа: «Ну что, Толя?! А ты сам-то ее раскусил, а? Нет? То-то же». Повеселевший, он встал и бодро предложил: «А вот теперь можно и освежиться! Айда в СОПО, в «Стойло»! Там Кусиков[10 - Кусиков (Кусикянц) Александр Борисович (1896–1977). Поэт-имажинист, автор романсов «Бубенцы», «Две черные розы – эмблемы печали…» и др. Друг С. Есенина. С 1924 г. жил во Франции.], должно быть, нас уже заждался».
Пока шли по Тверской, к «Стойлу Пегаса», к компании присоединился милый друг Иван Грузинов. Потом случайно встретившаяся Мина Свирская, которая, как обычно, спешила куда-то по своим партийным делам, даже не глядя по сторонам.
– Э-э, эй, девочка-эсерочка! – окликнул старую подружку Есенин. – Пойдемте-ка с нами. Я вам частушки петь стану.
В кафе, покуда устраивались за столом, Грузинов, уже посвященный в суть спора Нади Вольпин и Мариенгофа, попытался увести разговор в сторону «Руси» и «русских»: «Русь» – это не «русские», вернее, не только русские. Это кто-то или что-то, от чего невозможно оторваться душой. Но и разгадать невозможно». Но на него уже мало кто обращал внимание.
– …Сергей Александрович, не надо, – Надя тронула Есенина за рукав. – Скандал будет.
– Да-да, – поддержала ее Мина. – Не стоит вам петь, Сережа…
– А-а, ерунда… Никто не пикнет. Пусть только попробуют. – Есенин легонько отмахнулся от них, хлопнул ладонью по столу и во весь голос затянул, скоморошествуя:
Эх, яблочко,
Цвету ясного.
Есть и сволочь во Москве
Цвету красного…
– А вот и помидорочки красненькие! – пытался в тон каламбурить Кусиков, возрадовавшись появившейся на столе закуске.
Грузинов, сидя рядом с Вольпин, доверительно ей нашептывал: «Надя, я вижу, вы полюбили Есенина». Не дождавшись ответа, настойчиво принялся советовать: «Забудьте, Надя, забудьте. Вырвите из души. Ведь ничего не выйдет».
– Но ведь уже все вышло, Иван Васильевич, – усмехнулась Надежда.