Красная пара
Юзеф Игнаций Крашевский
Роман «Красная пара» переносит читателя в 1863 год, когда в Варшаве началось восстание против русского правительства. Недовольные политикой Царской Польши, принудительными призывами в армию, отряды повстанцев начали уходить в леса и оказывать вооружённое сопротивление. На фоне этих событий автор запечатлел необычную любовь двух главных героев, для которых на первом месте была любовь к родине.
Юзеф Игнаций Крашевский
Красная пара
(картинка из современности, нарисованная с натуры)
Роман
Jоzef Ignacy Kraszewski
Para czerwona. Obrazek wspоlczesny narysowany z natury
© Бобров АС. 2017
Pani Paulinie Wilkonskiej na znak powazania i szacunku przesyla
B. Boleslawita. Warszawa, d. 29. Listopada 1864
Пани Паулине Вилконской в знак уважения и почтения шлёт
Б. Болеславита
Том 1
В эту благословенную эпоху, между тридцатым и шестидесятым годами, когда российское правительство душило несчастную Польшу, пользуясь беспорядком, беспокойством и бессилием Европы, хозяйничало в ней по-своему, славный генерал Абрамович был одной из тех угнетающих сил, перед которой должны были дрожать самые смелые. Зажиточный литовский обыватель, некогда отважный польский солдат, постепенно опустился он до инструмента тиранического гнёта и служил русским, не спрашивая уже совесть о значении своих поступков. Кабинет Абрамовича в Театральном здании, директором которого и владыкой он был, знают все, кто хоть на мгновение прибывал в Варшаву во время какого-нибудь беспокойства. Достаточно было, чтобы в Европе перевернулся или накренился один из тех хрупких стульчиков, которые называют тронами, тут же увеличивалась бдительность полиции в провинции и Варшаве, а каждый прибывающий получал приглашение появиться в назначенный час у генерала Абрамовича. В десять часов нужно было идти во фраке, задобрить лакеев, а потом ждать в узкой приёмной, пока генерал соблаговолит допить чай с ромом и выйдет красный экзаменовать несчастного пришельца.
Была это только естественная церемония, предназначенная для удержания в строгости, солдатской покорности и уважения власти несчастного народа страны. Генерал принимал личину всеведущего министра полиции, от которого ни одна из тайн человеческого сердца не закрыта, магнетизировал глазами, изучал физиономию и давал почувствовать, что есть господином жизни и смерти.
Действительно, наилегчайшее подозрение могло привести в цитадель, малейшая видимость могла выслать в Сибирь, а в отсутствии обоих любой каприз можно было оплатить тюрьмой, полицейским надзором или высылкой в провинцию.
Во главе почти всех отделов управления стояли такие Абрамовичи, Окуневы, генералы и экс-генералы с неограниченной властью, одной целью и желанием которых было ликвидировать бунтовщический дух. Ликвидировали его также, невзирая на средства, в старых и молодёжи, управляя Королевством по-военному, то есть бесправно, сурово и не объясняясь в деятельности. Муханов приказывал журналистам в недостатке политических новостей писать о морском гаде, объединяя насмешку со скорбью, в школах изучали польскую историю, написанную русскими, в покоях князя-наместника были видны склонённые только спины, но в позолоченных кафтанах.
Есть, однако, Провидение, что бдит над угнетёнными народами, в самой тирании вкладывает оно против неё противоядие; позорное угнетение слабых делает послушные инструменты из подлых, но души, более сильные, закаляет. Оно создаёт отвращение, укрепляет ненависть к плохому, в итоге доведённый до крайности обращается против угнетателей. Эпоха, которая предшествовала сегодняшним часам, интересна для изучения, как её родительница. Едва бы мы не должны быть благодарны, что нас ко сну не укачивали, что разбудили мучением, что раздражали неразумным гнётом.
Во время царствования либерального Александра I мы видели уже тем либерализмом вскруженные самые здоровые головы, Осинский писал оды русским, достойный Сташиц – речи о необходимости мирных отношений с ними, а честный Купринский сочинял героические полонезы на въезд того воскресителя Польши, который в действительности много убил, а ничего не воскресил.
Царствование Николая стоило нам много слёз, но для дела страны было, в действительности, благословением. Александр имел в себе хитрость грека, Николай – дикость монгола, из двух первая была для нас наиболее опасная. Кто знает наш народный характер, испугается скорее мнимой сладости, чем искреннего и жестокого преследования поляков, которые уже в царствование Александра I готовы были с русскими помириться, при Николае – настроились на яростный смертный бой. Спокойные сны и мечты улетали, революция 1831 года разбудила, давление уже больше уснуть не давало. Молодёжь старались одурачить, осолдатить, зацепить распутством, а выработали в ней мощный дух сопротивления, который, не в состоянии объявиться снаружи, набирался скрытых сил в глубине. Недостаток образования возмещали краденные книги, краденные умы, краденные люди и, разломленная как просфира, сохраняемая как святыня, любовь, любовь к несчастной родине. Основывая эти благородные институты и кадетские корпуса, Николай думал заключить детей в железные милитаристские клубы, на нашей земле выросли они в революционном очаге.
Можно их было сравнить, с позволения, с теми гончарными печами, в которые кладут тысячи на вид одинаковых горшочков, из которых сильнейшие выходят камнем, а слабейшие только черепками. Так было и с молодёжью; кто имел в себе какую-нибудь капельку яда или врождённый недостаток, тот в этой печи испепелялся либо шёл на мелкие кусочки, но что лучше – сформировывалось в великие характеры, не моралью привитые, но те, которые находили инстинкты в антитезе того, что им приказывали. Каждый из колыбели вынес неверие к хищным притеснителям, недоверие ни к ним, ни к тем, что были ими назначены, ни к тому, чему они учили. Всё запрещённое представлялось заманчивым и жадно хватаемым, то, что наказывали, отвратительным.
В поисках принципов, которых им не хватало, молодёжь могла часто ошибаться, бросаясь в антиподы того, что официальная мораль подавала за правду, но в глубине человеческих душ есть врождённое чувство правды, которое к ней ведёт.
В последние годы своей службы генерал Абрамович, сытый страхом, который сеял, почестями, достоинствами, деньгами и театральными восторгами, немного впавший в детство под правлением Гвоздецких, ослабел, и случалось иногда, что при виде поляка болел. Приходили к нему давние военные воспоминания, что удивительней, пытался заслугою своей, как директора театра, стереть память службы обер-полицмейстером. Бывал вежливым и мягким и, как позже пан Марграф объяснял свою роль социализмом нашей революции, так этот оправдывался делом общественного порядка.
Тема эта, впрочем, не была новой, играли из неё разные вариации все наши великие люди, утверждая, что когда Россию победить мы не можем, лучше встать на колени, поцеловать кнут, забыть о прошлом и стать спокойно в шеренги.
В одно из тех утр, когда генерал-директор театра, после чая с ромом и свидания с панной Гвоздецкой, был в каком-то розовом настроении, объявили ему о полковнике З. с сыном. Генерал сначала заколебался, принять ли, потому что был обременён просьбами и не любил общества тех, которых муштровать и ругать не имел права.
– Что же там за полковник З. и чего он может хотеть от меня? – бормотал он под носом, беря понюшку табаку и отталкивая ногой фаворита-пёсика. – Фамилия мне не незнакома; может ли это быть капитан З., с которым мы вместе служили? Да, это, пожалуй, он. Но с сыном? Зачем же там этот сын? Или хотел поступить в театр? Не понимаю, просить, – сказал он служащему.
Через мгновение потом на пороге показался мужчина, несомненно, седой, но с отлично подкрашенными в каштановый цвет волосами, с усиками, подкрученными наверх, во фраке с букетом орденов в петлице, маленький, пухлый, в целом похожий на большой арбуз. На его улыбающейся физиономии, в маленьких глазках и округлых щёчках, словно от скрытой улыбки, видны были довольство самим собой и та уверенность, что весь свет от обладания им должен был чувствовать себя счастливым.
За ним шёл прямой, как струна, несмелый, запуганный, но вылощенный, нежный, ладный молодой человек.
При виде Абрамовича, который стоял, приняв выражение застывшей и неподвижной мумии, улыбающийся полковник остановился и, не говоря ни слова, ждал как бы вспышки радости с его стороны. Однако он грубо его разочаровал, так как Абрамович сделал кислую мину, почти испуганную, и ждал официального приветствия, которое ему следовало. Полковник, видно, не глупый человек, догадался, чем это светит, изменил выражение лица, скрыл неудовлетворение от разочарования, которое испытал, и, приняв покорнейшую личину, приблизился, не как к бывшему товарищу по оружию, но как к видному николаевскому сановнику.
– Господин генерал, – сказал он с великим смирением и вынужденной вежливостью, которой хотел заплатить за первую свою неудачную физиономию. – Пусть мне будет разрешено после долгих лет как подчинённому и товарищу по оружию напомнить о себе.
– Да! Я сразу вас припомнил, когда мне фамилию назвали, звали вас в полку картечью?
– Милый Боже! Что же у вас за память, господин генерал! Ей-Богу, столько лет!
– Ну, садитесь же, – сказал генерал холодно, но вежливо.
– Сперва буду иметь счастье господину генералу моего единственного сына представить.
Мальчик низко поклонился.
– Прекрасный мальчик, а почему вы не отдаёте его в войско?
– Ах! Потому что его мать выхолела в неженку, хрупкого здоровья; если бы ему пришлось переносить то, что мы перенесли, дьяволы бы его взяли.
– А что думаете с ним делать?
– Вот именно за тем я привёз его сюда, закончив обучение, чтобы пообтёрся в городе и к гражданской службе приложил руку. Помещу его в Кредитном обществе или куда-нибудь в бюро, а поскольку он должен остаться в городе, я хотел его рекомендовать взглядам и опеке господина генерала.
Генерал посмотрел исподлобья на мальчика, взял понюшку, сперва ничего не отвечал.
– А где он получил образование? – сказал он потом.
– Окончил школу на родине, немного потом путешествовал, – сказал тише полковник.
Последние слова тучей явно заволокли чело Абрамовича. В эти времена, когда хотели китайской стеной отделить Польшу от Европы, когда паспорта были обложены огромным налогом, а выезд молодёжи полностью запрещен, каждый, что вдыхал воздух, не насыщенный московским дёгтем, был уже сразу в сильном подозрении. В их убеждении из заграницы приходило всё плохое, плохие книжки, плохие принципы, плохая несдержанность, плохая цивилизация – всё хорошее и благословенное родилось и текло из России. Юноша, несмотря на свой скромный вид, выдался уже Абрамовичу подозрительным; будучи где-то за границей, он мог прочитать какую-нибудь запрещённую книжку и потерять уважение, которым был почти обязан власти, генерал даже не утаил своей мысли.
– Зачем же вы его высылали за границу? Вы знаете, что эта молодёжь оттуда привозит?
– Но за своего сына я ручаюсь, – живо подхватил полковник, который чуть не упал со стула, желая выразительным движением поддержать своё утверждение, – ручаюсь за моего сына, что не испортился. Он воспитан в добрых принципах, а прежде всего, в уважении правой власти и старших, которые я ему привил, могу им похвалиться.
– Вот именно этого больше всего нашей молодёжи не хватает, – сказал Абрамович, снова доставая золотую табакерку, – пока нас, сударь, за малейшую провинность сильно лупили, всё было хорошо, теперь мир вверх ногами, молодёжь думает только о революциях.
– Ручаюсь за моего сына, господин генерал, воинской честью, что в этом отношении может служить образцом для молодёжи.
– Пусть же стережётся в этом городке, чтобы с уличной чернью не имел сношений, потому что ему тут сразу голову заморочат.
Разговор продолжался ещё какое-то время, деликатно переплетённый воспоминаниями прошлого, которые господин полковник так подбирал, чтобы слишком с настоящим не сталкивались. Абрамович, убедившись, что старый товарищ ничего от него, кроме какой-то идеальной опеки, не желал, наконец, вполне раздобрился, развеселился, на следующий день полковника с сыном на обед к себе пригласил, обещал ему когда-нибудь балетный шедевр и, принимая к сердцу надзор над сыном старого товарища по оружию, объявил ему, что каждые два воскресенья по долгу он должен был появляться у него и бывать на обедах. Полковник был обрадован, его благодарность дошла аж до слёз, с которыми, впрочем, ему не было трудно, потому что сколько бы раз не начинал смеяться, всегда ими обливался.