Мать так расстроилась, что больно было смотреть на нее. Отец распорядился:
– Ты вот что, Валь… Ты сбегай к дядьке Проньке, попроси у него велосипед и – в Хада-Булак к хозяевам. Поди, заскучала, потому и ушла. У них она, у них, – обнадежил он мать. – Куда ей еще деться.
Я в тот же вечер привел велосипед, а рано утром покатил в Хада-Булак. Да не по какой-никакой дороге, а напрямик через сопки. Ах, молодо-зелено, надо же додуматься ехать на велосипеде по степи! Колеса то проваливались в норы, вырытые тарбаганами, то накручивали на себя жесткую траву. Скоро вынужден был поменяться ролями с велосипедом: не я на нем, а он на мне. Когда до поселка оставалось километра три-четыре, с востока подул ветерок и на горизонте показался кусок фиолетовой тучи. Я в это время спускался с сопки в широкую падь. Из пади тучи стало не видно, ее скрывала сопка, но что-то менялось в природе. Вдруг куда-то подевались кузнечики, затихли редкие пташки, спрятались суслики, которые до того стояли столбиками, любопытствуя что за зверь оказался в их миру. Глухая тишина нависала над падью, и, чудилось, тишина эта сотворенная, живая. Как молчание угрюмого человека. Она давила и сверху, и с боков; мелькнула мысль, что я сам превращаюсь в кузнечика, и было одно желание – найти укрытие. Но какое укрытие в степи?!
Между тем, туча, уже без синевы, черная, все плотнее накрывала падь. Она ниспадала до самой земли, мне казалось, будто что-то ворочается в ней, перемешивается. Затем одна из ее пастей изрыгнула вспышку, пока не яркую, пробную, внутри себя. Издали, словно из погреба, донесся рокот рассерженного существа; он то нарастал, то с ворчанием отступал. Туча уже почти полностью накрыла падь. Лишь на западе, над сопкой виднелась узкая полоска дневного неба, но вскоре и ее поглотило косматое чудовище. Я оказался в кромешной тьме и внутри самой тучи, и догадался лечь на землю, втереться в нее, прежде чем на падь обрушился ливень.
Нет, то был не ливень, а сплошной поток воды, водопад, сорвавшийся с неба. Даурская степь – песок и камень; сквозь них вода уходит, словно через решето. А тут земля не успевала пропустить ее. Я лежал наполовину в воде, опершись на локти, чтобы не захлебнуться, закрыв глаза и уши. И все равно все слышал и видел. Грохот, треск шел со всех сторон и беспрерывно. Сквозь закрытые веки различал свет. На мгновенье я приоткрыл глаза и – о, Боже! – вдали и вблизи меня в землю врезались ослепительные концы молний и, соприкоснувшись с водой и землей, подобно поверженным змеям, шипели. Туча была переполнена зарядами, нашпигована ими, и когда они взрывались внутри нее и освещали ее чрево, она наваливалась на меня, придавливала, перехватывала горло.
Сколько времени продолжалась бомбардировка? Не знаю. В подобные минуты время выпадает из сознания. Наконец, на востоке чуть забрезжило. Туча не спеша покидала падь, где она обрушила всю свою ярость на мальчишку.
Впрочем, так ли беззащитного? После двух последовавших друг за другом эпизодов и много позже я не стал мистиком и, увы, глубоко верующим человеком. Но теперь я осознаю, что с чем-то таинственным тогда соприкоснулся. Может, с неизбежностью смерти, потому что она дважды брала меня за руку? А, может, с покровительством кого-то, кто отвел от меня огненную стрелу и сделал камень подобно глине? Какой-нибудь великий и всем известный человек, если бы с ним случилось подобное, скорее всего, объяснил это Божьим промыслом, желанием Господа сохранить великого для великих дел. Но я обыкновенный человек и прожил обыкновенную жизнь. И понимаю: в моей жизни не было большой нужды. Но думаю теперь: а, может быть, Ему там, в небесах, до каждого есть дело?
…В Хада-Булак за коровой я не поспел. Дома, коротко рассказав о грозе, завалился спать. И проспал до полудня следующего дня. Корову привел от прежних хозяев дядя Проня, но через неделю она вновь сбежала. В конце концов, растроганные такой привязанностью и верностью, хозяева возвратили деньги и будто бы кормили ее без всякой прибыли от нее: они, оказалось, и продали-то ее из-за того, что давала всего литра три молока.
