– Поздновато, однако, паря.
– Ветры. Да и останови-ка его. С норовом священное наше море. Скоро к Слюдянке подъедем. С полчаса стоять будем: паровоз меняют. Кто желает омулем с душком побаловаться, пожалуйста. Продают.
– А как это «с душком»? – спросила мать.
– А посол такой. Дадут немного потухнуть, а потом в соль.
Мать посмотрела на отца:
– Может, попробовать? Отец вопросительно посмотрел на спеца:
– А сколько стоит?
– Да не дорого. Советую: попробуйте. Его, омуля с душком, только в Слюдянке и можно купить. Больше нигде не сыщешь.
После Слюдянки в вагоне осел на многие часы специфический запашок. Поезд опять то нырял, то выныривал из тоннелей. Уже значительно позднее, лет через двадцать пять, мне довелось встретиться с бывшим строителем этой – Кругобайкальской – дороги. Лет ему было уже под девяносто, обитал он в мерзком приюте стариков. Он хорошо помнил те годы (а это начало двадцатого века), хвалил работу, а особенно зарплату. Ему было за тридцать лет, когда он пришел в артель.
– Получали по рублю и более за день, копеек тридцать шло на питание и спирт. Спирт приносили из Китая; китайцев так и звали: спиртоносцы. Ведро спирта на артель брали, мяса завались – буряты продавали. Хорошо жилось, так уж никогда больше не довелось жить.
Артель грызла тоннель с двух сторон, и старика по сию пору удивлял тот факт, что встретились бригады под скалой в одной и той же точке.
– Инженер был из Италии… Смеялись мы над ним, кротом звали. Как это можно в скале увидеть, куда мы рубаем, а куда с другой стороны? А вышло по нем – встретились лоб в лоб.
От Байкала до Читы ландшафт примерно одинаков: горы, где пониже, где повыше, сосна, ель, береза. А после Читы поезд оказался в степях Даурии – месте ссылки декабристов и страстного старовера протопопа Аввакума, прибывшего сюда под конвоем по реке Ингоде задолго до нашего путешествия.
Зимняя степь оставила жуткое впечатление. Невысокие сопки плавно переходят одна в другую, образуя низины или, как их называют в Забайкалье – пади. Земля, каменистая и песчаная, покрыта тончайшим слоем снега, да, впрочем, и не снегом, а инеем; виднелись в земле трещины, которые образовались из-за резкого перепада температуры. На небе ни облачка, но солнце тусклое, потому что воздух заполнен мелкими искрящимися льдинками. Трава высохшая, серая. Ни одного живого существа, ни одного деревца, ни одного кустика.
Станция Хада-Булак, где мы сошли с поезда, застроена деревянными избами с пристройками для скота. Дворы в запустении, голые; угадывались, правда, огороды с характерными грядками под картошку, но деревьев и во дворах не было. И мороз, мороз, тут же перехвативший горло, сковавший губы, лицо, бесцеремонно влезший в саму душу сквозь фуфайку. От Хада-Булака нас доставило тоже «такси», правда, уже не сани, а телега, потому что, как я уже говорил, в Забайкалье зимой снега почти нет. Иногда большой снег выпадает и здесь, но весной, а то и в разгар лета. Однажды на рыбалке в средине июля так приморозило ночью, что метровая прибрежная трава полегла под толстым налетом инея, а успевшие вырасти за полтора месяца нежные побеги лиственницы со скорбью поникли.
