Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого

Год написания книги
2012
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 29 >>
На страницу:
16 из 29
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Мне лично все же импонировала эта маленькая, сухенькая фигурка с большими, ясными глазами и темной, круглой бородкой. В антракте я представился Мережковскому. Приветливый кивок, две-три условных фразы, условная улыбка, обнаружившая гнилые зубы.

На просторной эстраде сидела во время докладов, – не за столом, которого не было (говорили с кафедры), а сзади, у стенки, – также супруга писателя – Зинаида Николаевна Гиппиус, тогда еще очень моложавая, красивая и нарядно одетая дама. Она кокетливо побалтывала носком одной ноги, закинутой на другую, и с улыбкой, в лорнет, разглядывала аудиторию и публику.

Не помню, кто составлял адрес Льву Николаевичу, но это не были ни я, ни Русов. Адрес отразил настроение всего студенчества в целом. В нем выражалось восхищение художественным гением Л. Н. Толстого и высказывалось глубокое преклонение перед его общественной, прогрессивной ролью. Студенчество вспоминало и о пламенном протесте Толстого против смертной казни – о знаменитой статье его «Не могу молчать». Несколько тысяч человек подписались под этим адресом.

Предполагалось, что комитет отправится в Ясную Поляну in corpore[24 - в полном составе (лат.).] для поднесения адреса юбиляру. Но так как стало известно, что Л. Н. Толстой в письме к председателю петербургского юбилейного комитета М. А Стаховичу отказался от юбилея

, то решили сначала запросить Льва Николаевича через его супругу, телеграфно, может ли он принять студенческий юбилейный комитет. Как и можно было ожидать, ответ со ссылкой на нездоровье юбиляра получился отрицательный. Однако куда же девать великолепный адрес? Комитет поручил своему председателю Н. Н. Русову доставить адрес в Ясную Поляну единолично, что и было Русовым выполнено. В Ясной Поляне Русов был очень любезно принят как самим Львом Николаевичем, так и его семьей. Он даже привез в Москву портрет Толстого с собственноручной надписью в дар московскому студенчеству

.

Средства на изготовление адреса и на другие расходы по организации юбилея собраны были студенческими организациями по подписке. Их хватило с избытком. Небольшая оставшаяся в руках комитета сумма употреблена была, по моему предложению, на приобретение и переплет полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, которое затем помещено было на особо изготовленной деревянной полочке в большом читальном зале университетской библиотеки. Над полочкой повесили портрет Толстого, подаренный им студенчеству.

Я на днях (лето 1946 года) встретился в московском журнале «Огонек» с упоминанием о том, что Л. Толстым подарено было Московскому университету собрание его сочинений. Это, по-видимому, «творимая легенда». Почти не сомневаюсь, что дело идет о собрании сочинений Толстого, приобретенном студенческим юбилейным комитетом в 1908 году. На задней стороне верхней крышки переплета первого тома этого собрания сочинений любопытные найдут перечисленные мною имена членов студенческого юбилейного комитета, – сейчас я эти имена, за исключением одного-двух, перезабыл.

Оставшись в университете, я уже перестал им интересоваться и, собственно, был студентом только по названию. Лекций не посещал, экзаменов не сдавал. Новое мировоззрение – свободно-христианское, внушенное Толстым, – завладело мною целиком. Я глубоко и мучительно задумывался над тем, как именно лучше всего надлежало бы выполнить это мировоззрение в жизни. Я не собирался позволять и прощать себе никаких отступлений, никаких слабостей. Если верю, то надо жить по вере. Следует оставить общество привилегированных людей, покинуть город и во что бы то ни стало перейти к ручному, лучше всего – земледельческому труду. Я не знал, как я это сделаю, но говорил себе, что я должен это сделать. Мне известно было также, что если бы я решился, наконец, на полный, а значит и формальный разрыв с университетом, то я тотчас же потерял бы право отсрочки по выполнению воинской повинности, право, которое предоставлялось только студентам. Служить в солдатах, при моем новом мировоззрении, я не мог бы, просто не мог бы ни в каком случае. Следовательно, надо было готовиться к отказу от военной службы и к отбыванию положенного за это наказания. В старом законе на этот счет никакого твердого установления, собственно, не существовало, но было известно, что суды обыкновенно приговаривают отказывающихся от военной службы по религиозным убеждениям к нескольким – трем, четырем – годам арестантских рот. Перенести такое наказание – не шутка. Идя на отказ, надо было считаться и с худшим, считаться со всем, то есть и с полной физической гибелью, – следовательно, готовиться надо было к подвигу самоотречения, в полном смысле этого слова. И я готовился и проверял себя внутренне во всех отношениях, во всех, если можно так выразиться, направлениях.

Не избежал я, между прочим, на первых порах, как почти все в моем положении, и увлечения внешностью, декорумом «толстовства». Вместо студенческой куртки и крахмального воротничка стал носить простую синюю блузу, в которой появлялся решительно всюду. Запустил бороду. Форменную фуражку с голубым околышем заменил черной круглой, складной фетровой шапочкой, как у Толстого на портретах (хотя, с бородой, шапочка и не шла мне, и я походил в ней на татарина «шурум-бурум»). Правда, этот период внешнего «толстовства» скоро кончился.

По привитой, может быть, университетским изучением научной философии привычке к систематизации и слыша постоянно утверждения товарищей-студентов и вообще представителей интеллигенции, что Толстой как философ не заслуживает серьезного внимания, так как-де у него нет системы, – я, вернувшись из третьей (неудачной) поездки в Ясную Поляну, задумал доказать обратное и заняться систематическим изложением мировоззрения Л. Н. Толстого. Уже прошло то время, когда я видел в Толстом главным образом то анархиста, то антицерковника, то апостола внешнего «опрощения». Углубившись в писания Льва Николаевича и особенно познакомившись с ним самим, я понял, что основной смысл учения Толстого – религиозный. Исходной точкой учения является христианское утверждение об Отце-Боге и о сыновности всех людей Божественному Началу, а следовательно, и о всеобщем братстве. Отсюда, из признания всех людей братьями, как детей одного Отца-Бога, вытекает и признание их равенства, и все остальное в учении яснополянского философа: и отрицание собственности, и отрицание неравенства, и отрицание государства и насилия вообще, и критика церковности как затемняющего ясный смысл религии и разъединяющего людей начала, и взгляд на назначение науки и искусства, и так далее. Отсюда же – и основное требование самосовершенствования и любви. Но изложено все это у Толстого не в одной книге, а в сотне-двухстах и более отдельных сочинений, статей и писем, притом – иногда – без достаточно подчеркнутой для неподготовленного читателя внутренней связи между теми или иными отдельными частями учения. Изложить коротко все стороны учения в системе и лишить противников Толстого их главного аргумента против учения, заключающегося якобы в его бессистемности, – такова была задача, которую я себе поставил. Работе по выполнению этой задачи и посвящены были конец второго года и третий год моего пребывания в университете. «Вот, кончу ее, – думал я, – и тогда уже окончательно рассчитаюсь с университетом, чтобы вступить на новый путь», – на путь новой жизни, который должен был начаться серьезным, ответственным испытанием, в связи с твердым намерением моим отказаться от военной службы.

К этому последнему времени моего пребывания в университете и жизни в Москве относится также один инцидент, связанный с юбилейными торжествами по поводу 100-летия со дня рождения Н. В. Гоголя.

Март месяц 1909 года. Веселая, дружная, солнечная весна. Снег быстро исчезает. Потоки воды по улицам… Я шел однажды, в такую погоду, по Большой Алексеевской (ныне Коммунистической) улице

, на Таганке, на урок в дом богатого текстильного фабриканта Кузнецова. (В очень приятной, патриархальной и строго православной, но в то же время достаточно просвещенной, гуманной и радушной семье Кузнецовых я репетировал двух мальчиков-гимназистов и подготовлял к поступлению в женскую гимназию их сестренку.) Одно впечатление вдруг поразило меня.

Посередине улицы тащились, запряженные низкорослыми, лохматенькими деревенскими коньками двое розвальней с дровами, а сбоку, придерживая вожжи, бежал мужичок в засаленной, рваной дубленой шубенке. На ногах у мужичка были валенки, обувь совсем не по сезону, – сапог у бедняги, видно, не водилось, – причем на пятке одного из валенок имелась большая дыра, заткнутая перегнутым надвое толстым и длинным пучком соломы. Пучок этот торчал на ноге, как шпора… Валенки были мокрые. Мужичок старался не попадать в лужи и все поскакивал с камешка на камешек, с одной снежной кочки на другую, но предохранить ноги от сырости, конечно, не мог… Взглянул я на незадачливого «кормильца и поильца» – и что-то вдруг резануло меня по сердцу: «Бедная, бедная нищая Россия! – пронеслось в моей голове. – Бедная деревня!.. Ведь вот, в газетах пишут, что еще не открытый, но уже законченный сооружением памятник Гоголю на Арбатской площади обошелся в семьдесят пять тысяч рублей, а тут бедному мужику некогда и не на что валенки себе починить! К чему же вся эта роскошь и все это расточительство горожан?! И что докажут вожди буржуазного общества этой бронзовой статуей в честь великого писателя-правдолюбца и христианина? «Почтят» ли его, действительно, или, быть может, оскорбят?»

И тут вспомнились мне слова из «Завещания Гоголя», как раз незадолго перед тем попавшегося мне на глаза:

«Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном»

.

Правда, статуя на площади не есть памятник над могилой, но и над могилой писателя только что, как сообщали газеты, обновили дорогой мраморный памятник. Между тем, Гоголь, отказываясь от памятника, предлагает лучше – в день его поминок собрать и накормить нищих.

Что же? Или это не ясно? Или подлинное мнение, пожелание великого человека, память которого мы будто бы чествуем, на деле не играет для нас никакой роли? А если играет, то почему мы этого мнения, этой в завещании выраженной последней воли не уважим? Или – сознаемся! – предприняли мы организацию пышных «Гоголевских торжеств» не ради Гоголя, а ради самих себя? Ради того, чтобы только продемонстрировать перед «просвещенным миром» свою «культурность»?

Но, поистине, мы лучше почтили бы память писателя, если бы за те деньги, что истратили на памятник, починили обувь хотя бы одному бедняку. хотя бы вот этому мужичку, прыгающему в дырявых валенках по лужам!..

Дерзкая мысль пришла мне в голову: бросить этот упрек, это обвинение в лицо буржуазному обществу, в лицо «чествующим», сорвав с них таким образом маску лицемерия!

Для этого надо было явиться в среду чествующих, и я решил сделать это.

Гоголевские торжества состояли из трех главных моментов: панихиды на могиле Гоголя в Даниловском монастыре, с возложением венков представителями общественных учреждений и организаций, – возложением, сопровождаемым речами; в открытии памятника на Арбатской площади и, наконец, в торжественном заседании Общества любителей российской словесности в исторической ауле старого здания университета на Моховой улице.

Я не рассчитывал попасть на заседание, вход на которое, из-за тесноты помещения, был крайне ограничен, но у меня было средство проникнуть за высокие стены Даниловского монастыря и пробраться на Арбатскую площадь. Средство это заключалось в карточке-удостоверении постоянного корреспондента газеты «Сибирская жизнь», которой я располагал и которой пользовался чрезвычайно редко, почти не корреспондируя в томскую газету. Не могло быть и речи о том, чтобы получить возможность выступить на главном торжестве, именно на торжестве открытия памятника на площади, где предполагалось всего две речи – председателя Общества любителей российской словесности, как организации, заведовавшей возведением памятника, и московского городского головы

, но после панихиды на могиле, когда говорить должны были десятки людей, пожалуй, мог надеяться заставить выслушать себя и продерзностный студент-оппозиционер. Этого я и решил добиться.

Торжество на кладбище состоялось за день до торжества на площади, именно 19 марта 1909 года. У стен монастыря я застал большое движение и волнение. Съезжались и сходились званые, почетные гости. Главный распорядитель, почтенный господин, лицом похожий на организатора Московского театрального музея фабриканта А. А. Бахрушина (не был ли это именно Бахрушин?), стоя в воротах, усердно боролся со студентами и другими элементами, не получившими приглашений и стремившимися тем не менее попасть за монастырскую ограду. «Невозможно, все заполнено!» – слышалось из его уст. Я подошел и предъявил свою карточку. Распорядитель поворчал немного, так как я не позаботился заранее достать билет, но все же пропустил меня: представителю прессы и возможному осведомителю далекой сибирской окраины о Гоголевских торжествах он не имел права и не решился отказать.

