– Они не видят. Они не видят лица, улыбки любимой женщины, не видят призыва ее глаз, ее губ. Не видят превращений ее лица в момент наивысшего блаженства. Они не видят, они могут чувствовать, слышать, но не видеть…
Глава 2
Колтыганов Юрий Константинович. Детство
Мужчиной меня сделала соседская девчонка. Сделала она это быстро и умело, как надо сделала. Было мне тогда пять лет. Какой-нибудь вундеркинд в эти годы читать начинает, а я в пять лет уже знал, как и откуда берутся дети. Девчонке было восемь лет, сделать это ей сказал мой друг Васька Хряпа, ему было девять, и жили мы тогда в станице с красивым названием Вишенная.
Не знаю как, но отец узнал об этом и выдрал своим широким кожаным ремнем нас обоих, меня и ее. Делал он все если не с душой, то основательно. От основательности его у нас долго болело, а Васька потешался над нами: «Вот такая штука – эта любовь, любишь кататься, люби и саночки возить». Хряпа – он и есть Хряпа.
Отец мой, Колтыганов Константин Петрович, не сказать, что жестоким был, нет, жизнь он повидал и имел на всё и на нее тоже свое разумение. Жили мы плохонько, а кто тогда в деревне жил хорошо, колхозники из кино, «Кубанских казаков» видели? Отец прошел войну, побывал в немецких и сталинских лагерях. В 41-м юнцом сопливым попал в окружение, когда гнали их колонной, сумел незаметно выскочить. На обочине старуха на телеге дожидалась, когда пленные пройдут, она-то его и сховала в ворохе сена. К себе в деревню увезла, у нее и жил, пока не подрался с сыном старосты, староста и сдал его немцам. В город Кёльн, в трудовой лагерь, отправили его. Работал на заводе, бежал, а там уже через партизан попал в армию, оттуда в штрафбат; а после войны, как бывший военнопленный, залетел на три года в сталинские лагеря, в Сибирь.
Это про папаню моего, а если про меня, то я ноябрьский – в ноябре родился, в ноябре 56-го года. Родился нормальным, т.е. зрячим. Вообще родиться в ноябре счастья немного, хотя с какой стороны посмотреть: все твои одногодки в семь лет в школу идут, а ты еще год гуляешь. В школу тогда брали только с семи лет, считалось, что программа трудная, и, если мальчишка пойдет в школу в шесть лет, то не будет успевать. И вроде лишний год дурака валяешь, а на улицу утром выйдешь, никого – все в школе – чего хорошего-то? Хорошего мало.
Так вот, родился я в ноябре, у родителей нас было трое: старший брат, сестра и я. Жили, как я уже говорил, бедно. Отец после войны из лагерей вернулся, устроился работать шофером, женился. Женился – где-то жить надо. Слепил самануху – поставил стены из деревянного каркаса, на каркас присобачил плетень, намесил глины с соломой и коровьим навозом, чего-чего, а такого стройматериала тогда хватало, и добром этим с размаху да на плетень! И снаружи, и снутри. Потом с матерью стены поровнее подделали, побелили. Само собой двери, окна вставили, крышу отец толью покрыл. Толь, если кто не знает, картон, пропитанный какой-то черной дрянью, дегтем или еще чем, и как сильный дождь, вся вода у нас в хате.
Мать из сливы ведрами варила варенье, повидло. Кабана держали, тогда в деревне каждый что-нибудь держал. Отец, чтобы голову не ломать, из года в год борова Борькой звал и к Новому году, Борьку того. Мать из сала смальца натопит, на хлеб намажешь, солью посыпешь – красота! И вроде жили мы небогато, а не голодали – была еда, что не у всех соседей было. И, получается, что небедно жили мы, а потом и вовсе переехали в другой дом, хороший.
Имелся в станице детский сад, попробовали меня туда пристроить – ничего не вышло. Парнишкой-то я шкодным рос, то пацанов детсадовских подобью в рощу за село сбежим, там костер запалим, а не дай бог, еще чего от войны найдем – взрывпакет, гранату или фугас, пожарные тушить приезжали, то на речку Карасевку купаться уйдем, юг ведь, лето длинное, и как никто не утонул? В общем, не удивительно, что за такие организаторские способности из детского сада меня попросили и подвиги с художествами я уже дома продолжал, но не долго. В 61-м, после реформы хрущевской, отец купил старшему брату гармошку за 17 рублей новыми. Брат ее ковырял, ковырял, одну песню выучил:
Водки нету и не надо –
Водку можно заменить.
Самогонки мы нагоним,
Самогонку будем пить.
Погонял братан эту «самогонку», погонял, а сколько можно одно и то же гонять, и забросил гармошку, а я на ней выучил «Хороши весной в саду цветочки, еще лучше девушки весной» и другие песни. На столбе у клуба рупор висел, иногда играл, какую песню услышу, понравится, сяду, подберу и вроде при деле, а все равно времени и на гармошку, и на проделки хватало. Тогда мать сказала отцу: «Ты его лучше с собой на работу бери».
А что, отец меня с собой в рейс возьмет, мимо базара едем, остановимся, он мне: «Ну-ка, сыграй, сынок». Я играю, гармошка духовитая такая оказалась, громко играла, хорошо слыхать, а на гармошке, скажу я вам, играть нелегко, там этих промежуточных нот нет – диезов, да бемолей, так что мелодию я, может, где и неточно играл, а ритм держал железно. Играю, а мне несут: кто чебурек, кто пирожок, кто огурцов с помидорами, а то, глядишь, фруктов разных притащат. Или после работы отец с корешами соберутся на речке, выпивают, а гармошка-то всегда с нами, я им играю, мужики поют, меня вкусненьким подхарчат, конфетами или еще чем, специально покупали, а отец глотнуть давал, говорил: «Для аппетита».
В школу пошел в 64-м, все мои одногодки в 63-м, а я, как ноябрьский, в 64-м, и, когда в школу пришел умел и читать, и писать. Класс казался большим, светлым, оно и немудрено, окна огромные, потолки высокие, парты в три ряда, и поначалу так вкусно пахло масляной краской от пола, от парт! Над доской два портрета – Ленин и Хрущев. Ленин просто так висел, а под Хрущевым надпись «Великий борец за мир», провисел «великий борец» недолго, месяца полтора, потом все его портреты унесли в сарай, мы в них углем кидали, и из рогаток стреляли, выясняли, кто самый меткий. Ребят в школе я почти всех знал, курил вместе с ними на улице, за школьным туалетом, и, когда среди старших возник спор, как вожди ходят по нужде, Хрущев там или кто другой, я – клопыш-первоклассник авторитетно так выдал, что вожди по нужде не ходят, ни по какой вообще – они вожди!
Учитель наш – отставник-фронтовик, ходил в галифе, сапоги не то что блестели – сверкали, поверх галифе гимнастерка, а если праздник какой, то мундир обязательно и фуражку обязательно. Рассадил он нас, чтобы не шалили: мальчик и девочка, мальчик и девочка, и так все двадцать восемь, а я двадцать девятый – ноябрьский, без пары, так и сидел один за партой в самом конце. Школьные парты тогда делали из всего дерева, делали если не на века, то на десятки лет точно. Делали так, что ни разобрать, ни разбить, ее можно было только разбомбить, по ним бегали, прыгали, ими можно было таранить – разгонишь с пацанами парту, и уходи с дороги птица, зверь с дороги уходи! Да, вот такие парты делали, зато сидеть удобно и писать удобно.
Девчонки тогда все и моя сестра тоже, ходили с косами, длиннющими, с одной или двумя. В косы банты вплетали, бедные, вот морока – утром заплетать, на ночь расплетать, расчесывать, а банты утюгом гладить. Утюг тоже непростой, тяжеленный, чугунятина, не электрический – на углях. Угли горящие внутрь утюга в специальную дверцу накладывали, утюг нагревался, тогда гладить начинали – кошмар! Сестра погладит, погладит, остановится, утюгом из стороны в сторону помашет, чтобы угли лучше горели и утюг лучше грели. Но это так, это к делу мало относится, а относится то, что подучил я пацанов в классе вот какой проказе – через парту вперед парнишка перегнется, бант у девчонки, что впереди сидит, тихонько расплетет, чтобы не учуяла, и за спинку сиденья бант-то привяжет. Девчонку к доске вызовут отвечать, она радостная вскочит, ну и дальше понятно что. Девчонка орет, учитель допрос чинит, пацан не сдается: «Не я!» и всё! И мы его не выдаем, а я тем более. А если кто чего другого посерьезней по-тихому натворит, тогда учитель выводил нас, нас – это мальчишек, в школьный двор, выстраивал в линейку и медленно так шел с прищуром глядя в глаза каждому и также медленно и тщательно выговаривал: «Сознавайтесь кто. Мы раскроем вашу организацию, нам известно кто и что здесь среди вас есть, кто вас подбивает, кто вас направляет».
Никакой организации он не раскрыл, а я свои проказы и пакости не оставил, хотя 1-ю и 2-ю четверть окончил на одни «пятерки», наверно, от того, что учиться было интересно. Учитель наш вел все предметы: и Родную речь, и чистописание, и арифметику, и физкультуру, и труд, и пение. Мне все предметы нравились, и петь я любил, даже солистом был. Помню на школьном Новогоднем утреннике распевал: «Апельсины, мандарины и миндаль не растут на елке, не растут на елке – очень жаль!» и еще на гармошке себе подыгрывал, а на 23 февраля уже две песни про Красную армию спел.
Тогда же в феврале на перемене драка случилась, пацан из нашего класса, неказистый такой пацан, ниже меня ростом, ударил мне кулаком прямо в глаз. Учитель поставил меня в угол. Стою, а в глазу черный шарик бегает. Дома про драку и про шарик рассказывать не стал, утром проснулся, в глазу краснота, отец повез к окулисту. Окулист посмотрел и сказал: «Давай, выкладывай, как дело было?» Делать нечего, рассказал. Повезли меня в больницу, в город. Пиявками лечили – все без пользы, глаз пришлось удалить. Вернулся в школу с протезом вместо глаза. Странно, но ни одноглазым, ни циклопом не дразнили, вообще не дразнили, а пацана, что в глаз меня ударил, стали презирать, даже учитель стал к нему по-другому относиться. А что толку? Зрение у меня стало пропадать, с последней парты меня пересадили на первую – я уже не мог ни писать, ни читать, но год я доучился и на все «пятерки». Книжку мне, как отличнику, подарили – «Рассказы о В.И. Ленине» Кононова. Что там в этих рассказах было, я так и не узнал – глаукома перешла на левый глаз. Глаукому тогда, по сути, не лечили, капали капельки пилокарпин, но проку от них не было.
Потом была медкомиссия, на ней меня зачем-то попросили перечислить всех космонавтов, их тогда еще немного было, вопросы глупые какие-то задавали, может, думали, что деревенский, умственно отсталый, в общем, муру какую-то спрашивали. Выспросили и дали направление в интернат для слепых. Переживал я не сильно, паники, ужаса, что ослепну не было, зрение какое-никакое еще осталось, и ведь лето! Целое лето впереди!
Лето прокантовался с друзьями-корешами, ходили купаться на Карасевку. И ведь все и всё лето босиком, еще и осень прихватывали. Босиком и в трусах черных, сатиновых, их почему-то «семейными» называли. Нам их мать шила: и мне, и брату, машинка швейная у нас уже к тому времени была, подольская, хорошая, крепкая – маманя днем на работе, а я чехол фанерный с машинки сниму и ну ручку крутить! Машинка стрекочет – это я как будто из пулемета, из «максима» во врагов строчу.
А к июню зимняя грязь на дорогах в пыль разобьется, на солнце раскалится, и бежишь по этой мягкой, как пух из подушки, пыли, ноги по щиколотку, а то и выше, утопают, и так это здорово! Если колючку в ногу загонишь, тоже не беда – тут же сам зубами и вытащишь, а если не дотянешься, из ребят кто-нибудь поможет. Ногу или руку где ободрал, так у обочины подорожник растет. Сорвал листик, помял, плюнул на него и на вавку прилепил. До речки добежим, на плотину, с плотины в воду! С разбегу! Кто помладше – тот бомбой, т.е. мягким местом, а постарше – те «щучкой» или «ласточкой».
Речка-то Карасевка раньше совсем никакая – плюнешь, на тот берег попадешь, но вода в реке круглый год, не пересыхала река. А с плотиной вот какая история получилась. Плотина появилась после того, как Хрущев Никита Сергеевич задумался, а чего это наши реки текут себе, как хотят, т.е. как попало, что это за разгильдяйство такое?! Давайте-ка мы их к порядку призовем, т.е. выпрямим, и пошла работа – бульдозерами ударными темпами! Да только реки почему-то не захотели придерживаться генерального курса партии – течет себе река по старому руслу, как до нового, хрущевского, дойдет, пропадает, в землю уходит. А ведь это юг, вода-то ой как дорога! Бились-бились-колотились, махнули рукой, пустили воду по старому пути, и снова не ладится – не хочет уже Карасевка по старому руслу, не действует на нее хрущевский волюнтаризм, тогда-то плотину и построили.
На Карасевке мы с утра до вечера пропадали. Речка хоть и Карасевка, но карасей и прочую рыбу мы не ловили – это же надо с удочкой сидеть. Сидеть! Да как в восемь лет на месте усидеть, хоть с удочкой, хоть без! Раков ловили: на отмель выйдем и цепью прочесываем, ногой нащупал, хватай его, но с умом, клешней прихватит, не захочешь – заорешь. Это если после плотины ловить, а до – нырнешь и руками по дну шаришь, нору нашел, руку засовывай, но осторожно, рак хоть и задом в норе сидит, но бывает и поворачивается. И было их тогда, этих раков, пропасть, вода, что ли, чище была? А что чище это точно, воду прямо из реки пили и раков в этой же воде варили. В кустах у нас ведро, соль притырены, а спички всегда были, курили-то почти все: кто по-взрослому, в затяг, кто так, дым пускал. В ведро что наловили вывалим, ведро почти всегда полное было, водой зальем, сверху крапивы накидаем, костерок из тальника да топляка запалим, ведро над костром подвесим и сидим ждем, пока сварятся, небылицы всякие собираем, жуть друг на друга нагоняем мертвецами ожившими, упырями да лешими.
А вот вечером, на юге темнеет рано и так, хоть глаз коли, а темнота, как известно, друг молодежи, и вечером все сады и огороды наши – и колхозные, и личные. И какой сторож за нами уследит, мы как воробьев стая – налетели и нет нас. Огурцов или яблок наберем, главное, чтоб потверже были, майку в трусы получше заправишь, чтобы за пазуху больше входило, огурцы царапаются, а все равно набьешь потуже и к клубу. А у клуба танцы – танцплощадка забором огорожена, из-за забора деревья высоченные растут. На дерево повыше заберемся и оттуда в голову стиляге городскому, да еще с оттяжечкой, огурцом или яблоком, чтобы к девчонкам нашим клинья не бил. Их – городских иногда помногу приезжало фрукты убирать или в колхозе чего строить. Я-то сам по слепоте своей больше на кого бог пошлет, а дружки мои – те прямой наводкой! Разлетится огурец от головы вдребезги, стоит парнюга городской озирается, а где нас в темноте увидишь, да и смеются все вокруг.
А потом еще кукуруза, арбузы, дыни, подсолнухи пойдут – вообще полная благодать, хоть домой не ходи! А чего ходить, когда еды невпроворот, чего дома забыли – нотации родительское слушать? Но домой мы все же, конечно, ходили. И решил я заботу проявить, кукурузы колхозной полную пазуху домой припёр, да на отца попал. Отец в лагерях сталинских всякого и на всяких насмотрелся, и хоть возможностей было о-го-го сколько, домой ни пылинки казенной, и за нами следил чтобы ни-ни, а тут я с кукурузой. Взял он меня без слов за руку и через все село, я упираюсь, встречные спрашивают: «Куда это ты, Петрович, Юрку ведешь?»
– В тюрьму, – отвечает, – в тюрьму веду. Вор сын у меня.
Встречные: – Да, какой же он вор?
– Вор, – отвечает им отец, – кукурузу ворует.
Я уже плачу, аж в голос реву: «Папа, я больше не буду!»
Отец, на меня внимания не обращая: «Вот посидит в тюрьме, в тюрьме из него человека сделают».
Таким макаром до самой милиции дошли… Отпустили меня на первый раз, решили, что еще рано в тюрьму садить… Вот такая получилась кукуруза. Учудить-начудить чего-нибудь я, как и раньше, первый мастак, а чтобы чужое взять – с того раза уже и думать не моги.
Лето – самое время для шкод и проказ! И чего только мальчишки придумать не могут, фантазии-то ого-го! Так что про зрение свое я даже не вспоминал, не до него было. В середине августа мать начала собирать меня в интернат, и в самом конце мы поехали. Ехать нужно было на поезде целую ночь, отец напутствие дал: «Все это чихня! Я на войне, в плену, в лагере побывал и ничего. Ты в своей стране, стране и слепые нужны». С тем и поехали в интернат для слепых.
Глава 3
В Коей журналист Гаврилов в результате беседы с самим собой приходит к неожиданному решению, имеет встречу с директором предприятия-призрака, рассуждает о природе слепоты, влезает в чужую шкуру, пробует понять, каково это. Его опыты на этом поприще
– Не-а, ни фига! Не взяли статью дружки мои товарищи, господа редакторы центральных газет. Фиаско. Фиаско по-нынешнему – облом. Облом и спец, и собкору, и лауреату облом! Облом всем, кто «не» – не тусовщик, не меркантильный прагматик, не затейник-попсовик, не циник-реалист… Кому на фиг нужны слепые с их нозологиями?! Светская хроника – свадьбы и разводы престарелых шоу-див и их юных фаворитов, да какой футболист где напился и скольким мирным гражданам морду начистил, вот это новость! Вот это жжет! Вот это горячо! А слепые… Слепые – это чепуха. Че-пу-ха!
Но я же видел, видел! Играли слепые с глухими! Играли! И промониторил – нет и не было такого в мире! Нигде! А им пьяные скандалы подавай! А ну их всех! Всех и к такой мамаше! Аминь! А что это у нас в холодильничке остывает? Будет! Будет вам пьяный скандал!
– Стоп! Чувачок, завязывай ты с этим! Ты же знаешь, ничего нового не будет: после первого приема – ты талант, после второго – непризнанный гений, потом третий стаканчик, четвертый… а после второй бутылки мат и пьяные слезы. Кончай ты эту хрень!
– И?
– Что «И»?
– И что дальше, здравомыслие ты мое бесценное?
– Дальше тема! Ну не взяли статью, но тема-то, тема-то есть, осталась и тема непаханая! Кто у нас о слепых писал? Гоголь Николай Васильевич, твой дорогой и обожаемый, что-то вскользь о слепых бандуристах. Короленко «Слепым музыкантом» силу, правду, смысл жизни утверждал. На западе Метерлинк пытался шокировать сонных буржуа пьесой «Слепые» – все из позапрошлого века. А в прошлом у Силлитоу, который Алан, у него в одном из романов писатель Джилберт Блэскин трепался, что некий издатель так проникся его прозой, что решил донести ее свет и блеск до слепых, взял и напечатал все романы Блэскина шрифтом Брайля – цветным и сошел с ума, когда узнал, что слепые не смогут увидеть этой красотищи. Все! Негусто. Чуешь? Сто лет, сто лет, как минимум, к этой теме никто не притрагивался. Это поле не пахано сто лет! Оно заросло пыреем слухов, осотом домыслов, хвощем аллюзий и прочей сорнятиной! Старик, это прорыв!
– Да, это прорыв. Только кому он нужен этот прорыв? А с другой стороны, водкой каждой вечер пробавляться, грусть-тоску глушить… как там Высоцкий пел: «Так лучше, чем от водки и от простуд»? Согласен, лучше.
– То-то.
– Что то-то?! В этих слепых так зарюхаться можно, они поглотят, проглотят, сожрут вместе с носками!
– Тогда холодильник.
– Мда, пожалуй, ваше высокомногомудрие, вы правы.
– А коли прав, вздрючь извилины, взорви мозг штурмом, как ты умеешь! Ты же талант, а талант-то ведь не пропьешь!