Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Иоанн царь московский Грозный

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 28 >>
На страницу:
11 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Нечему удивляться, что после множества всех этих непростительных уродств и бесчинств, творящихся на подворье митрополита и самого великого князя, во время заседания Думы или прямо в его опочивальне и столовой палате, оскорбленный, униженный, пылающий бессильной ненавистью высокопоставленный отрок готов броситься на шею любому из мало-мальски приличных людей, кто согласится оказать ему хотя бы самую малую помощь, тем более если возьмется наказать бесстыдных, потерявших даже обыкновенную осторожность бунтовщиков, точно таких, каких осуждение и беспощадную казнь он повсюду встречает в Священном Писании, в своей главнейшем и долгое время единственном учебном пособии, встречает, как ему представляется, чуть не на каждом шагу.

Придворная жизнь не имеет недостатка в интригах. Интриганы то и дело находятся и проникают к нему сквозь любые препоны. На этот раз, несмотря на бдительное противодействие Шуйских, к нему приближаются Глинские, два его дяди, Михаил и Юрий Васильевичи, один в чине конюшего, другой имеет право присутствовать на заседаниях Думы, браться матушки Елены Васильевны, по этой причине особенно близкие, особенно дорогие ему.

Довольно проворные, ловкие, братья Глинские начинают относиться к нему как к своему законному государю, хотя, что умеет он оценить, по возрасту и родству имеют над ним неоспоримое старшинство. Михаил и Юрий Васильевичи внушают ему, что он вправе и должен повелевать, вселяют мужество в сознающего свое бессилие отрока, помогают хотя бы отчасти поверить в себя. Видимо, к этой паре новых советчиков в конце концов примыкает Макарий, вскоре после грязной расправы с Федором Воронцовым и своей оттоптанной мантии оставивший чересчур разгулявшихся Шуйских. Уже не одним его именем, а с его непосредственной помощью эти трое готовят новый переворот, готовят так осторожно и тщательно, что на подготовку уходит вся осень и первые недели зимы. Подросток, усердно, но втихомолку наставляемый ими, как полагается по давнему обычаю московских великих князей, творит молитвы в Троицком Сергиевом монастыре, охотится в Волоке Ламском, празднует Рождество.

По всей вероятности, именно эти более опытные, более искушенные в придворных интригах наставники указывают ему подходящий момент. Внезапно, так что никто не успевает заподозрить неладное, Иоанн самолично и неурочно созывает подручных князей и бояр, своей волей, незваный, негаданный, является перед ними в блестящем великокняжеском облачении и впервые по собственному почину говорит перед ними, и говорит повелительным тоном, что особенно поражает вконец изумленных, отчасти перепуганных подданных.

Он говорит им то, что они отлично ведают сами: они употребляют во зло его невинную младость, бесчинствуют, грабят беззащитную Русскую землю, убивают невинных людей. Он говорит, что перед ним, своим государем, они все виноваты, все до единого, тем не менее он повелевает казнить одного князя Шуйского, Андрея Михайловича, самого явного и самого большого злодея, виновнейшего всех остальных.

В тот же миг в палату является вооруженная стража, она, видимо, заранее приготовлена, за дверями стоит и только ждет знака истинного своего государя. Князя Андрея Михайловича Шуйского тут же швыряют на растерзанье подручным псарям. Псари, волоча князя в узилище, публично мучают, а затем убивают многократного бунтовщика. И больше ни одной казни, ни явной, ни тайной, не в пример распоясавшимся бунтовщикам. Лишь рассылают по дальним городкам на украйны порубежную службу служить князя Федора Шуйского, князя Юрия Темкина, ещё несколько самых яростных сподвижников бунтовщика и, конечно, Фому Головина, который мерзостно и богохульственно топтал мантию митрополита Макария.

Потрясенные князья и бояре безмолвствуют. Торговые и посадские люди Москвы, натерпевшиеся от беззаконных поборов и грабежей, встречают с одобрением и опалы и лютую казнь. Все ощущают, что новое правление наконец началось, и, затаивши дыхание, ожидают, что оно им принесет.

Глава девятая

Воспитание Великого князя

Итак, одинокий, множество раз униженный и оскорбленный подросток тринадцати лет не только сознает, что он великий князь, государь всея Руси, победитель татар, как его то и дело величают на всякого рода торжественных церемониях в боярской Думе и в Успенском соборе, но ещё в первый раз на деле испытывает беспредельное могущество вверенной ему от рождения, порученной Богом, то есть абсолютно неоспоримой, ничем и никем не ограниченной власти, и власть эта действительно оказывается чрезвычайной, безмерной, поскольку никто, ни один человек среди его больших и малых вельмож ни положением, ни правом рождения не смеет прекословить ему, а прежде молчавший посад встречает его монаршую волю, пролившую кровь, с полнейшим и несомненным удовлетворением и одобрением и с явным удовольствием взирает на лютую казнь, постигшую наконец одного из самых лютых его притеснителей.

Его уже давно пробудившийся уму не может не представиться законный вопрос: если он государь, Если подручные князья и бояре, от большого до малого, все до единого, обязаны повиноваться и действительно повинуются его повелениям, стоит ему лишь отчетливо, определенно свое повеленье изречь, то в таком случае что же и по кому праву над ними творили они, в одиночку или сбившейся в разбойничью шайку родней, во время всех этих темных, тревожных, безрадостных лет?

На этот законный вопрос может следовать один-единственный, очевидный ответ: всё, что в одиночку или сбившейся в разбойничью шайку родней они творили над ним, было беззаконно, бесчестно, даже преступно, то есть, другими словами, возмущенье и бунт, поскольку в этом мире лишь одна его воля имеет силу закона, а все попытки, все и самые малые поползновения подавить его волю ил, то ли нагло, то ли лукаво, с ней не считаться, какие бы цели не преследовались непокорными подданными, является злейшим нарушением не нами и от века установленного порядка вещей. Из чего следует, что все эти безрадостные, тревожные, темные годы он безвинно страдал, он был жертвой бесстыдного мятежа, он был слабой игрушкой в руках взбунтовавшихся подданных, которые уже за одно это подлежат суровому и, главное, несомненно справедливому наказанию.

И он припоминает ещё и ещё раз, как глумились над ним его подданные, обязанные крестным целованием повиноваться ему, как врывались к нему по ночам разбушевавшейся дикой ватагой, как не дозволяли свободно шагу ступить, как держали его взаперти, как беззаконно умертвляли всех тех, кто был предан ему и кого он любил, как рассиживали в его присутствии развалясь, как одевали кое-как в будние дни как забывали его накормить. Он помнит каждую мелочь, он помнит решительно всё, он будет помнить целую жизнь и никогда не простит, не потому, что он мелкий, озлобленный, мстительный человек, но именно потому, что в его лице оскорбляли, унижали и притесняли не только лично его, обыкновенного смертного Иоанна Васильевича, но оскорбляли, унижали и притесняли его наследственный сан, оскорбляли, унижали и притесняли московского великого князя, государя всея Руси, оскорбляли, унижали и притесняли единственно ради того, чтобы безнаказанно грабить и убивать его подданных, которых он, именно по велению этого сана, более того, указанием Бога, обязан защищать и спасать от злодеев, кем бы и где бы ни обнаружился этот злодей.

С самого начала, с самого первого дня, когда он самолично прикасается к наследственной власти, когда всё его прежде скованное, бессильное, точно погруженное в страшный сон существо пробуждается к действию, в его сознании возникает высокое, даже возвышенное представление о государственной власти, врученной ему, как он смутно помнит и как много раз пересказывал взятый в свидетели Иоасаф, в предсмертные минуты отцом, освященной митрополитом, тогда Даниилом, единственным и высшим главой православия на Русской земле. Как эту передачу, это благословение следует ему понимать? Понимать ему следует просто: чин и титул и власть московского великого князя принадлежит ему благословением прародителей, скреплена вековечной традицией и дана, как он чувствует, свыше.

Не на своеволие предназначаются и чин и титул и власть, не на глумливое беззаконие, не на бесстыдное разорение и хищный грабеж. Своеволие, беззаконие, разорение и грабеж – прегрешение его бунтующих подданных, погрязших в пороках, позабывших о клятвах, данных сначала отцу, а потом и ему самом на кресте, стало быть, преступивших священное для каждого верующего крестное целование, самый тяжкий грех для человека истинной веры, в которой с первых дней все близкие, от нянек и мамок до первосвятителя, неустанно воспитывают его. Власть государя предназначается на восстановление прародительского порядка и божественной справедливости, на установление незыблемого закона, на поддержание мира и тишины, и, в полном соответствии с таким не совсем обычным в Московском великом княжестве представлении о государственной власти, Иоанн, сын московского великого князя Василия Ивановича, внук московского великого князя Ивана Васильевича, потомок почти легендарного Владимира Мономаха, предназначен только на благородные, только на благие свершения.

Во всей личной жизни, всей государственной деятельности Иоанна непредубежденному наблюдателю невозможно обнаружить ничего более важного, более существенного и определенного, чем это возвышенное представление о государственной власти, доставшейся ему, как он не устает повторять себе и другим, по праву наследования, а не силой оружия, как сплошь и рядом прежде свершалось на залитой кровью русской земле, но ещё более важно отметить, что на этот раз высшая верховная власть попадает в руки, достойные такой власти, действительно приготовленные, способные к ней.

Поразительно, с какой решимостью, с какой твердостью, с каким присутствием духа тринадцатилетний подросток ещё в первый раз самостоятельно, по своему внутреннему решению говорит с подручными боярами и князьями, людьми взрослыми, опытными если не в делах управления, то хотя бы в изготовлении закулисных интриг, частью уже убеленными почтенными сединами, которые ещё вчера обращались с ним как с несмышленым, не стоящим внимания и уважения отроком, третировали его и ни в одном сговоре, ни в одном возмущении не принимали в расчет.

Как бы ни наставляли его перед этим решающим выходом Макарий и Глинские, как бы ни ощущал он у себя за спиной поддержку церковных властей и родни, всё же он ведет себя в этот миг как прирожденный властитель, предназначенный, призванный повелевать. Такого рода качества личности не приобретаются наставлениями, тем более закулисной поддержкой. Такого рода качества личности составляют характер, они неотъемлемы от него. Это врожденный инстинкт верно подсказывает ему, что в делах власти не может быть половинчатости, не может быть полумер, и он требует для князя Шуйского, совершившего, как всем известно доподлинно, множество преступлений, незамедлительной смерти, требует таким властным, таким решительным тоном, что никто из подручных князей и бояр, ещё менее из сообщников, из прямых пособников разгулявшегося на всей своей воле князя Андрея Михайловича, не осмеливается перечить ему.

Больше того, В этом решительном требовании слышится не порочная жестокость извращенной натуры, не слепое желание мести, накопленное за долгие годы небрежения и кровных обид, а сознание необходимости суровой кары преступнику, в противном случае, ели бы им руководили жестокость и месть, ему ничто не мешало выдать псарям и всех прочих Шуйских, не менее князя Андрея Михайловича замаранных кровью, и его действительно жестоких подручников, да и кое-кого из подручных князей и бояр, достаточно нашкодивших в эти смутные лета и достаточно насоливших ему, хотя бы тех, кто не так уж давно у него на глазах, в его столовой палате избивал и хулил его любимца Федора Воронцова. Но нет, он проявляет похвальное милосердие, щадя многих, виновных почти так же, как виновен князь Андрей Михайлович Шуйский, он поступает политически мудро, предавая казни лишь верховода, развязавшего, выпустившего на волю порочную склонность к неповиновению и мятежу, присущую тоскующим по своей полной воле рыцарям удельных времен.

Может казаться, что уже в этой казни выступает на свет божий его своеволие и самовластье, поскольку он действует, не проводя следствия, не предав виновного в руки суда, но это вовсе не так. Преступления князя Андрея Михайловича слишком у всех на виду, его преступления нет надобности расследовать и доказывать, все знают имена убиенных, сосланных и тайно удавленных им. Что же касается до суда, то суд состоялся, поскольку воля великого князя, открыто высказанная в собрании думных бояр и не встретившая с их стороны возражений, и есть, по тогдашним установлениям, суд, иного суда для князя Шуйского, всего лишь холопа на службе московского великого князя, не существует, как не существует иного суда и для всех остальных.

Самая жестокость казни не может никого удивить: такая жестокость вполне в духе времени, она нисколько не превышает меры жестокости, законодательно принятой во всей будто бы просвещенной Европе, достаточно припомнить жуткие по своей изощренности приговоры судов в тогдашней германии, Франции, Англии или пытки и костры инквизиции. Целые десять лет Иоанн наблюдает безудержную жестокость своеволия, изуверство бесчинств мятежных князей и бояр, так что жестокость во имя справедливости и порядка не может не представляться ему столько же естественной, сколько необходимой. Если это вина, что бесспорно с нравственной точки зрения современного человека, то это вина не личности, но вина её жестокого, антигуманного времени.

Этот первый самостоятельный шаг свидетельствует, кроме того, как рано развился этот подросток, как быстро он повзрослел. Иначе и быть не могло. Слишком много потрясений в течение десяти лет ему приходится пережить, слишком много бесчинств наблюдать, слишком много оскорблений и унижений снести. Такие испытания рано пробуждают детский, в счастливых обстоятельствах долго дремлющий ум, и этот рано пробудившийся ум не может не пытаться найти разумные объяснения всем тем ужасам, которые потрясают и глубоко переворачивают детскую душу, найти им причины, как-то истолковать, в надежде отыскать желанный путь к избавлению.

Нетрудно заметить, что его сильный, самостоятельный ум, собственным незримым путем дошедший до таких представлений, какими не обладали ни его крутой на руку дед, ни его более мягкий отец, видевшие в своей власти всего лишь неотъемлемое, принадлежащее отчине право, занятые своей отчиной, своей властью, своими частными делами значительно больше, чем благоустройством всей Русской земли. У Иоанна не было советников и наставников, которые помогли бы ему выработать новые представления, потому что до таких представлений ещё не возвысился никто из его приближенных, даже благоразумный, широко мыслящий митрополит Иоасаф, а если доверенные лица и появляются возле него, то появляются на самое короткое время, к тому же эти доверенные лица решительно ничем не выделяются из серой массы витязей удельных времен, не блещут способностями, не выказывают не только государственного, но и никакого иного, обыкновенного, будничного ума. Сами же витязи удельных времен, которые самовольно берутся его опекать, не только не оказывают на него сколько-нибудь положительного влияния, но усердно потакают его слабостям и по возможности развращают его. Когда под тлетворным воздействием беспрестанных насилий, посреди которых исподволь, неприметно формируется личность будущего царя и великого князя, в его уме зарождаются трудные, порой неподъемный запросы о жизни, о власти, о государстве, рядом с ним не находится ни одного человека, который на эти запросы пробудившегося ума дал бы вразумительные ответы или послужил бы для него образцом поведения, ведь у витязей удельных времен все ответы даются мечом.

Между тем, в этом хаосе злодейств и бесчинств он получает самое обыкновенное для своего времени, самое мирное, в высшей степени православное воспитание, в полном соответствии с правилами тогдашнего обихода. Его день неизменно начинается в домовой великокняжеской церкви, в окружении тех самых подручных князей и бояр, которые только вчера оскорбляли или злодейски пугали его и которые завтра, пользуясь полной своей безнаказанностью, вновь оскорбят и злодейски напугают его. Его духовник в дорогом облачении служит утреню, читает часы. Иоанн и его окружение внятным шепотом повторяют за ним молитву Господню, Символ Веры и Богородицу. Окончив богослужение, духовник кропит святой водой своих прихожан, и прихожане, очищенные на нынешний день горячей молитвой, усмиренные сердцем, отправляются по своим вседневным делам, которые состоят большей частью из бесчинств, беззаконий и грабежей.

В его кремлевских покоях красный угол уставлен бесценными образами искуснейшего письма, украшенными дорогими окладами, в золоте, в серебре, в жемчугах и в алмазах. В течение дня он несколько раз повторяет те же молитвы, слышанные то в домовой церкви, то в Успенском соборе, кладет земные поклоны, несколько сот, нередко до тысячи в день, как подобает истинно православному русскому человеку, тем более что Сильвестр, протопоп, его духовник, старательно убеждает его, что через три года в его душу вселится святая троица, если он каждый день станет повторять молитвы шестьсот раз, не больше, но и не меньше. В течение недели в первые годы выслушивается, позднее вычитывается Псалтирь. При каждом дурном помысле, при малейшем поползновении к дурному поступку он обращается к образам, осеняет крестным знамением грудь, вновь и вновь произносит молитвы.

С малых лет его приобщают к посту. По понедельникам, средам и пятницам к его столу не подается ни мыса, ни рыбы, в Великом посту по целым неделям его пища ограничивается хлебом, капустой, редькой и хреном, вареное подается только в субботние и в воскресные дни, о мясе, о рыбе запрещается даже видеть во сне. На его глазах благочестивейшие из подручных князей и бояр, в наказание самих себя за грехи. В полдень позволяют себе вкусить ломоть хлеба, вместо соли обмакнуть его в пепел, в церкви и дома приносят Богу громкие покаяния, молятся усердно и долго, с земными поклонами, нередко в слезах, подчас становятся на молитву и ночью, сокрушаясь, скорбя, испрашивая прощения своих окаянных грехов, так он с младенческих лет не может не проникнуться исключительной верой во всемогущество и всеблагость Спасителя, не может не возлюбить и не устрашиться Его. Мир, тишину обретает он за домашней молитвой и в храме, тот миру, ту тишину, каких тщетно жаждет и не находит посреди грозной смуты точно вдруг воротившихся удельных времен, которые так необходимы одинокому, оскорбленному и запуганному детскому сердцу. В домашней молитве и в храме находит он благостное убежище от с трудом, с крайним напряжением переносимых несчастий беззащитного детства, утешение скорбей, обид. Больше того, в домашней молитве и в храме он обретает спасенье, поскольку озлобленная душа умягчается и злоба хотя бы на время оставляет её.

Может быть, больше всех остальных для укрепления и углубления его благочестия делает скоро прошедший митрополит Иоасаф, бывший игумен Троицкого Сергиева монастыря, на попечение которого он поступает на девятом году своей жизни, когда его душе уже нанесены глубокие раны и грубыми ударами разбуженный ум впервые обнаруживает повсюду неразрешимые тайны и обмирает, ещё не в силах самостоятельно их разрешить.

Вернейший приверженец спасительных идей нестяжания, искреннейший последователь Нила Сорского и в заволжских дебрях укрывшихся старцев, уже и тогда легендарных, митрополит Иоасаф ненавязчиво, бережно берет несчастного отрока за руку и выводит его на очистительную дорогу строгого аскетизма, духовного подвига и беспрестанного совершенствования души, отринувшей от себя погубительные земные соблазны. Из уст первосвятителя Иоанн узнает историю жизни величайших русских святых, тогда известную большей частью лишь в устных преданиях, поскольку это направление русского благочестия нередко оспаривается, ставится под сомнение в официальных церковных кругах, и ещё недавно митрополит Даниил сторонников этого направления успешно отправлял под замок.

Монотонными зимними вечерами или в долгих поездках на богомолье он слушает задушевные повествованья о том, как бедные, безвестные иноки, убегая греха, в первую очередь греха стяжания, суемудрия и послабленья уставов в монастырях осифлянских, звериными тропами пробираются в непроходимые дебри сначала замосковских, позднее глухих заволжских лесов, своими руками валят вековые деревья, рубят тесные кельи, ставят часовни и, не смущаемые земными соблазнами, живут в истинной чистоте, беспрепятственно предаваясь только посту и молитве, не владея ничем, кроме чашки, ложки и рабочего топора. Самые стойкие, самые возвышенные, самые непреклонные на всю жизнь остаются для Иоанна неотразимым примером праведной жизни, вызывая душевную потребность им подражать, и несколько десятилетий спустя именно эти священные для него имена укоризненно напомнит он разбаловавшимся белозерским монахам:

«Великие светильники православия Сергий, Кирилл, Варлаам, Дмитрий и Пафнутий и многие преподобные русской земли…»

В скромной, непритязательной, нестяжательной жизни благочестивого инока неожиданно для себя молодой Иоанн обнаруживает те прелести бытия, по которым так тяжко тоскует его одинокое детское сердце, оскорбленное и униженное бесчестное множество раз. Его пленяет полнейшее забвение всех житейских раздоров и свар, которое ниспосылается счастливым душам всех тех, кто принимает строгий обет и вступает в спасительные стены обители, живущей не по новым, развращающим, осифлянским, но старинным уставам. Его восхищает добровольное примирение высшего с низшим в истинно братской любви, которая, благодаря нестяжанию, благодаря постам и молитвам, нисходит на них, в полном соответствии с глаголом апостола: «Нет ни эллина, ни скифа, ни раба, ни свободного, все едины во Христе». Он задерживает внимание на каждом случае такого завидного равенства во Христе, осуществленного в жизни, будь то в настоящем или в прошедшем, и спустя много лет указывает ан них:

«А в здешних монастырях до последнего времени держалось равенство между холопами, боярами и торговыми мужиками. В Троице при нашем отце викарием был Нифонт, холоп Ряполовского, а с Бельским с одного блюда ел. На правом клиросе стояли Лопотало и Варлаам, неизвестно какого происхождения, а на левом – Варлаам, сын Александра Васильевича Оболенского. Видите, когда был настоящий путь спасения, холоп был равен Бельскому, и сын знатного князя делал одно дело с мужиками. Да и при нас на правом клиросе был Игнатий Курачев, белозерец, а на левом – Феодорит Ступишин, и он ничем не отличался от других клирошан, да и многих других таких случаев было до сих пор…»

И он прибавлял поучительно, с искренней верой:

«Ведь когда люди равны, тут и братство, а коли не равны, какому тут быть братству?..»

Иоанну поперек горла стоят все эти хамски-бесстыдные свары между людьми, которые подошли слишком близко к нему, чтобы и его не вовлечь в свои свары, и он с таким жаром жаждет сродниться душой хотя бы с кем-нибудь во Христе, с такой очевидностью понимает всю невозможность хотя бы слабой тени истинной, то есть исключительно братской любви в это, как он выразится позднее, «многомятежное и жестокое время», что начинает с особенным интересом приглядываться к житиям тех русских, греческих, даже эфиопских святых, которые совей доброй волей сложили с себя сан царя и свое высокое, почтенное положение среди жадных, озлобленных, враждебных один другому людей сменили на благодатное звание безвестного инока. Ни одного из них ему не забыть до старости лет, и он грозно гремит в красноречивом послании к загулявшимся белозерским монахам:

«Господа мои, отцы преподобные! Вспомните вельможу, описанного в «Лествице», – Исидора, прозванного Железным, который был князем Александрийским, а какого смирения достиг? Вспомните также и вельможу царя индийского Авенира: в какой одежде он явился на испытание – ни в куньей, ни в собольей. А Иоасаф, сын этого царя: как он, оставив царство, пешком пошел в Синаридскую пустынь, сменил царские одежды на власяницу и претерпел много бедствий, о которых раньше и не знал, как он достиг божественного Варлаама и какой жизнью стал жить вместе с ним – царской или постнической? Кто же был более велик – царский сын или неведомый пустынник? Принес ли царский сын с собой свои обычаи, или стал жить по обычаям пустынника, даже и после его смерти? Вы сами знаете это гораздо лучше нас. А ведь у него много было своих Шереметевых. А Елизвой, царь эфиопский, какой суровой жизнью жил? А как Савва сербский отца, мать, братьев, родных и друзей вместе со всем царством и вельможами оставил и принял крест Христов, и какие монашеские подвиги совершил? А как отец его Неманя, он же Симеон, с матерью его Марией, ради его поучения оставили царство и сменили багряные одежды на монашеские и какие при этом они обрели утешение и небесную радость? А как великий князь Святоша, владевший великим княжением киевским, постригся в Печерском монастыре и пятнадцать лет был там привратником и работал на всех, кто знал его и над кем он прежде сам властвовал? И не устыдился ради Христа такого унижения, что даже его братья вознегодовали на него. Они видели в этом унижение для своей державы, но ни сами, ни через других людей не могли отвратить его от этого замысла до дня его кончины, и даже после его кончины от его деревянного стула, на котором он сидел у ворот, бесы бывали отгоняемы. Вот какие подвиги совершали эти святые во имя Христа, а ведь у всех у них были свои Шереметевы и Хабаровы. А как похоронен праведный цареградский патриарх, блаженный Игнатий, который был сыном царя и был, подобно Иоанну Крестителю, замучен кесарем Вардой за обличение его преступлений, ибо Варда жил с женой своего сына?..»

Нынче невозможно хотя бы с приблизительной точностью установить, когда именно в первый раз посещает его благая мысль сложить с себя царское звание и, приняв обет, навсегда затвориться в спасительные монастырские стены. Может быть, ещё в те малоизвестные, темные годы тяжкого детства и отрочества, когда добросовестный митрополит Иоасаф впервые выставлял перед ним со всей притягательной силой соблазна возрождающую прелесть православного иночества и жития во Христе. Во всяком случае едва ли можно оспорить, что в его растревоженную, болезненно уязвимую душу очень рано и глубоко западает это искусительное желание, и он начинает примериваться к монастырским порядкам, каким-то образом чуть ли не готовить себя к исполнению строжайше составленных старинных уставов, хотя бы необязательным для него детальным знакомством с правилами монашеской жизни, определенными святым Василием Великим, и так притягательно для него полнейшее отречение от земных бесчинств и злодейств, что каждый пункт этих правил остается в его памяти навсегда. Недаром путеводной нитью для его духовного мира становятся знаменитые слова апостола Павла:

«Ты уверен, что ты путеводитель слепым, свет для находящихся во тьме, наставник невеждам, учитель младенцам, имеющий в законе образец знания и истины; как же, уча другого, не учишь себя самого? проповедуя не красть, крадешь? говоря «не прелюбодействуй», прелюбодействуешь? гнушаясь идолов, святотатствуешь? хвалишься законом, а нарушением его досаждаешь Богу?..»

Сам он учиться готов и учится с жадностью, без принуждений, без понуканий со стороны, без вечных в таких случаях подзатыльников и стояний на коленях в углу, когда на горохе, когда на соли. Беда только в том, что если не имеется недостатка в примерах нравственной жизни, какими служат ему благочестивее иноки, то возможности вполне развить свой жаждущий ум, приобрести разнообразные сведения, чему-нибудь научиться в прямом смысле этого слова не существует совсем. Науки в любом её виде, в любой разновидности, науки хотя бы в самом зачаточном состоянии вовсе не существует на Русской земле, так что всякий жаждущий ум обречен либо бесплодно вращаться в безвоздушном пространстве неведенья, либо развиваться самобытно, диким способом, из себя самого, как сплошь да рядом и происходит со всяким одаренным русским умом.

В самом деле, читать Иоанна учат, как в те времена учат без исключения всех: он затверживает наизусть Часослов и Псалтирь. Его редкая память прочно удерживает не только пренебрежение и обиды безотрадного детства, но и всякого рода сентенции, в том числе на всю жизнь закрепляет и те, которые он впервые почерпнул именно из этих двух основополагающих книг. Однако что же такое сентенция? Сентенция – это бесспорная аксиома, это неопровержимая догма, которая призвана убеждать сама по себе, без доказательств и толкований, своим прямым, непосредственным содержанием, не допуская сомнений, а потому и не приводя к размышлению. «Несть власти, аще не от Бога», какие тут могут возникнуть сомнения у верующего, притом у великого князя? О чем после такого указания размышлять? В сознании такого рода сентенции входят, как гвозди, они укореняются, их невозможно вырвать даже клещами, но они никак не задевают, никак не затрагивают самую способность мыслить, соображать, сопоставлять одну мысль с другой. Нравственные сентенции, как партийные лозунги, делают принявший их ум неповоротливым и тугим, устраняя самую возможность самостоятельного решения. Ум, напичканный сентенциями и лозунгами, не стремится исследовать, познавать тайную, внутреннюю природу вещей, он в лучшем случае механически приобщается к природе вещей, создает их бесцветный или красочный образ, как это свойственно впечатлительному мечтателю или поэту, и чем импульсивней, чем нетерпеливей натура, тем более необоснованным, беспорядочным грозит сделаться действие, основанное на впечатлении, а не на последовательном и кропотливом постижении истины.

Да и откуда свалится стремление исследовать и познавать, когда самый принцип исследования находится под строжайшим запретом наглухо отгородившейся от всего мира, наглухо замуровавшейся в своем православии русской церкви, когда, с той поры, как пришедшее на Русь христианство в борьбе с язычеством огнем и мечом истребило и выжгло малейшие зачатки астрономии, математики, естествознания, медицины, не допускается любая книга на любом языке, ели в ней содержатся сведения из арифметики, астрономии или физики, а предсказание солнечных или лунных затмений, лечение травами расценивается как чародейство, как несомненное колдовство? Из какой субстанции сплетется сомнение, когда в московском обществе распространяются только книги религиозного содержания, когда из четырех сотен книг библиотеки Троицкого Сергиева монастыря более сотни экземпляров Евангелия, а среди прочих сборников, содержащих распорядок богослужения и поучения отцов церкви, каким-то чудом обнаруживается один-единственный философский трактат?

Чтобы процесс мышления получил возможность начаться и двигаться далее по нормальному руслу, самому сильному, самому начитанному уму необходим диалог, а какой диалог может возникнуть в уме тринадцатилетнего отрока, если у него под рукой всего лишь Часослов и Псалтирь, которые он уже лет семь или восемь как затвердил наизусть? В то время, когда в Европе в самом разгаре жаркая полемика между последователями Аристотеля и последователями Платона, когда английский король Генрих, которого нередко припоминают рядом с именем Иоанна, имеет возможность беседовать с Эразмом из Роттердама или Томасом Мором, самыми образованными, самыми думающими, самыми творческими умами первой половины столетия, московскому великому князю не с кем, в прямом смысле этого слова, поделиться своими раздумьями, поскольку рядом с ним не то что творческого, даже сколько-нибудь образованного, думающего ума, обыкновенного книжника, под именем которого до сих пор на Русской земле, где большая часть попов и монахов не умеет ни читать ни писать, разумеют ученого человека. Ему не с кем и не над чем упражнять свой тоскующий ум, поскольку большая часть споров между духовными лицами, а следом за ними также и среди наиболее любознательных прихожан вертится вокруг таких логическим путем абсолютно не разрешимых вопросов, как вопрос о том, может ли поп, не спавший всю ночь после ужина, утром совершить литургию, в какую сторону следует ходить во время богослужения и сколько перстов правой руки необходимо употребить, чтобы осенить грудь свою крестным знамением, тем более не имеется ни малейшей возможности серьезно приготовить себя к государственной деятельности, поскольку общественные вопросы не обсуждаются вовсе.

Лишь один человек дает в этом возрасте здоровую пищу для его размышлений. Митрополит Иоасаф, который по поручению великого князя Василия Ивановича печется о нем, прежде всего хлопочет заинтересовать юного великого князя горькой судьбой неправо осужденного Максима Грека, своего единомышленника, упрямого, убежденного проповедника нестяжания. Он толкует с ним об истинной и неистинной вере, о языческом увлечении русского православного человека исключительно внешней стороной благочестия, не дающей однако спасения. Он читает с ним богословские памфлеты несчастного узника, в особенности обращая внимание на те места, которые близки оскорбленным чувствам всё ещё отстраненного от власти великого князя:

«О тварь Божия, премудрая! – возопляет Максим Грек от имени Пресвятой Богородицы. – Лишь тогда будет мне приятно часто воспеваемое тобою «радуйся», когда увижу, что ты на деле исполняешь заповеди Родившегося от меня и отступаешь всякия злобы, блуда и лжи, гордости и лести и неправедного хищения чужих имений. А пока всего этого держишься и с услаждением сердца пребываешь в этом, веселясь кровью бедствующих, убогих и несыто высасывая из них мозг двойными процентами и страшным обременением в работах, то для Меня ничем ты не отличаешься от иноплеменника – скифа и христоубийственных людей, хотя и хвалишься крещением. Совсем не слушаю тебя, хотя ты и поешь Мне красногласно и бесчисленные каноны, и стихиры. Слушай ты, что господь хочет милости, а не жертвы, разума Божия, а не всесожжений…»

Иоасаф как истинный нестяжатель рассуждает о зле владения селами, которое развращает монахов, отвращая их от праведной жизни, о тяготах землепашцев, звероловов и рыбарей, принадлежащих монастырям, о необходимости духовной власти ведать духовным, а государевой власти ведать земным, не мешаясь в слишком различную сферу ведения друг друга, по известному изречению «Богу Богово, а кесарю кесарево», о восстановлении связи между московской митрополией и константинопольским патриаршеством, знакомит с первыми началами греческой грамоты, передает события византийской истории, которыми обыкновенно подтверждает верность своих рассуждений, ставит ему в пример деяния великих римских императоров Августа, Константина и Феодосия, возможно, его именем добивается освобождения Максима Грека из мерзостного узилища в монастырской тюрьме и самого благого для человека мыслящего – разрешения читать и писать, правда, при непременном условии, что тот не покинет тверского Отрочь монастыря.

Однако митрополит Иоасаф является исключением. В общей массе в такого рода своеобразных условиях полного подавления интеллекта в семьях доморощенных дураков свободно и без особых хлопот вырабатываются новые дураки, примернейшие начетники, склонные ко всякого рода софистическим умствованиям и лукавым извращениям истины, даже тогда, когда она очевидна. Лишь самобытный ум в любой, самой враждебной, самой неблагоприятной, даже прямо убийственной обстановке продолжает мыслить самостоятельно, самобытно и глубоко, выходя далеко за твердо очерченные пределы дозволенного, обгоняя свое всегда закованное в традиции, всегда неповоротливое, всегда относительно застойное время, порой заглядывая на поколение или на несколько поколений вперед. Ум преобразователей, ум реформаторов и еретиков, в сущности, не определяется духовной атмосферой эпохи, вернее, имеет с духовной атмосферой эпохи обратную связь, отталкивается, отрицает её, прорываясь к новому виденью мира.

Таким сильным, самобытным умом наделен Иоанн. К тому же суровые обстоятельства, лишь немногим смертным выпадающие на долю, побуждают его мыслить напряженно, самостоятельно, независимо и о сущности власти, и о сущности мира, и о любостяжании и нестяжании, и о Максиме Греке, и о справедливости, и о собственном положении великого князя, лишенного власти. Он, под руководством митрополита Иоасафа погруженный в труды основателей и подвижников христианства, крепко-накрепко запоминает изречение апостола Павла: «Наследник, доколе в детстве, ничем не отличается от раба; он подчинен управителям и наставникам до срока, назначенного отцом». Эта древнейшая мудрость помогает хотя бы отчасти усмирить его непокорный, неподатливый на малейшее принуждение нрав, помогает учиться терпеть, со всех сторон обдумывать и таить свои задушевные замыслы, а тем временем сносить кое-как постоянные оскорбления и унижения со стороны тех, кто, как он уже твердо знает, всего лишь рабы и холопы его, но эта же древнейшая мудрость напоминает ему о его назначении, прямо противоположном тому, что он пока, в силу возраста, есть.

Эта древнейшая мудрость принуждает думать о том, что срок его власти, назначенный отцом в уже наполненной тлением смерти опочивальне, должен когда-нибудь наступить, а первая самостоятельная или наполовину самостоятельная попытка применить власть законного государя к своим разбаловавшимся рабам и холопам не оставляет сомнений, что срок уже близок, что назначенный отцом предел должен вот-вот наступить, чего Иоанн не может с самым повышенным нетерпеньем не ждать.

По своему первому, такому удачному опыту властвовать над своими разбаловавшимися холопами и рабами он не может не ощутить, что в его жизни готовится громадная перемена, что ему предстоит какая-то новая жизнь, смысл и значенье которой от него скрыты, по вине беспечных наставников, полным неведеньем. Что ожидает его впереди? Какие деяния ему предстоит совершить?

Никто не может да из своих корыстных расчетов и не желает ответить ему на эти запросы, от того или иного разрешенья которых зависит и вся его личная жизнь, и вся жизнь Московского великого княжества, и вся жизнь его подданных, и хотя бы отчасти жизнь его ближайших соседей, все в чем жизнь всей Европы и всего сопредельного мира. Он же, поневоле сосредоточенный, замкнутый, скрытный, и не обращается ни к одному человеку с такого рода запросами и по внешности остается всё тем же молчаливым, несколько загадочным отроком, каким уже много лет известен недальновидным, крайне своекорыстным князьям и боярам, так нерасчетливо пренебрегающим его будущим, которое ведь когда-нибудь неминуемо станет их собственной грозной судьбой, а для многих из них неотвратимым злосчастием и топором палача. Он размышляет, поневоле замкнутый в свое одиночество. Он ищет ответов независимо и втайне от них.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 28 >>
На страницу:
11 из 28