Оценить:
 Рейтинг: 0

Молодая луна

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

* * *

Холодный серый день осени, и мы с Генкой, другом моим старым, детсадовских еще времен, на жухлой траве железнодорожной насыпи сидим у вокзала станции Щигры. В Воронеж на завод какой-нибудь устраиваться на работу едем.

Еда из домашних свертков, мясо и яйца вкрутую. Холодно, но в дощатом, пустом почти здании вокзала я не хотел есть: неловко, чуть ли не стыдно. На долгие годы останется эта неловкость, пока не пойму, что никому вокруг до тебя, в сущности, дела нет.

По насыпи за нашей спиной товарняк длиннейший проходит, накрывает, надавливает грохотом своим могучим, сложным, словно говорит нам что-то неразборчивое, но важное. Впрочем, догадаться можно. О жизни говорит, впереди лежащей, такой огромной, влекущей и тревожной чуть.

Я сжимаю в комок бумагу от свертков, поджигаю ее, и мы смотрим на недолгий совсем, едва заметный огонь, какой-то прощальный.

В Воронеж приехали вечером, и искать Гололобовых, знакомых матушки, которые обещали нам помочь с устройством, было поздно. Значит, будем ночевать на вокзале. Это бодрит, маленьким таким, первым кажется приключением.

Бродим по привокзальной площади, на переходной через пути железнодорожные мост поднимаемся и тут, в потоке людском, в ярком фонарном свете с тимчанином Володькой Ковалевым сталкиваемся. Он проскакивает мимо, а мы стоим остолбенело, веря и не веря глазам. Только что приехали в город громадный и сразу своего встретили. Не может же быть такого! Не может, а есть… И мы веселеем, особенно как-то, пьяно, словно подарок неожиданный получили.

Володька этот нас и не знал, скорей всего, совсем взрослый, важный, красивый такой был мужик. Инженер, приезжавший в отпуск и часто игравший в парке в волейбол. Мастерски совершенно. Вобьет «кол» и скажет свое обычное: «Вот в таком разрезе!»

А лет через пять-шесть сидел я с другом в ресторане «Воронеж» и к нам за столик Володька этот и присел. Я его со встречи на мосту не видел и долго сомневался: он, не он? Спросил в конце концов, а потом и про мост вспомнил, и оказалось, что да, жил он в ту пору как раз за мостом. И так хорошо мы разговорились, земляки, несмотря на разницу большую в возрасте. Помню, в размягченности подпития я спросил, чего он больше всего хотел бы в жизни. Думал он долго, а ответил неожиданно просто: «Лабораторию свою иметь».

* * *

К подруге матушки Ефросинье Степановне мы ехали на трамвае номер десять, «Вокзал – ВМЗ», бесконечно долго, часа полтора. Все в нем казалось прекрасно: и грубое его болтание, и жесткий, в ноги ударяющий стук колес, и сиденья из деревянных реек, и рукоятки железные на брезентовых ремнях вдоль прохода, за которые держалось по несколько сразу человек. Прекрасно было и за окном: дома, дома огромные – и вдруг, странно, хибарки хилые, пустыри даже, потом корпуса заводские, серые и красные, суровые, и вновь дома… Вот запах какой-то резкий, химический – завод синтетического каучука, как потом оказалось. Вот громадное, тяжкое, черное облако дыма: «Шинный завод». И это все тоже было интересно, значительно, да и прекрасно, в сущности, – и вонь, и дым… Все, что я видел, принимал сразу же, любить начинал почти, наперед как-то, словно угадывая, что жить здесь придется годы долгие, за которые все это сумеешь и по-настоящему полюбить…

Наша остановка была «Песчаная», и это тоже было так мило и просто, по-домашнему совсем. Кругом песок и оказался. И это было странно после вечной нашей черной курской, тимской земли. А вот и улица наша, Костромская (может, тут и Курская есть?). А вот и дом, двухэтажный, желтый, с выступающими странно как-то окнами (эркерами, как я узнал потом), и чистенькая деревянная лестница, и дверь коричневая с цифрой двадцать. Все мелкие частности казались странно значительными, словно некую особенную глубину, суть за собой имели…