Поездка с Димой
Когда вспоминаю отца и мать, стыжусь самого себя. А стыжусь потому, что не испытывал к ним особой привязанности. Я не помню, сидел ли когда-нибудь у отца на коленях, гладила ли по голове мать, рассказывали ли сказки. Не помню ни одного содержательного, да и просто наставительного разговора. Можно, конечно, свалить на время; ведь со дня смерти отца прошло 55 лет. И мамы давно не стало. Но, кажется мне, ласка, привязанность никогда и никем не забываются.
Но, с другой стороны, когда им было ласкать и умиляться нами? С весны по глубокую осень работа в поле, во время войны отец месяцами пропадал на торфяных разработках. Зимой – свободного времени было побольше, но тоже и в колхозе, и по дому работы хватало. А самое главное, голод мучил. Какие нежности, когда животы прилипали к спине?! Однако есть, на мой взгляд, и еще одно объяснение: они вели со своими детьми равно так же, как вели с ними их родители: любили, жалели, тревожились, но не вслух, а про себя.
Летом 1955 года отца направили в Читу, в онкологический диспансер. Через несколько дней мать завела разговор:
– Валь, Димка (сосед наш, шофер), в Читу на машине завтра едет, может, и ты с ним? Отца проведаешь, гостинчик отвезешь. Да спроси, как он, когда домой-то отпустят. – На глазах ее выступили слезы.
Рано утром Дима посигналил, и мы отправились в путь. До Читы триста километров с гаком, дорога грунтовая вначале по степи, заселенной в основном бурятами и отарами овец, а ближе к Чите мы вторглись в хвойные и березовые леса хребта Черского. Мы остановились на перекус, выбрав место у ручья. Я не мог оторвать взгляд от сосен, могучих, золотистых на солнечном свету. Воздух тяжел, казалось, его было больше, чем следовало бы. Пахло смолой. Камень, на который присел, оказался настолько горячим, что пришлось устроиться рядом на многовековой хвойной подстилке. А вода в ручье холодная – зубы ломит.
Я плохо помню встречу с отцом. Одет он был в белые больничные рубаху и штаны, ступни и руки высохшие, желтоватые, под подбородком опухоль еще больше разрослась. Сказал, что скоро отпустят домой. И добавил равнодушно: помирать. Я пробыл у него меньше получаса. И медицинская сестра торопила, и Дима просил не задерживаться: ночью, мол, ехать тяжело и опасно. И вот ведь и годков-то было немало, а все же не хватило их для того, чтобы ясно представить себе состояние отца и думу его о близкой кончине. И вид, и страдания его воспринимались как нечто такое, что тебе мешало жить нормальной здоровой жизнью, и так, как будто бы он был виновен в неудобстве твоем. Конечно, этот эгоизм не исходил от жестокосердия, скорее всего, то была защитная реакция молодого организма, еще не готового к душевным потрясениям. Так я думаю теперь… А тогда, покинув палату и глубоко вздохнув раскаленного – но не больничного! – июльского воздуха, направился к обусловленному месту, где стояла машина Димы. В кабине Димы не оказалось, я поглядел по сторонам и увидел его около лотка. Он стоял в очереди и отчаянно махал мне руками:
– Становись, дают только по два рожка в руки. Я предупредил, что нас двое.
– А что это?
– Что, не ел никогда?
– Нет. А что это? – переспросил.
– Ну, узнаешь, что.
Так я впервые попробовал мороженое.
Мы уселись в кабину и полуторка с цистерной, проехав сотню-другую метров по асфальту, выкатила на песчаную, размытую местами летними ливневыми дождями, дорогу. Колеса вращались по ней с натугой. Дима поинтересовался:
– Повидался с отцом? Как он?
– Говорит, что скоро отпустят домой.
– Ну, и слава богу.
Я не сказал ему, для чего отпустят.
Покинули мы город, несмотря на все старания Димы уехать пораньше, часов в девять вечера. Оказалось, Диме не удалось получить груз днем. На каком-то складе мы долго стояли в ожидании человека, который распоряжался этим грузом, потом он придирчиво и недоверчиво изучал документы, затем с ним о чем-то шептался Дима. Но, наконец, выехали с территории склада. Дима покрутил головой:
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: