– Так, где она, если вчера слышал, где пенька-то? – размахивал руками десятник.
– К вечеру будет тебе пакля, на пять лодий хватит. А про пеньку голову мне не морочь, какая оснастка, когда судно ещё не законопачено и не просмолено.
– Так мне ж пеньку ещё смолить! – не сдавался десятник.
– Она уже просмоленная будет, – успокоил крикливого собеседника грек.
– Ну, гляди у меня, Кардопулус, – пригрозил увесистым кулачищем рыжий, – ежели что, откардопулю тебя так, что надолго запомнишь! – Продолжая ворчать, десятник пошёл к своим лодиям.
– Теперь ругаться будет, аж до самого берега, – засмеялся грек.
– А с тебя, Кардопулус, всё как с гуся вода, – усмешка тронула усталый лик лодейного мастера.
– Э-э, Орёл, жизнь моя купеческая такая, подешевле найти, немного дороже продать. От таких горластых, как десятник этот, отвертеться, да разве ж только от него? Там лодейщики за перевоз цену гнут, здесь десятину в казну, всем только давай, давай. Так и вертишься, словно змея морская в рыбацких сетях… – с напускным горестным видом вздохнул купец.
– Ну, уж ты, брат, совсем извертелся, доходяга! – расхохотался мастер, слегка хлопнув крепкой дланью по упитанному чреву купца. – Тебе деньги считать, а мне вон ещё две насады на воду спустить до Купалина дня надо.
– Тебе ли, Орёл, о том переживать, сколько лодий за свою жизнь в плаванье пустил…
– Эге, брат Кардопулус, всё одно переживаю всякий раз, как море мою лодью примет, – сразу стал серьёзным мастер, глядя на раскинувшуюся голубизну залива. – Может принять с любовью, а может и не принять, тогда жди беды: рассерчает и вышвырнет на мель, или того хуже, о камни в щепу размозжит.
– Знаю я вас россов, – махнул рукой грек, – выдумываете много всякого. С морем, будто с живым, разговариваете, ветру молитесь, солнцу, как богу поклоняетесь. Чепуха всё это, мы вот одному Иисусу молимся, и хватает, как видишь! – и он почти любовно огладил своё тучное чрево.
– Чепуха, говоришь? – прищурил свои орлиные очи мастер. – А помнишь, как прошлой осенью твой друг, купец из Пантикапеи, решил дом поставить у самого моря? Когда я спросил, а договорился ли он об этом с морем, вы оба долго смеялись над моей «варварской простотой». А что осенние да зимние Буривеи с той постройкой сделали, а?
– Так кто ж знал, что такие огромные каменья море может разметать, как простую гальку. Ничего, на ошибках учатся. Он теперь на холме дом возводит.
– То-то и оно, – без улыбки молвил мастер. – Море – оно, в самом деле, живое. Когда я прихожу к нему на мовь, а по лику морскому большие волны ходят, то сначала прошу впустить меня в его бурные воды. Оно на несколько мгновений как раз в том месте, где я стою, волну смиряет, подхватывает меня и несёт прочь от пенного прибоя. После, как воздам хвалу водам его живым, снова прошу Могучего отпустить меня на берег. Море вдругорядь в этом месте замирает и выносит меня на песок невредимым. А ты попробуй хоть раз так сделать, а, купец?
– Я больше к термам привык, да и не люблю много плескаться, – рассмеялся грек. Потом спросил, будто невзначай. – А на что вашему князю столько морских лодий, большую торговлю вести будете?
– Моё дело лодии строить, а для чего они, не моя забота, – ответил лодейный мастер, а по лику его пробежала едва заметная тень. «Лукавит грек, ведь добре ведает, что не торговое снаряжение на лодьях наших, а боевое, – подумал про себя Орёл. Как это он не спросил, будет ли князь на спуске сих лодий на воду? Кому-кому, а Кардопулусу ведомо, что Святослав несколько раз на строительство наведывался, да и сам топор в руки с охотой берёт. Впрок пошла князю наука лодейная», – с некоторой гордостью думал мастер, вспомнив, как едва не потонул князь в отрочестве.
Мастер на несколько мгновений забыл о Кардопулусе, глядя на зелёно-голубой перелив красок моря: он зрел прошлое. Снова видел себя на берегу Почайны с топором в руках и рядом загорелого отрока с красным от жары и стараний ликом. Юный князь, вытирая пот с чела, с волнением глядит, как принимает его работу сам Орёл. Главный лодейный мастер тряхнул головой, прощаясь с возникшим образом. Да, много воды утекло с той поры из священной Непры в море. Изменилась Русь, сбросила с окрепших рамен хазарского упыря, а потом и вовсе в схватке жестокой прикончила. И всё это под водительством того старательного отрока, а ныне увенчанного победами многими князя Святослава, именуемого Хоробрым Русским Пардусом. Лик старого мастера осветился, будто засиял изнутри от благостных мыслей. Ведь и его дар, умение, да и топор искусный, тому делу общему служит. Вон сколько больших да надёжных лодий срублено для грядущего похода. Издавна во многих кораблях сила Руси была, и сейчас именно ему, мастеру Орлу, выпало ту силу воссоздать, есть ли большее счастье для руса? Лодейщик взглянул на грека и усмехнулся: ну как о том великом счастье – быть нужным Роду – расскажешь вёрткому купцу, коли для него счастье в пенязях многих да домах роскошных только и может быть? Поди, объясни такому, что не злато, а память людская да нужные творения мыслей и рук человеческих остаются на земле после нашего ухода в жизнь вечную…
Отцветали липы, тянулись к небу жита с просами, кипела белопенным цветением гречка, люди возили первое сено и готовились к празднованию Купалы, а вокруг Киева – от Подола до Почайны – всё гремела копытами конница, кромсая подковами траву и ломая кусты.
В Берестянской пуще с раннего утра шло необычное движение, суета и беготня. Живена с затуманенными от горя очами, полными слёз, готовыми вот-вот пролиться, управлялась по хозяйству. Давала отрывистые наказы двум работникам, которых смогли нанять себе Лемеши после получения доли добычи в Хазарской войне. Её муж Звенислав внешне был спокоен: деловито и не торопясь проверял боевое вооружение и перемётные сумы, иногда, скосив очи, придирчиво поглядывал, как управляется его младший сын Младобор. Если замечал какую ошибку, тут же поправлял, делая это как бы между прочим.
После утреней трапезы, за которой все были необычайно молчаливы, даже работники, все вышли проводить отъезжающих. Стоя у крыльца нового добротного дома, который только срубили мастера и теперь украшали резьбой, Звенислав ещё раз напомнил работникам, чтоб прилежно помогали остающимся на хозяйстве женщинам. Затем обнял жену, которая уже не могла более сдерживаться и разрыдалась во весь голос горько и отчаянно. Беляна тихо плакала, прижимая к себе деток, а Младобор поглядывал на неё тоскливым взором. Она подошла к нему, обняла и поцеловала на прощанье. Ярослав тоже обнял, а Цветенка вцепились в рукав, не отпуская своего любимого и самого доброго дядю, который придумывал так много всяческих забав и удивительных историй. Несмотря на жару, всем стало как-то пусто и холодно. Мужчины, с трудом оторвавшись от цепких рук провожающих, торопливо взметнулись в сёдла и тронули коней. Все остались стоять у крыльца, только безутешная Живена всё не отпускала руку сына и шла рядом с конём, обливаясь слезами. Когда дом уже скрылся за пышными кустами орешника, она отпустила руку Младобора и вцепилась мёртвой хваткой в стремя мужа.
– Звенислав, – запричитала она сквозь рыдания, – прошу тебя, умоляю, кланяйся Святославу, проси его, чтоб последнего нашего сына не забирал на войну, ведь он брат его молочный, я же их вместе выкормила!.. Не переживу я, если и с Младоборушкой что случится, скажи князю, Звенислав…, – стенала убитая горем Живена.
Старый огнищанин растерянно оглянулся на сына, который и вовсе не мог понять, что это с горя нашло на его мать и, причём здесь князь Киевский. Звенислав слез с коня, отвёл жену чуть в сторону, обнял, и, поглаживая её вздрагивающие от рыданий плечи и враз согнувшуюся спину, проговорил медленно, с трудом, негромко, но твёрдо:
– Не могу я, милая Живенушка, про такое князя просить. Мы с Младобором мужи здравые, не убогие, а значит, в час войны должны быть воинами. Так исстари заведено, а коли не будем того блюсти, погибнет земля наша под чужими копытами. Не могу я, не по Прави это – пользоваться тем, что тебе выпало выкормить таких двух богатырей, как Святослав и Младобор. То честь великая материнская и слава, но говорить князю я о том, а тем паче просить не буду, прости! – Лемеш отстранил жену, поцеловал в последний раз и вскочил в седло. Огрел коня по крупу плетью и поскакал прочь, не оглядываясь, а вслед за ним полетел растерянный сын. Потом уже перед самым Киевом, когда пустили коней в тени деревьев пощипать скудной измученной засухой травы, а сами сели передохнуть, Младобор решился спросить:
– Неужто, правда, отец, что я молочный брат самого князя Святослава?
– Правда, сынок, – вздохнул Звенислав, – перед природой-то все равны, что князь, что смолокур. Княгиня Ольга уже в летах была, когда боги ей дали сына, потому молока не было, из теремных не хотели кормилицу брать, лишние разговоры. Мы тогда ещё вблизи Киева жили однодворцами, как и сейчас. Однажды, когда мать с тобою на руках возле нашей хаты сидела на завалинке да тебя грудью кормила, конный какой-то появился. Вида важного, одет добротно, подъезжает к ней и спрашивает, сколько дитятке от роду, да хватает ли молока, а сама здрава ли. Потом попросил, чтоб хозяина, то есть меня, кликнула. «Что за притча такая, – думаю, – какое дело этому важному мужу до Живены и тебя малого?» Поговорил тот муж со мной, он княжеским теремным оказался, в двух словах объяснил, что к чему, и клятву крепкую взял, никому о том не говорить. В общем, стал ты, Младоборушка, жить в тереме княжеском вместе с мамкой, которая тебя и князя нашего молоком своим вскормила, – закончил рассказ Звенислав. – Когда Святославу годок исполнился, князь Игорь приставил к нему кормильца Асмуда и отправил в Новгород, в свою вотчину, значит. А княгиня нам подарки хорошие дала, только попросила для жилья другое место сыскать, вот мы и переселились…
– Чудно, – раздумывая о том, что услышал, вымолвил сын, – выходит, в самом деле, я молочный брат самому князю…, – повторил он.
– Ты, сыне, про то никому сказывать не должен, такой уговор у нас с княгиней Ольгой был, и покуда жива она, не смеем мы слова данного порушить, уразумел?
Сын только, молча, кивнул в ответ: а как же иначе, коль слово дадено?! Да и не поверит никто, если расскажешь, на смех только поднимут и за болтуна пустого считать будут.
– Ну, отдохнули, пора в Ратный Стан, – и отец с сыном поскакали по пыльной дороге к городским воротам.
Ушла к восточным рубежам тьма Инара, а из Волжской Булгарии вернулись Свенельд и Боскид.
В Киеве греки на Торжищах стояли хмурые, часто собирались в своих гостевых дворах и о чём-то долго переговаривались. Жидовины опять скупали муку, мёд и туки с елеем, а Горазд тряс их тайные схроны и наказывал за повышение цен.
Огнищане ждали благодатных дождей, но трава желтела под жгучими лучами, и колосья бессильно клонили головы. Люди то и дело поглядывали на небо, следили за полётом ласточек и щупали соль в корытцах. Но та была сухая и сыпалась, как песок.
Старики качали головами и рекли, что это недобрый знак.
А когда зацвели перуновы батоги, возвещая, что наступил месяц златоусого Громовержца, Святослав призвал Варяжку из Тайной Стражи.
– Что скажешь, о чём люди рекут?
– Известно о чём, княже, о войне. Многие удивлены твоим договором с императором византийским, а ещё тем, – Варяжко понизил голос, – что ты, княже, его посланца Калокира к себе приблизил, он с тобою повсюду: и на охоте, и в ратном стане, и в гриднице…
Святослав помолчал, взглянул на Варяжко и молвил:
– Вижу, ещё что-то есть у тебя, говори!
– Бывший темник Блуд просит тебя снять с него опалу и дозволить идти в поход Дунайский, – глухо заговорил Варяжко, зная, сколь неприятно сие князю. – Только снова был замечен в домах купцов ненадёжных, рёк там, что ты, княже, какого-то иноземного Хорсунянина к себе приблизил, а его, заслужившего звание Боярина своей отвагой в битвах, отныне не жалуешь…
– Себя же он в этом не винит, так? – спросил Святослав, исподлобья глядя на помощника Тайного тиуна.
– Воеводу Свенельда более всего винит, – кивнул Варяжко.
– Нет у меня к нему более веры, хоть он и добрый воин, – тяжко вздохнул князь. – Пусть вину свою в полной мере прочувствует. – Что ещё? – Вопрошал князь, всё ещё думая над последними словами тайного стражника.
– Ещё промеж христиан киевских, кои в основном купцы богатые да бояре, разговор идёт, что несправедлив ты к брату своему двоюродному Улебу, который-де и добродетелью христианской отмечен, ведь в главнейшем царьградском храме святой Софии крещён, и умом не обижен, и у матери-княгини добрый помощник, а ты всё ему ходу не даёшь. – Мрачно молвил Варяжко.
– Смекалист он, сие верно. Только суть свою в сражениях настоящих показать надобно, или в решении дел трудных, а он пока только в подручных у матери подвизается, а в сечу-то не торопится. Вот и нынче мать за него попросила, мол, оставь Улеба, одной не справиться, а он и бровью не повёл… – Святослав на некоторое время замолчал, размышляя, потом тряхнул головой. – Ладно, ступай! – Когда Варяжко направился к выходу, добавил вслед: – Позови-ка Припасных темников.
С Припасными темниками князь долго беседовал, спрашивая, сколько есть сена, проса, брашна, и сколько чего прикупить надобно.
Потом вызвал Зворыку.
– Завтра утром пошли гонцов в землю Болгарскую. Пусть скажут их царю: «Аз, князь Святослав киевский, иду на тя! Сдавайся или защищайся».
– Выступаем, княже?
– Да, брат. Час приспел полететь нашим соколам за Дунай!