* * *

Дорога на завод, какая же она бывала разная! То утром, в первую смену, пешком да в погоду хорошую: по коротенькой улице нашей окраины, потом вдоль железнодорожного полотна с лесополосой молоденькой по обе стороны, потом через поле по торной широкой тропе. А завод вдалеке, на отшибе, все чернеет, приближается. Вот куст придорожный, весь сплошь, как серой шевелящейся сеткой, покрытый воробьями, чирикающими так звучно, сложно, что чириканье это таким шаром звуковым огромным представляется. Вот один-другой воробей от шара этого оторвался, и тут же весь шар взлетел, рассыпаясь в полете в серые комочки-брызги. И такой прелестно-беззаботной кажется птичья жизнь, и такой тяжкой – предстоящая рабочая смена…

Или на трамвае к заводу езда, в стужу зимнюю да поздним вечером, в третью рабочую смену. Приткнешься в уголке на деревянной, реечной скамейке, пригреешься, потом задремлешь. Вагон обычно пуст в эту пору, скрипит, ноет, визжит даже всем промороженным своим существом. И страстно хочется так ехать и ехать бесконечно, чтобы не было впереди ни заводской проходной, ни цеха, залитого желтым, тяжелым, бессонным светом, ни шума его, ни запаха, ни восьми часов на ногах перед станком. Долго потом, после заводской своей работы, жалел вещь поизносившуюся, негодную почти выбрасывать. Думал – а вдруг она в третью именно смену была кем-то сделана? Сильно повышалась ее, по этому предполагаемому поводу, цена. Редкой тяжести такая сменная работа: неделя с утра, неделя с раннего вечера, неделя в ночь. И опять, и заново. Такое было чувство, будто на куски тебя тянут-разрывают душой и телом, и привыкнуть, приспособиться к этому ну никак нельзя.

Какая смена хуже, вторая или третья, я твердо и сказать бы не мог. Казалось бы, третья: ночь рабочая целая, не шутка. Но была в ней одна особенность, которая как-то ее даже и украшала. Легкий хмель после конца работы, хмель усталости и бессонной ночи. Приятный, в общем-то, но в самой глубине своей болезненный, надрывный. И заснуть, домой наконец-то вернувшись, я долго не мог из-за этого именно возбуждения хмельного. Дико как-то было: спать бы и спать, но в голове мыслей горячечная, безостановочная толчея. Приходилось брать том Ленина с работой «Империализм и эмпириокритицизм» и читать. Из клубной заводской библиотеки его принес, решив, что пора узнать о жизни самое главное и глубокое. Читал и читал, ничего почти не понимая и от этого непонимания особенное уважение к книге испытывая. И самый конец ее почему-то на всю жизнь запомнил: «Электрон так же неисчерпаем, как и атом, природа бесконечна». Что ж, фраза внушительная, а может, и верная. А вот что значит «эмпириокритицизм», так и не узнал толком, хоть и была потом эта работа Ленина в институтской программе.

* * *

Вышел под вечер побродить после смены, дошел до железнодорожного пути неподалеку. Морозно было, безветренно, и все окружающее казалось впечатанным плотно в мороз и тишину. И вдруг гул далекий, подземный какой-то стал различаться и нарастать. Состав грузовой прошел мимо, вблизи совсем, и я впервые в жизни заметил, как пружинят рельсы под колесами. Прогибаются и привстают, дыхание чем-то напоминая. Впервые заметил и полюбил наблюдать это навсегда. И железную дорогу навсегда полюбил с ее рельсами блестящими, шпалами, щебнем, откосами с разнотравьем, с запахом особенным, именно железнодорожным.

А в парке тимском, на спине лежа, заметил впервые, что облако, на которое бездумно смотрел, уменьшается, тает. И другие облака, оказалось, тоже. Это удивило тем, что раньше не замечал, а теперь вдруг заметил. Вскоре же, специально теперь наблюдая, увидел вдруг, что облака растут, разбухают на глазах. Первое, выходит, к погоде, а второе к ненастью. А еще впервые разглядел тени от снежинок на снегу от света фонаря, за несколько дней до свадьбы-женитьбы. И на мгновение радость ощутил от своей запоздалой наблюдательности, словно знак был в этом какой-то благоприятный.

Подобных открытий в жизни бесконечно много, в них, может, некая суть ее радостная и есть.

