Только днём эта красота, о которой вчера разглагольствовали Бобола с Талвощем, показалась во всём своём великолепии.
Черноволосая, черноокая, с белым, но с каким-то бронзовым оттенком, лицом, свежая, черты имела чрезвычайной чистоты и великого обаяния, хотя что-то в них почти мужское, смелое, дивное в такой молодой девушке поражало.
Она была гордой и вызывающей, словно неустанно была вынуждена защищаться.
Всегда красивое личико под натиском мысли и чувств менялось каждое мгновение и было в постоянном движении, то проясняясь, то непременно хмурясь.
Фигура, пышные волосы, ручки и ножки – всё отвечало облику.
Она казалась какой-то переодетой княгиней – такую выдающуюся аристократическую внешность она имела, хотя же не старалась о ней.
Талвощ, на которого она произвела впечатление какого-то избранного существа, стоял при ней покорный и несмелый, хотя обычно энергии ему хватало.
Охмистрина Жалинская, издавна при принцессе Анне будучи в услужении, была одной из тех долгим послушанием испорченных служанок, которые верховодят и чудят, больше о себе, чем о пани думают, мало на что способны, а много стоят. Принцесса Анна соглашалась с ней из благодарности и привычки, даже боялась, давала себя критиковать и ругать и всё от неё принимала. Она, муж, сын больше управляли двором, чем следовало, а своей верностью и привязанностью постоянно бросались в глаза.
Они с Заглобянкой потихоньку разговаривали, наклонившись друг к дружке, чем-то сильно занятые и встревоженные; Жалинская, как всегда, жаловалась на принцессу, Дося её защищала, когда подошёл к ним с вопросом Талвощ.
– Нет ли что нового, в чём нужно помочь? Не могу я чем-нибудь служить?
Жалинская согнулась, смотря на него искоса.
– Нового ничего нет, – сказала она кисло, – и старая беда достаточно докучает, мы все теряем головы, а принцесса над собой и над нами милосердия не имеет, чудачит и плачет, и плачет… День начинает слезами, вечером оканчивает его плачем.
– Я возвращаюсь из замка, от обозного, – добавила Дося, не смотря на Талвоща, – королю и сейчас всё хуже, ни доктора, ни ведьмы ничего не могут, а о свидании с сестрой слушать не хочет.
– Ради Христовых ран, – прервала Жалинская резко, заламывая руки, – не может этого быть! Он должен с ней увидеться, примириться, обдумать что-нибудь для неё. Нечего снова так тревожиться, как принцесса, а вы ей страха добавляете, когда её нужно упрекнуть и успокоить.
Не докончив, охмистрина нахмурилась.
– Не нам следует упрекать! – сказал Талвощ. – Но если необходимо что-нибудь сделать, скажите мне, куда идти, буду просить, достучусь хотя бы до самого короля.
Дося взглянула на него только теперь.
– Подождём, что прикажет принцесса, – сказала она.
Все трое замолчали, а Жалинская бормотала что-то сама себе, когда вдруг в одно из окон изнутри начали стучать, и Талвощ увидел за стёклами белую руку, которая давала ему знаки.
– Сдаётся, что меня зовёт принцесса, – проговорил он.
Жалинская и Дося ушли, а Талвощ спешным шагом вошёл в сени и направился налево в приёмную, двери которой были отворены в другие комнаты.
В первой из них ждала его принцесса Анна.
Здесь она обычно принимала немногих своих посетителей и ничто не позволяло предполагать о жилище дочери и сестры королей – такой скромной и бедной была комната. Она едва пристала бы более богатому мещанину.
Обивки на стенах не было никакой, затемнённые и низкие своды давали ей особенность монастырскую и мрачную, свинцовые окна с давно нечищеными стёклами скупо пропускали свет. Стол, стоящий посередине, покрывал потёртый и обесцветившийся коврик. Несколько тяжёлых стульев, скамейки под стенами, бедно покрытые, а за всё украшение в глубине вид алтарика, на котором стояло распятие и две вазочки с цветами – это было всё.
Анна Ягелонка в чёрном со сборками платье, как бы напоминающем монашеское, с цепочкой на шее, на которой был золотой крестик, с открытой головой, на которую была наброшена кружевная прозрачная вуаль, связанная под подбородком, держа в руке белый платочек, ждала в центре комнаты Талвоща.
Несмотря на глаза, уставшие от слёз, и бледное лицо, она имела ещё остаток молодости и о летах, которых достигла, догадаться было невозможно. Выражение большой подавленной боли делало её ещё более симпатичной.
В этом облике, утомлённом жизнью, надеждами и отчаянием, желаниями и унижениями, жертвами и неблагодарностью, столько связывалось друг с другом разных знаков прошлого и настоящего, что трудно было угадать соответствующий ей характер. Энергия и сомнение, слабость и сила словно потоками горячки и холода протекали по лицу.
Нетерпеливую дрожь заметил Талвощ, приближаясь к ней с почтением.
Она едва дала ему поклониться.
– А! Мой Талвощ! – сказала она взволнованным голосом, в котором было чуть подавленное рыдание. – Мой Талвощ! Советуй и спасай, не имею никого. Что тут предпринять, король всё хуже.
– Милостивая пани, – прервал Талвощ живо, не желая ей дать разжалобить себя, – я уверен, что там у его величества короля панна Дорота через обозного, что могла сделать, то сделала как можно лучше. Я знаю, что обещали следить, дабы о вашем королевском высочестве он не забыл. Не может того быть, в любую минуту мы получим известие.
– Но прежде чем это наступит, – сказала принцесса, понижая голос, – мой Талвощ, на содержание моего щуплого двора, хоть экономлю, ничего не имею. Никто о моих нуждах не думает. Я для себя не требую много, готова поститься на хлебе и воде, видит Бог, но мне стыдно за людей… из-за этого достоинства королевской дочки, королевской сестры, которое я должна нести.
Она подошла на несколько шагов к Талвощу и огляделась вокруг.
– Скрывать от вас нет необходимости, – добавила она, – вы – верный наш слуга.
– И жизнь готов отдать, чтобы это доказать, – горячо воскликнул Талвощ.
– У людей на веру брать не могу, а у меня уже во всём доме одного талера не имеется, – начала Ягелонка. – Занять не вижу у кого, просить не научилась, нужно тайно часть серебра заложить, но никто, никто на свете знать не должен, что оно моё.
Когда она это говорила, её голос дрожал, глаза наполнились слезами. Талвощ стоял подавленный, с глазами, уставленными в пол.
– Иди за мной, – промолвила принцесса.
Послушный литвин грустно потащился за принцессой, которая быстрым шагом направлялась к дверям, ведущими в глубину, и, ведя его за собой, дошла до маленьких закрытых дверок, углублённых в стене спальни. Она отворила их ключом, вынутым из кармана, и по двум лестницам ввела Талвоща в очень щуплую каморку с одним зарешечённым сверху оконцем.
Комнатка была пустой и только на её каменном полу, на кусочке разостланной ткани, были видны разбросанные в беспорядке серебряные миски, кубки, кувшины, наливки и чаши. Как если бы их какая-то беспокойная рука перебирала, были разделены на кучки, перевёрнуты, разбросаны. Этого уже было не много.
Принцесса, войдя на порог, стояла, заломив руки, задумчивая.
– Это остатки! – сказала она Талвощу. – И по большей части памятки лучших времён, напоминающие разные лета жизни. На некоторых из них знаки и гербы показывают происхождение, к этим прикасаться нельзя… другие…
И, не кончая, она закрыла свои глаза. Талвощ, желая облегчить принцессе боль, нагнулся к этим сосудам.
– Выбери, мой Талвощ, из того, что справа, – отозвалась Анна, – возьми как можно меньше, а принеси как можно больше, но не продавай ничего. Избавиться не могу. Отдай в верные руки, чтобы не пропало, выкуплю, как только смогу… но сейчас, прежде чем сестра моя Брунсвицкая что-то соблаговолит отправить, прежде чем дождусь от Чарнковского, прежде чем король смилостивится, голодом людей морить не могу и выпроводить их всех не годится мне.
Талвощ, опустившись на колени, на полу то перебирал руками миски и кувшины, то отступал, жаль ему было прикасаться к этим памяткам.
Принцесса, опершись о дверь, не смотрела уже на него. Через минуту только она шепнула:
– Спеши, покажешь мне, что выберешь. В углу найдёшь ты кусочек сукна. Оберни, дабы никто не видел. А! Стыд мне великий.
– Милостивая пани, – отозвался наконец Талвощ, – тем бы нужно устыдиться, что вас к этому привели. Пойду сейчас в город, евреев боюсь, найду, может, честного мещанина.
– Согласна, прошу, чтобы не пропали, – прибавила принцесса дрожащим голосом.
Жалость схватила её за сердце, когда увидела Талвоща, обёртывающего несколько мисок и кубков, и не выдержала: