У этого одного Сохи-Заглобы татары сожгли двор, убили жену, его пытали в неволе, а о ребёнке думали, что его встретила та же самая участь.
Когда позднее отбили в степи пленников, девочка нашлась в татарских руках. Она помнила о себе, что её звали Досей, что в деревне Мхове жили родители, и имела какой-то деревянный крестик на верёвочке на шеи.
Рядом с Мховом, в другом поселении, брат того Сохи-Заглобы остался в живых, вовремя сбежав, но когда привели к нему племянницу, ни признать, ни знать её вовсе не хотел, хотя же после брата приобрёл Мхов. Деревянный крестик, который был у неё на шее, именно служил ему доказательством, что она, очевидно, была холопкой, когда распятие киевской работы на груди носила.
Шляхтич, который от того дяди ожидал награды, оборвал спор и, не зная, что делать с сиротой, привёз её сперва во Львов, потом в Краков, рад бы отделаться от неё, потому что не был женат, не имел ни дома, ни лома, а сам службу искал.
Принцесса не приняла никакого решения, приказала дать ему несколько золотых червонцев, а Закревской взять дитя. Её помыли, накормили, а принцесса Анна очень полюбила воспитанницу.
Когда бедняга ожила, её спросили о прошлом, о неволе, но она была настолько утомлённой, больной, прибитой жестоким обхождением, что мало что сохранила.
Она говорила только, что запомнила своё имя, Дося, и что родители её жили в какой-то деревне, которую описывали по-своему.
Из этих запутанных детских воспоминаний мало что можно было вытянуть, даже ту очень неопределённую вещь, была ли она в действительности дочкой того Сохи-Заглобы, но её здесь приняли и назвали Доротой Заглобянкой.
Когда эта бедняжка потом ожила, она почти чудесно расти, хорошеть и развиваться начала так, что принцесса ею нарадоваться не могла. Пошли от этого великие нежности и излишние угождения.
Захотелось девушке учиться, принцесса сама научила её итальянскому языку, француз, который в то время был садовником, французскому, а затем на восхищение кс. Медведки приступил к латыни.
На что это всё сдалось? Пожалуй, чтобы в её голове перевернулось.
Зная столько языков, она потребовала немецкого, принцесса постаралась для неё о немке. Ещё счастье, что турецкому и татарскому не захотела учиться, потому что и в этом ей бы не отказали. А из татарского языка, я слышал, до сих пор кое-что помнит.
Пишет так красиво, что могла бы в канцелярии служить.
Как же потом не могла она стать гордой и набраться высокомерия, когда все начали ей удивляться, хвалить её разум и красоту притом?
Татары так же, потчуя её кумысом, влили в неё такую дикую кровь, что её обуздать трудно.
Вот такая она сейчас. Заглобянка! Дворянка! Но дядя её знать не хотел, наверно, не без причины. Кто знает, что она? Несомненно только то, что Дося…
– Ну и то, – добавил Талвощ, – что другой такой Заглобянки или Доси нет на свете. Отбросьте то, что её возвышает над другими. Что удивительного! Пусть же другая справится с тем, с чем она справляется? Всё же плохого ничего вы на неё возложить не можете?
– Для себя наихудшая, – говорил дальше спокойно Бобола. – О своём будущем совсем не заботится. За принцессу жизнь готова отдать, но рвётся не к своим делам, даже наша пани обуздать её не может.
– За то её осуждать нельзя, – ответил Талвощ, – что привязалась и хочет показать благодарность. Тут все потеряли головы, принцесса плачет только и жалуется – эта одна ни отваги не теряет, ни минуты не отдыхает.
– А для чего это сдалось? – спросил Бобола. – Летает, бегает, везде лезет, но что же может сделать? Рекомендовалась на посла, готова в самый сильный огонь, и ничего ей не сделается, только люди ей удивляются и подчас высмеивают.
– Мой милый Бобола, – начал Талвощ после минутки раздумья, – если ты хотел отнять у меня немного сердца к ней, то, пожалуй, прибавил. Достигнет она что-нибудь или нет – не в этом дело; восхищаться нужно и мужеством и умом, и благодарностью к принцессе.
– И безумием, – добросил Бобола. – Оцени сам. Девушка красива как ангел, восхищает глаз, знает об этом и красотой этой пользуется. Выйдет целой, а люди всегда болтать будут.
– Найдётся кому за неё заступиться, – забормотал Талвощ.
– Так же, как сегодня вечером, – говорил дальше Бобола, – одна пошла к обозному в замок к королю, где люд распущенный. Где это кто слышал? Но она не боится никого. Епископ, сенатор, солдаты, толпа, чернь ни поколеблется, ни дрогнет.
– А всё это делает для принцессы, – прервал Талвощ, – потому что сама она ни в ком не нуждается и даже приблизиться к себе не даёт. Скажи, Бобола, разве не прекрасна эта благодарность?
– Вроде бы прекрасна, но неразумна и без пользы, – сказал Бобола и рассмеялся. – Что хочешь? Я готов назвать её героиней, но, собственно, по этой причине для роли жены не создана, а ты без меры влюбляешься и голову теряешь.
Талвощ замолк, но вовсе не показывал, что был убеждён.
– Теперь, – промолвил он через какое-то время, – позволь мне слово речь. Люблю ли я её или нет – это моя вещь, но у меня есть для принцессы тот же сантимент, что и у неё.
Разве не разрывается сердце, смотря на эту несчастную женщину? Ребёнок такого рода, дочка королей, внучка, правнучка, сестра королей и королев, сейчас сирота, покинутая, одинокая, настолько бедная, что для кусочка хлеба вынуждена серебро тайно давать в залог. Разве это не ужасно – думать о её судьбе!
Когда на кого-нибудь из нас, бедняков, обычных людей, падает такое несчастье – это ещё что! Но это ребёнок помазанников Божьих. В таком сиротстве, под такой тяжёлой долей! Не должны ли мы все защищать её, а хотя бы умереть за неё!
– Ты сильный! – прервал Бобола. – Мы! Мы! А что же можем, хоть бы и погибли?
– Э! Э! – вырвалось у Талвоща. – Мы! Мы! Мы всё-таки шляхта и в этом королевстве что-то значим. Ни ты, ни я ничего не сделаем, но нужно будить и призывать. Паны сенаторы ключи держат, у нас есть кулак.
– О хо! Хо! – крикнул Бобола. – Далеко идёшь! Плети только так, плети, и принцессе послужишь и себе.
– Не может быть, чтобы справедливости не было на свете! – воскликнул разгорячённый Талвощ.
– Мы ждём её!
– А тем временем принцесса Анна без поддержки пусть умирает с голоду и со стыда, что её презирают! – выкрикнул Талвощ. – Что же тут удивляться, что девушка голову теряет, глядя на это! Мои внутренности тоже разрушаются.
Талвощ вскочил и, живо бегая по комнате, начал:
– Нужно совещаться, ничего не поможет.
Бобола иронично улыбнулся.
– Если бы ксендз-подканцлер Красинский вызвал на совет, – сказал он, – было бы неплохо, но я сомневаюсь, чтобы это пришло ему на ум.
Талвощ стоял понуро задумчивый.
– Смотри же, – отозвался он, как бы шуточки Боболы не услышал, – в любой день больного короля отсюда вывезут в Тыкоцин или Кнышин, Бог его знает, что же в это время станется с принцессой? Оставаться в Варшаве, когда эпидемия сюда или уже пришла, или завтра придёт, невозможно, потому что на ней смертный приговор. Куда же мы выедем и на чём?
– Не знаю, – ответил Бобола, – но мне видится, что ни ты, ни я, ни прекрасная Дося Заглобянка, хотя бы летала к пану Карвицкому, к Жалинскому, даже к подчашему, ничего не сделаем. На это нужно больше силы. Следовательно, зачем рваться?
Талвощ, сомневающийся, что убедил бы товарища, вздохнул всей грудью и бросился с великой быстротой на свой тарчан.
Бобола не спеша встал, пошёл налить себе жбан воды, напился, вытер усы и, ничего не говоря, лёг также в постель.
Огонь в комнате, словно этого ждал, полностью погас и только малиновые угли из-под пепла светились как рубины.
* * *
Когда, встав с утра, Талвощ оделся и вышел осмотреть двор, нашёл ещё более раннюю, чем он, Досю Заглобянку, уже стоящую на пороге за разговором с охмистриной и старой служанкой принцессы, Жалинской.
Обе шептались, имея такие грустные лица, что Талвощу пришло в голову спросить, не случилось ли что-нибудь плохое?
Дося Заглобянка была вся одета в чёрное, но в этой грустной одежде так чудесно красива, что её никто за слугу бы не принял.