Вот обнаружил на днях, что птицы при сильном ветре летят только против него, иначе снесет, превратит в комок взъерошенных перьев. Да и в жизни самой что-то есть похожее: по течению если всегда плыть – значит терять себя понемногу. А то и помногу даже…

В этот же вечер в баню с Генкой пошли, впервые в Воронеже. Народу было тьма, за шайкой в очереди стоять приходилось, но меня это не тяготило, даже приятным казалось. И, тоже впервые, подумал, что при всем своем стремлении всегдашнем как-то обособиться все-таки я человек и мирской тоже. Люблю многолюдье, толчею, чувство растворенности в толпе, в народе. Так оно навсегда и осталось, колеблясь то в ту, то в другую сторону.

* * *

А на работу нас устраивал сын Ефросиньи Степановны Виктор, сам заводской инженер и прекрасный, добрейший человек. Вот с ним мы и ходили с завода на завод, искали, чтоб и работа была, и общежитие. Работа была везде, а общежития все не было. Лишь на «Вторчермете» предложили хибарку на заводском дворе, забитом горами металлического лома. «Вот тут вдвоем и жить будете», – сказал заводской мужичок. Мне это очень понравилось: и хибарка на двоих, и работа грузчиком. Особенно, конечно, на двоих хибарка. Можно же будет после работы писать, сочинять свои сочинения без всяких помех. Помню, даже вид хибарки ужасный показался мне очень привлекательным. Вот именно в такой живя, настоящим писателем и станешь. Даже и потом, в институте уже, что-то подобное мерещилось: комната нищенская, и я за столом работаю, пишу по ночам. А в постели тем временем спит подружка или даже жена. Поработал – и к ней, а потом опять за стол. В конце же тоннеля этого мрачного – книги написанные, слава…

Генка поселяться в хибарке отказался наотрез, да и Виктор отрицательно головой покачивал. Зная непреклонность Генки в некоторых вещах, решил и я те мечтания свои отодвинуть. Нельзя тут было одному оставаться, страшно как-то…

И оказались мы в конце концов на заводе у Виктора: Генка учеником слесаря, а я – токаря. Учеба два месяца всего.

Завод выпускал горно-обогатительное оборудование. Как оно выглядело и работало, я так и не увидел ни разу, да и не интересовался. Лишь много лет спустя неким странным, мистическим образом вдруг почувствовал это. Купил в городе Сумы детскую коляску для сына, повез ее по улице и ужаснулся тому, как она скрипит, визжит, гремит, почти грохочет. Вернуть бы ее тут же, но как-то неловко было. Дома уже, осматривая ее и пытаясь хоть как-то наладить, разглядел, что сделана она в Воронеже, на том самом, моем заводе. Пристегивали тогда к основной заводской продукции всякий, как говорили, ширпотреб. Ну и пристегнули к горно-обогатительному оборудованию детскую коляску. И получила она от этого оборудования суть его некую грохочущую. А я словно привет от завода получил вместе с этой сутью.

* * *

Нашли и жилье: пустая комнатенка, три примерно метра на два, со щебенкой вместо пола, стены лишь оштукатуренные, серые. Хозяин уверил, что кровати и столик будут на днях. Согласились не раздумывая: нормально, чего там! Кровати потом оказались ржавые, как со свалки (да оттуда они и были, конечно), столик – ящики, друг на друга поставленные. Две табуретки самодельные, коричневой краской свежей покрашенные. Вместо сеток на кроватях доски, на них какое-то хозяйское тряпье, на первое время, пока матрацев не купим. А мы их так и не купили, как-то даже и в голову не пришло.

Дом был сделан из шлака с применением опалубки. Называлось это – литой. Прожили мы в нем до самого в институт поступления и никаких трудностей не испытывали. Зимой вполне тепло было, и остальное представлялось вполне удобным. Закрыл дверь, и никто тебе не мешает, чего же еще надо? Мысль поискать чего-нибудь попристойнее даже и не возникла ни разу ни у меня, ни у Генки.

Дом на самом краю города стоял, метров через двести железная дорога, а за ней поле с заводом вдалеке. Мне это показалось очень удобно и мило: с одной стороны, близко была трамвайная остановка, как города начало, а с другой – воля вольная. И этот примерно расклад так навсегда и остался: жизнь не просто на окраине, а именно на самой, разделяющей город и природу, черте. Чудесное место для жизни, на мой вкус. Все тебе доступно – и городское, и природное, в какую хочешь сторону с порога поворачивай. Теперь вот, на старости лет, себя спрашиваю: а хотел бы в самом центре городском, в самом лучшем месте жить? И отвечаю твердо: нет!

