Однажды вечером после каникул мне было очень тоскливо, и мадемуазель Шписс встретила меня в коридоре в тот самый момент, когда я уже была готова заплакать. Она была хорошей; она сжалилась надо мной и сказала:
– Мне нужно подняться в комнату, присмотришь за моим бюро.
(У нее был небольшой кабинет между учебных классов). Я ответила:
– Да, мадемуазель.
– Хорошо. Садись здесь… Если тебе скучно, я велю позвать одну из твоих приятельниц, она составит тебе компанию.
– О! Да, мадемуазель.
– Кого же позвать?
Я собиралась сказать „Кесслер “, но что-то в ее взгляде меня остановило. Мне показалось, она прочла мои мысли и ждет ответа, чтобы надо мной посмеяться. Поэтому я назвала неуспевающую ученицу из своего класса, которая была взбалмошной и глупой и порой меня задирала…
Целыми месяцами жизнь моя полнилась заботами о том, чтобы увидеть Розхен, надеждами, что представится случай и я смогу оказать ей большую услугу. Но я была слишком застенчива, чтобы оказывать ей знаки внимания.
Но именно тогда, когда я ее не видела, я чувствовала ее ближе всего. Сказала ли я вам, что она была отличницей? Да, в тот самый год она получила все мыслимые награды в классе. Только из-за этого я хотела бы сама стать отличницей. Но я была не в состоянии приспособиться к систематическому труду. Я восхищалась ею, восхищалась тем, что в одно и то же время она была и милой, беззаботной девочкой, и прилежной воспитанницей. Какое будущее ей уготовано? Она станет выдающимся ученым или известной артисткой; ее красота и талант покорят весь мир; я же, пребывая во мраке, стану возлюбленной ее подругой, наперсницей, которой она поверяет самые сокровенные мысли. Я гордилась тем, что лю блю ее.
Во время летних каникул я гостила у друзей моих родителей, там служила горничная родом из Бадена. Я делала все, чтобы как-нибудь с нею сблизиться, – хотела выведать у нее, как по-немецки звучат некоторые выражения. Родители были изумлены и разгневаны, что я постоянно верчусь возле этой девушки. В конце концов однажды она сказала мне, что в Южной Германии, если хотят назвать девочку по имени Роза ласково, чаще говорят „Розель “.
Когда вновь начались занятия, я проделала опыт.
Однажды вечером, когда Роза Кесслер шла мимо по коридору, где мы были с нею одни, я прошептала:
– Розель, майн Розель…
Она обернулась и подошла, обеспокоенная, сурово глядя мне прямо в лицо:
– Откуда ты это знаешь?
Взяла меня за руку. Я ответила голосом, который от волнения стал вдруг до комичного мрачным:
– О! Я многое знаю.
– Неужели?
Она глядела на меня пристально. Казалось, она рассержена. Я же пьянела от ее присутствия. Настал момент сказать, что ей не стоит меня опасаться, что мое самое большое желание – подружиться с нею. Но я не осмелилась – это бы выглядело как любовное признание! Я надеялась, она хотя бы заметит, с какой нежностью я на нее смотрю. Я дарила ей эту нежность. К тому же я была уверена, что она обо всем знает. Может, ей хватит храбрости сказать: „Да“. Большего мне и не требовалось. Одну долгую минуту мы смотрели друг на друга, не отводя глаз, молча. Она первая опустила глаза, смутившись. Я упустила свое счастье. Она отняла руку, по-дружески меня хлопнула и пошла прочь, нескладно буркнув:
– Вот негодница!
Но я в этот последний миг чувствовала, что Роза Кесслер – сама нега, покорность, сладостность. Чувствовала, что, если бы я могла окликнуть ее настойчиво, она бы вернулась; и я бы могла поставить ее перед собой на колени, просто так, ради удовольствия. И я чувствовала, что ей нужна моя дружба. Да, она была взрослее меня и, тем не менее, нуждалась в моей защите. В ней было слишком много ласки, она была словно прекрасный цветок, который любой прохожий может примять. Ей грозила опасность; я не знала, какая имен но, – я оказалась от нее так далеко! Опасность была неминуема; ей грозило что-то ужасное, мерзкое. Но мне не хватило храбрости окликнуть ее. И те волшебные дни миновали.
Смотря на нее – юную, чистую, полную света, который будто идет изнутри, приливает к лицу, излучая саму невинность, – я думала: „Люблю тебя! Ты – примерная воспитанница. Скоро мы станем подругами. Никто об этом не знает, но я шла на такие хитрости, столько раз притворялась, чтобы они не могли ни о чем догадаться! Мы подружимся, будем умницами, будем прилежно слушаться наших наставниц, и ты всегда будешь невинна и счастлива, потому что я буду тебя любить!“
Да, я сумею сказать ей все это, прямо сейчас, на выходе из класса… Порой я бежала к ней, но вдруг останавливалась, дыханье сбивалось, сердце выпрыгивало из груди, в голове мутилось. И я откладывала попытку. Обстоятельства всегда складывались не особо благоприятно. О ночи, когда я тихо звала Розхен, давясь от рыданий!
В тот год, незадолго до Рождества, из пансиона уехала мадемуазель Шписс. Шел слух, что ее уволили из-за неподобающего поведения с девочками. Но никто в точности не знал, о каких именно девочках речь. Как раз тогда одна из старших решила превратить меня в козла отпущения. Она заставляла меня стоять под снегом или прыгать по всему двору на одной ножке. Я никак не могла защититься. Даже сейчас не могу защититься, если кто-то смеется надо мной или хочет обидеть, – жизнь так ничему меня и не научила. И ведь я даже не могу сказать, что ненавидела ту девочку из старших классов, я терпела, ждала, когда все это ей надоест. Единственным отмщением было для меня думать, что я мучаюсь больше от отвращения, которое она во мне вызывала, нежели от ее злых поступков. Но как же мне было стыдно, что ко мне так относятся, перед Розхен! И я делала вид, будто все игра, которую мы придумали вместе с той взрослой девочкой. Та была настолько глупа, полагая, будто я не понимаю, что происходит, и подличала еще сильнее, а я была совершенно несчастна.
После новогодних каникул, когда все вернулись, Розы Кесслер больше никто не видел. Я поняла, что она не вернется. Одна из наставниц сказала, что ее забрали родители. Помню, в тот день все небо было залито белым светом. Словно все окна заклеили белой бумагой. И все же настал вечер. Я чувствовала себя еще более одинокой, чем в тот вечер, когда впервые туда приехала. Роза Кесслер больше никогда не вер нется. Я приняла этот удар, как принимают смерть, и по собственной воле, испытывая какое-то жуткое наслаждение, пошла отыскивать ту старшую девочку, которая меня изводила, дабы вверить себя ее дурацким прихотям. Она заставила меня целовать во дворе чугунные колонны…
Шли месяцы беспрерывной рутины: дни учебные, дни воскресные. И однажды после очередных каникул, когда нас – воспитанниц, приехавших раньше положенного, – было совсем не много, кто-то из девочек заговорил о Розе Кесслер. Я сразу же приняла рассеянный вид, я и в самом деле была слишком взволнованна, чтобы слушать дальше.
Уже говорили о чем-то другом, когда соседка по классу – эта карлица с лицом старухи – подошла ко мне и тихо проговорила:
– Здесь без нее – без Пруссачки-то – стало тоскливо. По крайней мере одному человеку уж точно.
Я нашла в себе силы спросить:
– Кому же именно?
Но стрела уже попала в цель.
– Тебе, Лурден, моя девочка.
Я ничего не ответила. Мне хотелось ее убить.
Она же продолжила:
– О! Не расстраивайся ты так, будет тебе!.. Ты ведь не знаешь: говорят, что мадемуазель Шписс уволили из-за нее. Да, говорят, они вместе запирались в карцере, и мадемуазель Шписс показывала ей картинки, ну, дорогуша, ты знаешь, всякую жуть. Еще говорят, обе они там курили, как мужики. Почти все старшие были в курсе; кто-то проболтался, и твою зазнобу тоже вышвырнули за дверь…
Я больше никогда не слышала о Розхен. Как-то раз в тот год, когда я получила ангажемент в Большом театре Женевы, я останавливалась в городе, где был прежде наш пансион, и пошла к фотографу, который ежегодно делал там групповые снимки. Он хранил старые негативы, и я смогла заказать снимок группы, в которой мы были вместе – Роза Кесслер и я.
Какой же был сюрприз, когда я забрала снимок! Я увидела маленьких девочек в одинаковых платьях, с прическами, как у китаянок… Неужели это были мы? Все словно сироты! Какие печальные маленькие лица! Неухоженные и суровые, будто мальчишеские…
Все сидели на ступеньках, я узнавала взгляды и позы, забытые почти на пятнадцать лет. Внезапно из глубины памяти стали всплывать имена и смутные обрывки событий, говорившие мне о нравах, что сформировались уже тогда. Например, девочка из старших, которая меня изводила: занявшие почти все лицо большие жирные щеки, маленькие наглые и самоуверенные глазки, которым известно, что мир не изменится за тот миг, когда смежатся толстые невыразительные веки. Смотрите, вот эта однажды должна была разбогатеть, унаследовав целое состояние. Я слева от нее. Кто-то сказал мне: „Какой у вас задумчивый и печальный вид!“ В самом деле, разве можно было предположить, что та задумчивая маленькая девочка была до безумия влюблена?
По бокам нас окружили наставницы. Я узнала мадемуазель Шписс. Какой же красивой она мне показалась с ее высоким накладным воротничком, пышными светлыми волосами! У нее была привычка с силой так дунуть, чтобы отвести со лба все время спадавшую непослушную прядь. Она мне казалась совсем невзрачной, когда я была маленькой. А я с этими карими глазами и длинными ресницами была гораздо милее, чем тогда о себе думала. Теперь мадемуазель Шписс должно быть около сорока.
На этом снимке Розхен сидит рядом с ней в первом ряду. И вот я почти сразу вижу всю ее целиком, и сразу ко мне возвращаются та безумная жажда дружбы, вся ненужная нежность, неистовая ревность. „Майн Розель“, великая страсть моих двенадцати лет…
Я улыбнулась сейчас из чистого малодушия. Даже сейчас, когда я одна, со мной часто случается вдруг увидеть все вещи вокруг в том свете, который исходил от нее тогда. Мне двенадцать, а ей тринадцать. В конце концов мы стали подругами. Две девочки обнимают друг друга за талию, держатся за руки. Эта картина в основе всех моих радостей (я подхожу к ней лишь тогда, когда счастлива); и всякое благо, всякая музыка – это она. Затем – так же быстро – меня захватывает мое нынешнее существование: я возвращаюсь к себе и нахожу на столе вырезки из газет, где речь идет обо мне.
Вот так. Но я не сказала о главном. О те цвета, звуки, лик дней минувших безотносительно моей истории! Одинокий глас нашего колокола, конец длинной зари, когда множились птичьи трели; акации, все в цвету, во дворе, всю ночь где-то в глубине моих снов, словно привкус во рту; запах моей новой формы, воскресное утро, когда я чувствовала, что впереди никаких занятий, целый день, чтобы думать только о ней…
Как слепит глаза эта улица за окнами пустого ресторана! Похоже на шахматную доску с белыми квадратами средь густых теней. Смотрите, за тем вон столом, в углу слева, я завтракала, когда собиралась в прошлом году в турне по Бразилии. Что с тех пор изменилось? Ах да, я же теперь знаменита! Если она жива, то конечно же слышала обо мне. Правда, это сценический псевдоним. Она не знает, что это та самая маленькая Лурден. Впрочем, она наверняка обо мне позабыла – в сущности, мы ведь друг друга почти не знали».
Топорик
Андре Жиду
I
Около двух часов пополудни месье спускаются покурить в саду перед домом. Месье эти уважаемы и благовоспитанны, они приехали из Парижа; есть меж ними префект и сенатор. Расположившись на зеленых скамьях, скрестив ноги, они наслаждаются сигарами, дремлют в полной тиши среди загородных просторов; ближайшая деревня отсюда в шестнадцати километрах.
За садом под августовским небом простираются поля. Вначале поля идут ровно, затем возникает холм, обрамляющий пейзаж с того края. На вершине холма – ферма, вытянутое белое здание с бурой крышей; она кажется такой маленькой, словно рисунок в книге, на фоне белеющего вдали неба.
– Эта ферма уже за пределами моих владений, – говорит месье Реби гостям. Он непритязателен: невозможно обладать всем.