Молчание.
Я с трудом дышу. Дикие, нелепые, безобразные мысли врезаются в моё сознание. Я больше не владею собой.
– Ты должна сказать что-нибудь, – почти одним движением губ говорю я.
Верочка совсем съёживается, делается такая маленькая. Голова совсем опускается на руки.
Мы молчим ещё несколько мгновений.
Я делаю резкое движение. Верочка, сразу меняя лицо, вскидывает на меня глаза.
Она всё сделать готова. Она всё скажет. Она любит, любит меня.
Но поздно уж.
– Молчишь, молчишь! – кричу я. – Ты хочешь с ума свести!.. Не смей, не смей молчать! Или… Я не знаю, что это… Не смей молчать!..
Верочка с ужасом прижимает руки к своему лицу, что-то хочет сказать мне, но я уже не слушаю. Не могу слушать. Я бегу вон из комнаты и только издали слышу, как Верочка бессильно, безутешно начинает рыдать…
Вот вам «образчик». Последнее время так или почти так кончался каждый вечер.
Без Марфы дольше я жить не мог. У Верочки терялись последние силы в такой жизни со мной. Но всё равно, всё равно! Не знаю зачем, не знаю как, но Марфа должна была быть со мной!..
Наконец я решился на чрезвычайно смелое предприятие.
II
Опять он
Однако, чтобы придерживаться хронологического порядка, я должен рассказать о том, что к моим «сердечным делам» не имеет никакого отношения.
В моём «религиозном» развитии произошла одна значительная перемена. Об этом необходимо сказать несколько слов.
Верующим я не стал, конечно. Живого отношения к Добру тоже не получил. Я просто со многим стал «соглашаться». Не всегда, но в иные минуты, как-то помимо своей воли, я начинал «допускать», что там всё правда написана. И Бог есть, и Сын приходил, и распяли, и воскрес. Убеждений и чувств своих я не изменил. А это так, в виде какого-то шестого чувства, наперекор и логике, и здравому смыслу!
И в то же самое время, с полной твёрдостью и ясностью, я понял, что, останься у меня это навсегда, то есть перейди «допущение» моё в уверенность, – во мне ничего по существу не изменится. Ну, есть Бог, ну, распяли, ну, воскрес. А мне-то что за дело! Это меня не касается.
Я очень настаиваю на этом чувстве. Именно: это меня не касается.
Признаюсь, меня мало поразило новое открытие. Оно было, пожалуй, мне на руку; избавляло от лишних мучений вопросами веры. Всё, мол, равно – есть, и отлично!
Я совершенно не помню, когда и как появилась эта новая черта во мне. Сильно подозреваю, что она всегда во мне была.
Тут, с первого взгляда, как будто бы и есть какое-то противоречие: разве не казалось мне, что все муки мои происходят оттого, что я уверовать не могу? Но это так, только с первого взгляда.
Может быть, немножко я и фантазирую, психологическими парадоксами занимаюсь, но мне положительно начинает казаться, что настойчивое, до отчаяния доходившее желание уверовать, то есть признать, что всё там действительно было, проистекало не из сознания того, что уверую я, так сейчас же и осчастливлюсь, а как раз наоборот. Уверуешь, мол, и ничего не изменится. Всё на своём месте останется. Значит, всё, что в тебе творится, – не от безверия. И разница между тобой и Николаем Эдуардовичем не в этом.
Впрочем, может быть, всё это и вправду парадокс… Как бы ни было, есть тут противоречие с прошлым или нет, только что я стал из неверующего «согласившимся».
Как раз в это время приехал ко мне Николай Эдуардович.
Всё лето и часть осени он жил недалеко от Александры Егоровны в лесной сторожке, в полном одиночестве, и писал какую-то работу. «Спасался», как про него полушутя и в то же время почти с благоговением говорила тётушка.
Я обрадовался ему искренно.
Мы поцеловались с ним и внимательно посмотрели друг на друга. Я – с любопытством; он – с нежной серьёзностью.
В Николае Эдуардовиче тоже произошла какая-то перемена. Я сразу это почувствовал. Впрочем, в отношении его все мои восприятия становились до неуловимости смутными. Я не мог его отчётливо представить себе никогда: он расплывался в какое-то загадочное, туманное пятно…
Николай Эдуардович никогда не «начинал разговора», он всегда сразу приступал к тому, зачем пришёл, а приходил всегда зачем-нибудь.
– Я к тебе, – мы с ним уж на «ты» были, – с разными проектами практическими, но важными и неотложными.
Он говорил спокойно, как всегда серьёзно, без всякой дружески-фамильярной игривости!
Да, он был очень спокоен, как-то по-новому. Не было в нём никакой дёрганности, нервной растерянности, которую так часто люди выдают за глубину душевную.
«Он настоящий», – с удовольствием подумал я.
Смешно, но я почти гордился им!
– Какие же дела? – невольно подчиняясь его тону, спросил я.
– А вот слушай – по порядку! Только одна оговорка. О внутренней стороне сейчас мы говорить совершенно не будем. Мы так одинаково чувствуем и воспринимаем, что это покуда не нужно.
Так вот. Я пришёл к заключению, что нам пора выходить на активную общественную работу. Само собой, работу религиозную. Смутно это сознавалось, конечно, и раньше, ну, а теперь определилось окончательно.
Главное несчастие христианского дела в том, что все силы разбиты. Никто не может найти друг друга, все врозь. Очевидно, необходимо создать нечто вроде христианской организации. Как же это сделать? Я думал над этим всё лето и пришёл к таким выводам. Я, конечно, в общих чертах говорю, одну только суть. Пришёл я к выводам, что нам необходимо воспользоваться в этом смысле опытом других партий: опытом их организационной работы.
Мы заведём по всей России связь с сочувствующими нам людьми. Эти люди на местах образуют комитеты, которые откроют кружковую работу.
Все комитеты будут объединяться центральным комитетом. Он может находиться здесь у нас. Теперь дальше. Такая организация может осуществиться только в том случае, если у нас будет своя политическая и экономическая программа и своя литература. А потому самое первое, что я хочу предложить: это собраться всем нам (тут Николай Эдуардович назвал несколько наших общих знакомых) и выработать программы, опять-таки пользуясь существующими в других партиях, но, так сказать, с религиозной основой.
Я знаю, – поспешно сказал он, приняв моё случайное движение за желание возразить, – я знаю, что тут надо быть страшно осторожным в религиозном смысле. Так легко незаметно для самого себя продать душу за чечевичную похлёбку; превратиться в каких-нибудь пошлейших немецких «христианских социалистов». Я очень хорошо понимаю. Но ведь в этом люди виноваты, а не самое дело. Для нас «программы» – внешние условия, так они внешними и останутся.
Так вот, что ты обо всём этом думаешь?
Что я должен был ответить на этот вопрос, если бы вздумал отвечать совсем искренно? Что я действительно обо всём этом думал?
А думал, как всегда, в одно и то же время вещи самые противоречивые, даже, пожалуй, взаимно друг друга исключающие. Словом, как всегда в такие моменты, путаница у меня поднялась невообразимая.
Но всё же преобладающими были не «мысли» какие-нибудь, а вопрос: насколько это полезно для христианского дела?
Вопрос этот вертелся в моём мозгу всё время, пока говорил Николай Эдуардович. Я, разумеется, совершенно не имел склонности к тому, чтобы решить его в положительном смысле. Чувство такое было: я, замаскированный неприятель, попадаю во вражеский стан и там узнаю от вождя, какой ход намеревается он предпринять.
Чтобы не отвечать прямо на вопрос Николая Эдуардовича, я на вопрос его ответил вопросом:
– Другими словами, ты хочешь организовать христианскую политическую партию?