* * *

Хозяев первого в жизни жилья съемного надо помянуть. Сергей Сергеевич Косяков, невысокий, рыжеватый, чуть конопатый. Такой пастушок. Да он недавно в город из деревни и перебрался, и дом сам построил. Энергия для этого немалая нужна, она и была в его взгляде: цепком, прицельном, остром. Работал слесарем-сборщиком на авиационном заводе и каждый день возвращался домой под хорошим хмельком. Спирт на работе доступный был, детали они какие-то им промывали. Жена причитала время от времени: уходи с этой работы, сопьешься! Он отмалчивался, и было понятно, что непросто от такой поилки дармовой оторваться.

Хозяйка была грузная, рыхлая, с белым, добрым и унылым лицом. Возилась, что называется, по дому. Во многих тогдашних рабочих семьях женщины-жены не работали, если даже имели для этого полную возможность. Так и говорилось, как о чем-то повседневно-обыденном: я на заводе, баба дома. Было, однако, у хозяйки и развлечение вне дома – редкие поездки в центр, на городской рынок. Важно так говорила: еду на Щепной!

* * *

Работа была трудная, сменность ее, прежде всего. И завод был под стать: корпуса грязные, тяжкие, плотно набитые станками. Из железа он состоял, обрабатывал железо и выпускал нечто железное. Ну что тут было полюбить? А ведь полюбил же и узнал об этом по-настоящему через десятки лет, когда изредка стал бывать на заводах. Войдешь в цех или в столовую заводскую, и что-то дрогнет в душе сладкой какой-то болью.

Что было любить? А все, что вокруг, вот и завод этот железный. Молодость даже плохое самое в хорошее переделывает. Мечтами радужными обволакивает. Снами золотыми.

«И теми снами золотыми прогоны жизни платим мы». Баратынский. Почти видишь, как идет человек по жизни и достает из кармана эти мечты-сны золотые и ими тяготы и муки жизни покрывает-оплачивает. И пустеет карман понемногу, и к годам тридцати чуть ли не пуст. Но до самого дна все-таки не должен опустеть, что-то обязательно остается. Та надежда невесть даже на что, которая, как известно, умирает последней.

И еще, конечно, сам факт воспоминания некую художественность вспоминаемому придает. Даже люди, художества по натуре лишенные, оживляются, что-то вспоминая. Особенно это заметно, когда вспоминается что-то тяжелое, трудное. Тут и видна эта переделка-перекраска. Одно железо на заводе было? Что ж, и это хорошо, железо тоже предмет по-своему поэтический…

* * *

Станок мой токарный был ДИП-200. Расшифровывалось: догнать и перегнать. Капиталистов, в этом смысле. Впрочем, не уверен, что так это официально было, может, народная придумка всего-навсего.

От работы помнится переключение режимов и, самое главное, чудесное прямо-таки – первый, черновой проход резца по заготовке. Вот она, заготовка-болванка: черная, с синеватым отливом, шершавая, тяжеленькая такая и этим особенно почему-то значительная, приятная даже. Сильно облегчит ее обработка, в несколько, может, раз. Врубил обороты (до тысячи двухсот в минуту) и повел к заготовке резец. Она чуть даже туманной видится от скорости вращения, и миг прикосновения к ней резца довольно долго казался мне чем-то совершенно особенным и опасным. Сталь на сталь идет как в атаку, не шутка! Вот встретились они, заготовка с резцом, стружка пошла-взвилась, и полоска первая, начальная, обточенной стали обозначилась. Такая безупречно чистая, гладкая, яростно сверкающая. Шире, шире она, вот уже и до конца заготовки, до зажимов патрона почти доходит, и надо переключаться и начинать второй заход. А потом по чертежу деталь вытачивать, порой и просверливать насквозь… А вот уже и деталь готовая в руках, и чувство, что ты не на станке, а своими буквально руками ее, такую красивую, серьезную, важную, сделал.

Микрометр был хорош, кронциркуль, набор резцов, брусков стальных с небольшими, впаянными в их торец пластинками победита. Это сталь такая была особенно крепкая, потому другие виды сталей и резала.

Перед всеми станками под ногами станочников были деревянные решетки, и я удивлялся: зачем они? А недавно совсем услышал на рынке, как пожилая продавщица, обувь продающая, пожаловалась кому-то: асфальт ноги высасывает. И вспомнил то полувековой уже давности удивление свое и подумал, что заводские решетки, возможно, для того и лежали: чтоб ноги не высасывало…

* * *

Токарному делу меня учил Николай Садчиков, здоровенный мужик лет тридцати пяти, с твердым, крупноморщинистым, угрюмым лицом. Встретил неприветливо, как мороку лишнюю. Сказал: стой, смотри, сам соображай, а попрошу что подать-сделать – сделай. Я и стоял у него за плечом день за днем, редкие совсем объяснения кое-какие слушал, сам спрашивал что-нибудь изредка. Потом это надоедать стало, да и дико казалось все стоять и стоять рядом с ним столбом. Стал отходить, в окно посматривать, присаживаться на ящик с инструментами. Он косился на меня хмуро и, будто дождавшись всего этого, сказал однажды: «Давай сам прогони. Понимаешь, как?» Дело было нехитрое, я и «прогнал», а потом понемногу стал делать операции все более сложные, и они получались вполне нормально. А там и деталь первую, простенькую, самостоятельно сделал и гордость почувствовал. Понемногу и в азарт работы стал входить, стараясь делать все побыстрей, почетче, поточнее. «Заныры» эти в работу были приятны по тому самозабвению, которым сопровождались. Партию мелких простых деталей я скоро уже мог делать не хуже Николая, а сложные крупные делал до того момента, когда надо было их до окончательных размеров доводить. Тут Николай и отстранял меня тихонько. Понемногу мы как бы местами менялись – я работал, получив задание, а он по цеху гулял, с приятелями разговаривал, а то и вообще уходил куда-то. Можно сказать, смену себе вырастил. А я чувствовал себя через какой-то месяц уже токарем-станочником, работягой настоящим, пролетарием. Приятно было вступить не куда-нибудь, а в ряды класса-гегемона. Это было не в фарминституте учиться, где «восемь девок, один я».

Хороший был мужик Николай Садчиков, и отношения наши понемногу теплели. Он уже кое-что из жизни своей мне начал понемногу, в подходящую минуту, рассказывать. Помню рассказ про драку их, моряков (отслужил пять лет на Тихом океане), с пехотой. Страшная была какая-то драка. И моряки, конечно же, одолели. А он (и не только он) ремень с бляхой, свинцом изнутри залитой, к такому случаю имел, вот и воспользовался кстати. Представил я такой ремень, такую бляху, да силу его, Николая, да замах: мурашки по спине пошли…

Жил он в одной из двухэтажек кирпичных рядом с заводом в отдельной квартире и гордился этим: редкость по тем временам. Вышли как-то после смены из душа, он и пробормотал предвкушающе: «Скажу жене, ложись под чистый…» Чуть ли не завидной в тот момент мне жизнь его показалась: работай спокойно на станке-станочке, зарабатывай прилично, живи рядом, жену с двумя детьми имей… Только вот писание мое, едва начавшееся, в такую судьбу никак не помещалось.

Потом не раз в жизни какая-нибудь работа представлялась мне вполне приемлемой, и всегда она была простая: стадо пасти, баранку на большой «дальнобойной» машине крутить, землю копать-пахать. А вот работа в конторах, учреждениях, хоть я и знал про нее мало что, виделась совершенно ужасной, вроде тюрьмы.

Незадолго до конца моего у Николая обучения он доверил мне работу вполне серьезную: ленточную резьбу нарезать. И сам стоял рядом, приглядывая. Тут-то я и сделал грубую ошибку, от напряжения и ответственности. И деталь запорол, и, что хуже всего, сбил центровку патрона. Работы по исправлению было часа на три. Николай оценил все это мгновенно и очень тихо сказал: «Отойди, а то ушибу…» Я не то что отошел, отбежал, а потом смотрел со стороны до конца смены на работающего Николая. И ни слова больше о моем промахе им сказано не было.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5

Другие аудиокниги автора Юрий Убогий