В глубине кладбища, направо, у стены, вокруг неправильной формы, криво срезанного черного мраморного куба, скрывавшего под собой, глубоко в земле, останки гения, собралось уже множество народа. Это была, действительно, «вся Москва», – не столько официальная и аристократическая, сколько главным образом литературная, ученая, общественная и артистическая Москва. Кое-где на деревьях виднелись уцепившиеся за ветки фигуры в фуражках с голубыми околышами: молодежь, студенчество. Скоро показалось духовенство в золотых ризах, во главе с сравнительно молодым еще, рыжебородым митрополитом московским Владимиром, и началась торжественная панихида, очень много терявшая, впрочем, в своей торжественности именно от этого невероятного скопления народа и тесноты вокруг могилы: люди сгрудились везде на дорожках между могилами, взбирались на пьедесталы памятников и на чугунные и железные решетки вокруг соседних могил… Духовенство едва могло проложить себе путь к могиле Гоголя.

Я нашел себе место на приступочке у чугунной ограды одной из могил, близ могилы Гоголя и прямо против воздвигнутой специально по случаю торжества ораторской трибуны, так что мог прекрасно видеть и слышать все, что затем происходило.

Когда панихида окончилась, духовенство снова медленно и чинно удалилось, а через некоторое время митрополит Владимир уже без облачения, но в белом клобуке, появился на возвышавшемся прямо над гоголевской могилой, за невысокой оградой, просторном, крытом балконе, примыкавшем, кажется, к покоям игумена монастыря. На том же балконе, рядом с митрополитом, на расставленных в ряд стульях или стоя, находились московский генерал-губернатор Гершельман, а также важнейшие лица свиты обоих «владык», духовного и светского. Оттуда, как бы вознесенные над дольним миром, и созерцали представители «высшего света» происходившее внизу.

«Боже, – подумал я, не без содроганья сердечного поглядывая на балкон, – неужели же и им придется стать свидетелями моего выступления?! Очевидно, да. Но что же может сделать генерал Гершельман, прослушав мою речь? – Генерал Гершельман, гроза всех «революционеров» и «бунтовщиков» из всякой среды и из среды университетской молодежи в особенности? Возможно, что он прикажет тотчас арестовать меня? Да, это более чем возможно: ведь я испорчу весь праздник!.. Но что же делать? Или отказаться от своего намерения? Нет! Я прав, упрек мой «чествующим» справедлив, моя речь на тему «Себе или Гоголю?» составлена, выучена наизусть и должна быть сегодня произнесена, хотя бы даже в присутствии генерал-губернатора и митрополита. Это – дело моей совести, дело долга, и оно будет выполнено».

Между тем, речи у могилы уже начались. Один за другим ораторы всходили на трибуну, произносили свое слово, затем приближались к могиле, единолично или сопровождаемые депутацией возлагали пышный венок, кланялись и отходили в сторону, уступая место следующему.

Каюсь, иногда у меня было такое впечатление, что большинство ораторов занято было больше самими собою, чем Гоголем.

Как живой, и теперь, через много лет, стоит в моей памяти тогдашний московский городской голова Н. И. Гучков, – Гучков-младший, брат знаменитого Александра Ивановича, члена и председателя Государственной думы и впоследствии деятеля Февральской революции, вместе с Шульгиным предложившего царю Николаю II отречение на станции Дно. Маленький, худощавый, желчный человек в пенсне, с коротко подрезанными темными усами, Николай Иванович, поднявшись на довольно-таки непрезентабельную, наскоро сколоченную из досок трибуну, прежде всего – «великолепным жестом» – сбросил с плеч богатую енотовую шубу, которую тотчас подхватили за его спиной чьи-то услужливые руки, и очутился вдруг перед толпой во всей своей красе: в парадном мундире со стоячим золотым воротником, в орденах, с одной звездой и бело-красной, широкой, дешево-великолепной лентой ордена Св. Станислава 1-й степени, – первого и наимладшего из всех высших орденов, но, очевидно, имевшего свойство так же отуманивать счастьем лиц, им награжденных, как последняя, третья степень этого ордена отуманила счастьем маленького чиновника на знаменитой картине Федотова

. Жест Гучкова, очевидно, заранее был рассчитан. Что же касается его речи городского головы, то вся она, конечно, была ничем иным, как пустым собранием общих мест.

Были, впрочем, речи и поудачнее. Но только для действительно умных и внутренне содержательных речей вся обстановка, в одно и то же время помпезная и суетно-жалкая, пошлая, юбилейно-кладбищенская, казалась совершенно неподходящей. Боюсь, что до внимания слушателей едва ли достигала и десятая часть того, что говорилось.

А речи все лились и лились… Слышались уже частые повторения одного и того же. Публика была уже достаточно утомлена, когда на трибуне объявился очередной оратор – седенький, корректный старичок, представитель какого-то московского средне-учебного заведения. Старичок вынул из кармана ученическую тетрадь, в четверку, и, не спеша, стал читать – как бы это выразиться? – реферат или классное сочинение на тему о значении Гоголя в русской литературе, точно такое классное сочинение, какие задавались обычно ученикам 7-го, 8-го класса гимназии и с успехом выполнялись ими по всем правилам гимназической премудрости: со вступлением, изложением, заключением и т. д.

Поглядев на объем тетради, я, а со мной, вероятно, и все присутствовавшие на торжестве, так и ахнули: это было, по-видимому, «произведение» страниц на 25. И действительно, время шло, а старичок все читал и читал. Кто-то осторожненько потянул его сзади за рукав. Старичок кротко оглянулся и, ничуть не теряя равновесия и присутствия духа, продолжал читать дальше. «В память Гоголя» все решили снести безропотно тиранию кроткого оратора, может быть, опасаясь, как бы, при малейшей неосторожности, неожиданное несчастье, свалившееся на голову участников юбилейного собрания, не обернулось публичным скандалом. А старичок точно понял, что вся выгода ситуации – на его стороне, и спокойным, методическим голосом все вычитывал свое сочинение дальше и дальше.

Кончил все же. Все облегченно вздохнули. Зато дальнейших ораторов почти уже не слушали: внимание, подвергнутое слишком жестокой пытке, надорвалось, ослабело. Ораторы, однако, продолжали свое дело. Речи лились.

И трудно передать, какой «потрясающий» эффект произвел при этих обстоятельствах жест представителей Московского Художественного театра. Большой венок от Художественного театра несли вместе основатели и руководители последнего, овеянные славой и окруженные всеобщим почитанием К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко. Пока, стоя в очереди делегаций, они медленно приближались к могиле Гоголя, все гадали: кто же из двоих одинаково достойных представителей славного театра произнесет юбилейную речь-похвалу в память великого писателя? Мои соседи решили, что, вероятно, Немирович-Данченко, как литератор.

Мало-помалу изящный и представительный, белоголовый и чуть улыбающийся своей характерной улыбкой Станиславский и невысокий, спокойный, солидный Немирович с его барственной, холеной бородкой приближаются к могиле. Вот они достигли ее. Внимание публики напряжено.

И что же? Вместо того чтобы предварительно подняться на трибуну и произнести более или менее длинную, «приличествующую случаю» речь, оба директора театра молча возлагают венок на могилу, молча кланяются и так же молча, скромно и степенно, отходят в сторону.

И это была поистине самая потрясающая «речь»! Станиславский и Немирович-Данченко оказались умницами из умниц среди многих десятков без нужды, а иногда, может быть, поневоле или по ложному убеждению говорливых ораторов!

Невозможно передать, какое впечатление произвел поступок «художников» на публику. Я думаю, что не ошибусь, если предположу, что в эту минуту каждый из присутствующих готов был в душе расцеловать и Немировича, и Станиславского. В истории Художественного театра, наверное, мало было столь талантливых и своевременных выступлений его представителей на публичных торжествах.

Наконец, высказались все. Когда последний из ораторов покинул трибуну, я подошел к стоявшим у могилы Гоголя и распоряжавшимся порядком речей приват-доценту П. Н. Сакулину и литературному критику В. В. Каллашу и заявил им, что я тоже желал бы выступить с речью.

Те подозрительно оглядели меня с ног до головы. (Замечу, что я был не в студенческой фуражке, а в шляпе, и ни с тем, ни с другим из распорядителей в то время знаком не был.)

– А вы от какой организации? – спросил Сакулин.

– Ни от какой. Я хотел бы сказать несколько слов лично от себя.

– Нет, это невозможно! – решительно ответил Сакулин.

То же подтвердил, с своей стороны, и Каллаш, добавив, что получили слово только представители учреждений и организаций и что во всяком случае мне следовало бы заранее заявить о своем желании говорить на могиле.

<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 29 >>
На страницу:
16 из 29