Стылая земля оживает в начале июня. Тогда невозможно оторвать взгляд от разноцветья травяного ковра. Цветы всей радуги полностью закрывают землю, превращая ее, нет, не в персидский ковер, а в какую-то таинственную ткань, простую и одновременно изящную. Местами природа-ткачиха разбавляет бескрайнюю ткань большими полянами с цветками, напоминающими красно-оранжевый мак. Жарки растут плотно прижавшись друг к другу, и кажется, что это вовсе и не цветы, а брызги солнца, нечаянно долетевшие на осчастливленную землю. Много саранок, небольших, но тоже ярких цветов с закрученными лепестками. У подножий сопок, в низинах, где скапливается грунтовая вода, можно встретить дикие лилии, и даже пионы, которые ни в чем не уступают садовым. И весь этот разгул красок радует степняка всего дней двадцать. В конце июня-начале июля цветы жухнут, степь желтеет, в права вступает острец – основная пища овец. Скоро уляжется и тревога местного чабана, для которого зеленая и цветная двадцатиднёвка всегда грозит расстройством желудка у овец. Острец – трава с минимальным количеством воды – вырастает в иных местах чуть ли не в человеческий рост. Вместо колоса у остреца верхушка, состоящая из маленьких плодов, напоминающих обыкновенную стрелу с острым наконечником. Между прочим, ребятишки в играх и пользуются ими как стрелами. Выдернешь штук пять-семь таких стрел, соединишь их воедино, склеишь слюной и пускаешь в противника. Уколы болезненные. Из этого же остреца умельцы делают кисти для побелки жилищ известью.
Острец однажды сыграл и другую роль. В 70-е годы я побывал в Монголии. Из Читы самолетом долетел до районного центра, а оттуда на газике доехал до ближайшего аймака Монголии. Тогда в Забайкалье говорили: «Курица не птица, Монголия не заграница». Для забайкальцев так оно и есть. И впрямь: те же пейзажи, те же отары овец, те же морозы.
Я оказался в Монголии в апреле. Сопровождал меня ответственный работник аймачного комитета партии, молодой симпатичный монгол, хорошо говорящий на русском языке. Мы ехали десятки километров по, казалось бы, пустынной, чуть припорошенной снегом степи, но скучать не приходилось. Налево посмотришь, направо – и там, и сям, столбиками стоят тарбаганы. Всю зиму они проспали, а в апреле вылезли из нор. Для тех, кто не знает, что они собой представляют, скажу: суслики размером со среднюю кошку. Оторвать взгляд от них невозможно: встанут у нор на задние лапки, передние сложат на грудке, как на богомолье, и словно сельские бабенки с любопытством высматривают: а кто это к ним пожаловал? Мы ехали, а они по три-четыре особи с разных сторон рассматривали нас. В российской Даурии от них избавились, кажется, в 30-х годах, как от разносчиков чумы. А в Монголии не трогали, поэтому развелось их там, как кроликов в Австралии. Мне довелось наблюдать их спор за самочку: встанут друг перед другом, подождут малость чего-то, может, размышляют – начинать или не начинать драку. Наконец, один из них решится и – хвать передней лапкой по рожице конкурента! Тот вроде бы удивленно поглядит на обидчика, и тоже – хвать!.. И обмениваются ударами до тех пор, пока один не стушуется, не сбежит.
Сопровождающий о чем-то переговорил на своем языке с шофером, после предложил мне:
– Недалеко недавно самолет упал; есть желание, заедем посмотреть.
Я поинтересовался, что за самолет. Оказалось, самолет американской марки, летел из Китая и, судя по направлению, в Иркутск. Но не в этом главная новость. В самолете был Линь Бяо с семейством и близкими друзьями. Линь Бяо – министр обороны Китая, одно время ближайший соратник Мао, а затем вдруг объявленный опасным противником. В те времена об их конфликте много писали в газетах мира. Мы подъехали к месту крушения. Военные подобрали и вывезли останки самолета, но кое-какие мелочи остались: полусгоревший кусок толстенного ковра, мужской ботинок со сгоревшим каблуком и шелковым шнурком, расколотая чайная чашка из тончайшего фарфора. В стороне выделялся прямоугольный участок земли размером примерно метр на два, тщательно выровненный по поверхности. Сомнений не было: это братская могила. Весной землица зарастет травой, и уже ничего не укажет на место трагедии.
На руднике Бэрхе, где работали, в основном, русские, мне рассказали подробности. Самолетом якобы управлял сын Линь Бяо. Спешный побег министра не позволил заправить самолет топливом в потребном количестве, и пилоту пришлось приземляться в монгольской степи. Говорили, что пилот был опытным, и это видно хотя бы по тому, какую он выбрал площадку для посадки: чуть-чуть с подъемом, чтобы сократить движение машины по земле. Роковую роль сыграл острец. Высокую, жесткую, как металлическая проволока, траву намотало на шасси, и самолет разорвало по салону на две части. Людей разбросало в радиусе двухсот-трехсот метров. Ветром со всех сорвало одежду, на пилоте остался один лишь кожаный ремень.
Руководство Монголии, как водится, послало Китаю протест по поводу нарушения границы, предложило забрать трупы. Из Китая якобы пришел такой ответ: у нас нет земли для предателей.
Однако как далеко вперед я забежал! Теперь мы ехали на телеге к новому месту жизни и я, пряча лицо в вытащенном матерью из узла платке, оглядывал округу, ожидая увидеть необычную Шерловую гору. Но никакой горы не оказалось; лохматая лошаденка обогнула очередную сопку и перед нами, наконец, открылся серый, с дымящимися трубами небольшой даже по владимирским меркам поселок.
Жизнь в стайке
На зиму поселились у сестры отца – Насти. В отличие от своих двух сестер, Настя была побойчее: в тридцатые годы она, деревенская девушка, то ли одну путину, то ли две отработала на рыбных промыслах на Каспии. Ну, а что за народец туда стекался, легко догадаться. Здесь, на Шерловой, вышла замуж, родила дочь – Лилю. Жили они в двухкомнатной квартире. Муж тети Насти, плотник, принял нас хорошо. Потихоньку, как и многие шерловогорцы, Прокопий Абрамович строил частный домик, куда после переселения, говорили, к нему поздними вечерами наведывался сотрудник органов: Прокопий Абрамович якобы числился в осведомителях. Не знаю, но нас, чужих людей, он приютил с доброй душой.
Когда потеплело, перебрались в хлев (в Забайкалье его называют стайкой). Конечно, перед этим в стайке прибрались, почистили, постелили сено. Стайка находилась во дворе домика, в котором жили дядя Леня, тетя Варя с бабушкой. Жили они, впрочем, раздельно: у домика были два входа. В одной половине дядя Леня с женой и двумя детьми, а в другой тетя Варя с бабушкой. Ко мне дядьки и тетки, как, впрочем, и бабушка, относились равнодушно; да это и понятно, своих детей наплодили порядочно. А я что? Я рос на отшибе. Отец устроился возчиком в отделе продовольственного снабжения оловокомбината – развозил на телеге по магазинам продукты, а мать разнорабочей на стройке. В доме появились деньги, на столе – то, о чем в деревне и не помышляли. Оловокомбинат содержал подсобное хозяйство, откуда шло в магазин иногда и мясо, а в основном, потроха, ноги, головы. Однажды я стал свидетелем разговора двух старух в магазине. Они стояли у прилавка перед огромной коровьей головой с разинутой пастью и поленьицей из коровьих ног. Старуха другую спрашивает:
– Мясо-то утром было?
– Вроде нет.
– А голова-то пошто без языка?
– А чтоб не сказала, куда мясо подевалось.
Но нам, голодальщикам, новая жизнь показалась раем. Помимо потрохов, коровьих ног для холодца, мать часто покупала соленую горбушу за 90 копеек, вымачивала, избавляясь от излишней соли, и готовила разные маринады с луком и морковью. Хлеб всегда был на столе, куски сахара-рафинада не переводились. Мне явно не хватало углеводов, и я ел сахар кусками. Тетя Настя говорила матери:
– Валька так хрустает сахаром, прямо страшно. – И обращаясь ко мне. – Ты хоть размачивал бы его в воде.
Но через год-полтора лафа закончилась: отец слег. При этом кадровик комбината то ли сам не знал последствий, то ли обманул: предложил отцу уволиться по собственному желанию. «Поправишься, и снова выходи на работу. Место для тебя, Андрей Иванович, всегда найдем». Так мы остались на одной зарплате матери, пришлось ужаться в питании. К тому времени нас поселили в трехкомнатную квартиру какого-то начальника: им пришлось уступить нам малюсенькую комнату. Не думаю, что они были нам рады, но жили мирно. Отец днями и ночами лежал на высокой кровати, отвернувшись к стене. Рак съедал его тщедушное тело. Как-то при мне подивился:
– Ксеня, погляди, какие у Вальки толстые икры. Отбавил бы мне немного.
Отец и до того был низкоросл, а во время болезни напоминал ребенка; возраст выдавало только лицо. Когда я изредка садился к нему на кровать, меня поражали его глаза: серые и чистые. Порой он пристально наблюдал за мной и о чем-то думал. Теперь я догадываюсь о чем…
Мне и по сей день стыдно за то, что я однажды сделал, вернее, не сделал. В поселке не было централизованного водоснабжения, колодцев не рыли, потому что добраться до воды не было никакой возможности из-за вечной мерзлоты. Сезонная мерзлота простиралась метров на шесть; летом земля оттаивала на эту глубину, а дальше земля и на сотни метров схвачена вечной мерзлотой, температура минус два-три градуса. Воду из централизованной водокачки зимой и летом развозили в бочках. Подъехав к дому, водовоз громко извещал:
– Вода! Вода! Вода!
Люди выходили с ведрами, становились в очередь, платили какие-то копейки.
В один из летних жарких дней я загостился у школьного друга и напрочь забыл о своей обязанности. А когда пришел, увидел: отец лежит в кровати и вытирает слезы. У дверей я увидел полведра воды. Когда мать пришла с работы, он, показав на ведро, сказал: «Больше не смог». «А Валька? – спросила мать, глядя на меня.
– Днями где-то пропадает.
Я не знал, куда деть себя. Взял два ведра и направился к двери. А водокачка та не близко. Принеся воду, собрался в другой рейс, но отец остановил: «На день-то хватит, а завтра наносишь».
В 1953 году, в начале марта, я раньше обычного пришел из школы. Школьников распустили по домам – объявили о смерти Сталина. В наш класс эту весть принесла классная руководительница. Она рыдала, а вслед за ней заревели и мы. Я шел домой и, всхлипывая, спрашивал себя, что же теперь будет? Я не знал и не понимал, какие именно угрозы несет смерть вождя, но мне казалось, что всему наступил конец. Всему: земле, солнцу. Казалось, все опрокинулось и несется в неизбежность стремительно и неотвратимо. Безотчетный страх и ужас сковал и разум, и чувства.
Отец, как всегда, лежал отвернувшись к стене. Может быть, находился в забытьи. Я потрогал его плечо, он приоткрыл глаза.
– Папаня, – сказал я, и из глаз брызнули слезы. – Папаня, Сталин умер!
Я сказал это вроде бы как с упреком: дескать, что же ты, Сталин умер, а ты лежишь, нашел время болеть.
– Ну, умер и умер… Я, что, оживлю его? – И отвернулся к стене.
И это равнодушие не просто удивило меня, а возмутило. Я ничего больше не сказал отцу, но возникла неприязнь к нему. И только много позже смог оценить реакцию отца. И подумать, наконец, о том, что русского мужика, пусть неграмотного, прибитого голодом и страданиями, все же нелегко облапошить, нелегко втемяшить в голову то, что не согласуется с его здоровыми суждениями и опытом. Да что там нелегко – невозможно!
Новая школа и новые друзья
Комбинат в первое время развивался в другом месте, километра за три от того, где теперь расселяли народ. То место называлось «Рудник Заводский». Там обнаружили залежи олова, как рудного, так и рассыпного, там устраивали карьеры, там находились шахта и так называемые приборы, на которых промывали песок, доставляемый из карьеров, отделяя с помощью воды крупинки олова.