Один митрополит Макарий выслушивает по тем временам необычные, даже несколько странные речи о правопреемстве московских великих князей бестрепетно и с полным сознанием всего значения и величия той звездной минуты в истории не только северо-восточной Руси, но и всего православного мира. После падения Константинополя, преданного европейским католическим миром на поток и разграбление басурман Оттоманской империи, центр православного христианства действительно перемещается в пределы Московского великого княжества, и Макарий готов сделать всё, что в его силах и власти, и даже более, чем в его силах и власти, чтобы Москва не только в согласии с недавно возникшим учением, но и на деле, по своему могуществу и значению в мировой, прежде всего в европейской политике заняла положение третьего Рима, отныне единственного, последнего, другому же не бывать.
Митрополит Макарий сам лично давно исподволь подготавливает это событие мирового значения, он не только с величайшим усердием приохочивает Иоанна к внимательному чтению житий и хронографов и летописаний разного рода. Он собирает и переиначивает, приноравливая к духовным нуждам Русской земли, как он их понимает, бесчисленные пророчества византийских и болгарских святых, относившиеся к византийским императорам и болгарским царям, и переносит эти пророчества на русских великих князей. Он использует бродившую по непокорным русским пространствам, злодейски захваченным скороспелой, прежде нигде не бывалой Литвой, доходившую до скова и Великого Новгорода легенду о том, что брат императора Августа переселился на берега Балтийского моря и что именно от этого августейшего брата пошли основатели Русского государства приснопамятные Рюрик, Синеус и Трувор, придает ей литературную форму и вписывает в житие святой Ольги, княжившей в Киеве после Олега и Игоря. Он же окончательно закрепляет возвышенную легенду о том, будто император Восточной Римской империи Константин Мономах, в действительности покойный на тот день и час, присылает своему внуку Владимиру Всеволодовичу, тоже по этой причине ставшему Мономахом, царский венец и будто этот царский венец, бармы и цепь возлагает на великого князя Владимира Всеволодовича эфесский митрополит. Он же утверждает в житийной литературе легенду о том, будто Владимир Мономах, умирая. Передает эти символы царской власти не кому иному, как Юрию Долгорукому, шестому сыну, первоначальнику златоглавой Москвы, передает именно с тем дальновидным прицелом, что эти знаки станут именно в Москве как зеницу ока хранить и передавать их от поколения к поколению, пока не воздвигнется истинный самодержец в Русской земле, достойный воспринять на себя эти вечные символы земного могущества.
Митрополит Макарий может гордиться: его старания по улучшению и возвышению русской истории даром не пропадают, его усердие увенчивается полным успехом, Москва провозглашается царством, а заодно с этим многозначительным, без преувеличения эпохальным событием возвышается русская православная церковь, и Макарий законно рассчитывает на то, что московский митрополит займет первое место при московском царе, подобно тому, как при императорах Восточной Римской империи первое место занимали византийские патриархи. Макарий, можно сказать, переживает сладчайшую минуту своего наивысшего торжества. Как тут не возрадоваться. Как слез умиления не пролить, когда архипастырю Русской земли грезятся столь заманчивые, столь светлые, истинно вековечные перспективы!
В самом деле, митрополит Макарий и все церковные иерархи, подручные князья и бояре присутствуют при величайшем событии, равного которому в русской истории ещё не бывало. В исстрадавшейся от раздоров и смут, всё ещё раздробленной, разорванной иноплеменными на куски, всё ещё большей частью томящейся под вражеским, иноверным владычеством Русской земле окончательно утверждается, закрепляется и внешним образом оформляется идея единодержавия, самим Богом указанная Русской земле, и эта идея окажется настолько плодотворной, настолько могущественной, что не протяжении четырехсот лет будет наполнять собой все умы, определять всё гражданское и государственное устройство и побуждать русских людей к великим деяниям, пока не приведет Русскую землю к величию, которого её уже никто, никакой внешний или внутренний супостат, не сможет лишить.
Все-таки кажется, что даже умный, начитанный митрополит не осознает всей меры величия, всей меры значения этой обновляющей, поражающей воображение, закладывающей основы идеи, обнаруживая в ней всего лишь одни выгоды для укрепления, возвышения и процветания церкви. Подручные князья и бояре, в сущности, не прозревают, не осознают ничего. Из поколения в поколение растущие без иного воспитания, кроме поста и молитвы, в развале предательства, жестокости, козней, казней, распрь и опал, привыкшие к внешнему раболепию, к интригам и тайным умыслам против всех и каждого из своих повелителей, постоянные, убежденные клятвопреступники, они и тут публично выражают полное согласие и полный восторг, однако радуются они только тому, чем беспрестанно заняты сами, то есть тому, что, вишь, государь ещё в таком младенчестве пребывает, а уже прародительских чинов поискал, поскольку московский князь и московский боярин одним только прародительским чином и силен, и приметен, и знатен, и пристроен на кормление в мирное время, а в военное время на полк. Далее своих чинов прародительских скудная мысль московского князя или боярина не идет, не может, не способна идти, у московского князя или боярина это весь умственный капитал, весь кругозор.
Что касается самого царского титула, то одни удивились, другие встречают новый титул с сомнением и недоверием. Они памятуют о том, что ещё дедушка новоявленного царя нередко для своего удовольствия употреблял этот незаконный, незаслуженный титул, именовался царем в тесном домашнем кругу и даже в сношениях с оскудевшими, обессиленными ливонскими рыцарями обозначался царем да кое с которыми из мелких германских правителей, однако далее этих предварительных проб не пошел, опасаясь резонно, что официально, в грамотах и приговорах, этого высочайшего титула за ним не признает ни один из больших государей кичливой, щепетильной, ко всему русскому враждебной Европы. Памятуют они и о том, что дедушка Иоанна на царство-то венчал внука Димитрия, да вскоре же подверг его зверской опале, тем самым уничтожив самый смысл царского титула для внука и сына и потомков его, с ним непосредственно связанную идею полнейшей, безоговорочной неприкосновенности, всемогущества и Божественной милости.
Подручные князья, подручные бояре, из тех, которые посмышленнее, поумней, поневоле задаются вопросами: из какой такой надобности едва достигнувший совершенных лет государь вздумал разыграть эту комедию, поскольку всё едино первейшие европейские короли царского титула за ним не признают ни за какие коврижки, а без признания первейших королей московские князья и бояре никакого титула не представляют себе. Эти поневоле страшатся: не вызовет ли детское представление осложнений с сопредельными государствами, и без всякого рода легкомысленных вызовов со всех сторон угрожающими малосильной Москве.
В целом же боярство и знать видят в странной идее венчаться на царство скорее молодое чудачество, неумную, скоропреходящую прихоть мальчишки, которая, не имея признания чужеземных монархов, очень скоро, через несколько месяцев, испарится, исчезнет сама собой, а не исчезнет, не испарится, так они сами эту дурь с него пособьют. Во всяком случае, в документах эпохи не слышится даже слабейшего намека на то, что в неожиданном венчании Иоанна на царство подручные князья и бояре почуяли какую-нибудь угрозу для исконных своих привилегий и прав, записанных кровью в удельные времена. Нисколько. Прославив юного государя, так неожиданно и так странно входящего в возраст, они преспокойно расходятся по своим теремам, разъезжаются по ближним и дальним вотчинам, кормлениям и уделам и, повинуясь изреченному повелению, с легким сердцем принимаются готовиться к торжествам возведения Иоанна на отеческий стол.
Подручных князей и бояр не настораживает и то, с какой стремительной быстротой действует многие годы молчавший, внезапно заговоривший, заявивший о себе Иоанн. Не успевает он объявить, что намерен жениться, как тут же по посадам и волостям рассылаются грамоты, начертанные сурово и твердо, явным образом под диктовку самого великого князя:
«Когда к вам эта наша грамота придет, и у которых будут из вас дочери девки, то вы бы с ними сейчас же ехали в город к нашим наместникам на смотр, а дочерей девок у себя ни под каким видом не таили б. Кто же из вас дочь девку утаит и к наместникам нашим не повезет, тому от меня быть в великой опале и казни. Грамоту пересылайте между собою сами, не задерживая ни часу…»
И в то время, когда, глубоко засунув за пазуху государеву грамоту, во все концы Московского, пока что не царства, а по-старинному великого княжества скачут лихие, под страхом смерти преданные гонцы на лучших быстрых взмыленных лошадях, за час промедления предчувствуя за спиной своей опалы и казни, как на Русской земле зовется всякое наказание, вовсе не обязательно смерть, в то время, когда наследственные князья да думные бояре да дети боярские, расселенные по уделам и волостям, кто с надеждой, кто кряхтя и вздыхая, но равно все повинуясь равно спеша, как бы не опоздать, не накликать на свою безвинную голову опалу и казнь, какую надумает государь, поскольку столетиями Русская земля не знает иных наказаний за любую провинность, как беспокойная служба по дальним украйнам, насильственное монашество, темница или топор палача, снаряжают краснощеких, мощногрудых, толстозадых девок-невест, в первопрестольной Москве, тоже волнуясь, тоже спеша, припоминают пятидесятилетней давности обряд венчания на царство невинно сгинувшего Димитрия, Иоанну сводного брата, церемонию восшествия на отеческий стол, заботясь только о том, чтобы церемония была как можно значительней, торжественней и пышней, и всем придворным чинам и прибывающим из посадов, волостей и уделов князьям и боярам из государевой кладовой выдают под честное слово возвратить в целости и сохранности тяжелые, шитые золотом, обложенные жемчугом, отороченные бесценными мехами белок, соболей и куниц парчовые ферязи и сафьянные красные сапоги с татарскими скошенными вперед каблуками и заостренными, кверху задранными носами. Накануне все до единого парятся в бане, и наступает торжественный, знаменательный день.
Поутру, шестнадцатого января 1547 года, Иоанн, с непокрытой, смиренно опущенной головой, в тяжелой долгополой одежде, всплошь покрытой вшитыми в ткань небольшими продолговатыми бляшками, коваными из чистого золота, из своих интимных покоев выходит в столовую палату, где в полном молчании его ожидают в заемных ферязях и высоченных шапках думные бояре. Благовещенский протопоп из его уже царственных рук принимает венец, бармы и крест и на блюде из чистого золота, в сопровождении князя Михайлы Глинского, казначеев и дьяков, переносит знаки величества в успенский собор. Вскоре сам Иоанн проходит за ним. Следом медленно и торжественно движутся с деревянными лицами его брат Юрий Васильевич, князья, бояре и двор.
Вступив в полном молчании в храм, Иоанн благоговейно прикладывается к животворящим иконам, С хоров высоко и благостно несется многая лета. Митрополит благословляет его. Служат молебен. После молебна расступаются ближние люди и отодвигаются к расписанным библейскими сюжетами стенам. Посреди храма на возвышении стоят два вызолоченные сверху донизу кресла, покрытые золототкаными наволоками, в ногах расстелены камки и бархаты.
Иоанн медлительно, точно придерживая каждый шаг ногу, поднимается по двенадцати ведущим кверху ступеням и с замкнутым, застывшим от напряженья лицом опускается в кресло. Рядом, именно так, в такое же кресло, садится митрополит, как будто не один государь, а вместе с ним и церковный владыка венчается на новое царство. Перед возвышением находится богато изукрашенный налой с царскими знаками. Архимандриты подают знаки Макарию. Макарий поднимается и принимает царские знаки из рук священнослужителей. Навстречу ему поднимается Иоанн. Не по чьему-нибудь изволению, не от земных многогрешных непостоянных коварных людей, от полномочного главы всего православия, а через него из рук самого Господа нашего Иисуса Христа принимает он бесценный царский венец, бармы и крест, а с ними принимает высшую ответственность перед Всевышним и высшую, безраздельную власть над людьми.
Отныне и навсегда единственно его царской волей будут вершиться дела в Государстве Российском, всё добро и всё зло, и всё добро и всё зло, совершенное им по умыслу, по ошибке или случайно, зачтутся ему на Страшном суде. Невероятной тяжести крест своей волей взваливает он на свои необношенные, неокрепшие, почти ещё детские плечи, и, вполне сознавая величину этой тяжести, митрополит в присутствии всех подручных князей и бояр, всех знатнейших людей Московского царства громогласно молит Всевышнего, чтобы оградил сего христианского Давида непобедимой силой Святого Духа, посадил на престол добродетели, милостивое око даровал для послушных, а для строптивых вселил в него ужас, тем самым благословляя первого из венчанных русских царей на добро и на зло, если свершенное им зло будет направлено на благо Московского царства. С хоров вновь несется многая лета. Духовенство, князья и бояре, приближенные дьяки сдержанно, с сознанием многозначительности акта венчания поздравляют его, после чего первый из русских царей стоит литургию.
Уже венчанным, полновластным монархом возвращается Иоанн в свой кремлевский дворец, твердо ступая по камкам и бархатам. В церковных дверях и на лестнице глухонемой младший брат Юрий, широко улыбаясь, осыпает его золотыми монетами, черпая горсть за горстью из златокованой мисы, которую князь Михаил Глинский услужливо подставляет ему. В ту минуту, когда юный царь, только что от самого Бога принявший царский венец, покидает Успенский собор, народ, прежде неприметный, неподвижный, безмолвный, с шумом и криком бросается обдирать царское место, чтобы унести на память о величайшем дне для Русской земли хотя бы малый лоскут. Вскоре старательные московские книжники объявят посадскому люду, что обрядом венчания исполнилось пророчество Апокалипсиса о царстве шестом, которое отныне есть Русь. Ещё позднее летописец занесет в свой аккуратно подправленный, подчищенный манускрипт:
«Смирились враги наши, цари неверные и короли нечестивые: Иоанн стал на первой степени державства меж ими!..»
Вскоре за этим величайшим событием в истории Русской земли, определившим форму правления без малого на четыре столетия, следует и второе, не менее пышное, однако меньшее по значению, сугубо личное дело молодого царя и великого князя. Повинуясь указу, разосланному с гонцами, наместники и волостели, согласно с обычаем, занесенному на Русскую землю из чопорной Восточной Римской империи, проводят первоначальный смотр девок-невест, безжалостно выбраковывая тех, кто не подходит под известную мерку дородности, возраста, роста и красоты, заодно также тех, чьи отцы оказались не щедры на даяние. Все же прочие, отобранные по этой мерке или по силе даяния девки-невесты по гладким зимним путям со стремительной скоростью легких саней, несомых чуть не по воздуху тройками сытых бойких коней, закутанные в дорогие меха к концу января доставляются в кремлевский дворец, числом всего-навсего в несколько сот. Для размещения этого полчища претенденток на руку и сердце царя и великого князя отводят громадные палаты с множеством комнат. В каждой комнат сооружают двенадцать кроватей и поселяют двенадцать девок-невест. В сопровождении старейших думных бояр молодой царь и великий князь, соблюдая строгий порядок, обходит жилища краснеющих и бледнеющих дев, придирчиво оглядывая с головы до ног и каждой набрасывает на плечи парчовый платок, шитый золотом, тканый дорогими камнями, после чего всё это полчище, одарив равноценно подарками, отпускают с Богом домой, к иным женихам.
Из этого полчища Иоанн избирает только одну, по всей вероятности, избирает заранее, а смотр проводит в угоду обычаю, как старинный обряд. Невестой царя и великого князя нарекается Анастасия Романовна, дочь покойного окольничего Романа Юрьевича Захарьина-Кошкина, который совместно с Шереметевыми, Колычевыми и Кобылиными ведет род от московского боярина Кобылы, вышедшего когда-то, как уверяют, из Великого Новгорода, хотя потомки его станут утверждать для пущего весу, что их не прославленный ничем иным предок вышел из Пруссии.
Современники дружно приписывают Анастасии Романовне все возможные женские добродетели: целомудрие, смирение, чувствительность, набожность, благость и основательный ум. Однако выбор Иоанна определяют не одни женские добродетели ещё ничем особенным не проявившей себя дочери одного из ближних людей, к тому же тщательно скрываемой от постороннего глаза в душных недрах боярского терема. С младенческих лет окруженный коварным, бессовестным, двуличным боярством, он настойчиво подыскивает в помощники, тем более в прямое родство людей открытых, надежных и честных. Захарьины же каким-то чудом сумели ничем не запятнать свое скромное имя во все бесславные годы оголтелых боярских бесчинств. К тому же на богобоязненного, благочестивого Иоанна не может не оказать очень сильного, если не решающего воздействия умело из-под руки распространяемая легенда о том, будто святой Геннадий, однажды из Костромы явившись в Москве, остановясь в богатом доме странноприимной Юлиании Федоровны, вдовы окольничего Романа Захарьина-Кошкина, в благодарность за чистосердечную щедрость пророчествовал Анастасии Романовне царственное супружество.
Венчание происходит третьего февраля, спустя две с половиной недели после торжественного благословенья на царство. Благословив царя и царицу, митрополит произносит краткое поучение:
– Днесь таинством церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели, а добродетель ваша есть милость и правда. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест есть глава Церкви, так муж есть глава жены. Исполняя усердно все заповеди Божественные, узрите благая Иерусалима и мир во Израиле.
Такое событие, не в пример венчанью на царство, царский двор и посадские люди в полном самозабвении праздную не сколько дней и ночей. Молодой царь и супруг осыпает милостями своих приближенных. Молодая супруга питает убогих и нищих.
Наконец, окончив пиры, Иоанн и Анастасия отправляются по заснеженной зимней дороге, несмотря на мороз и свирепые февральские вьюги, как бедные странники из простого народа, пешком, с сумой на плечах, на богомолье в Троицкий Сергиев монастырь, где проводят первую неделю поста, усердно молясь над мощами святителя Сергия.
С богомолья Иоанн возвращается умиротворенный, очищенный духом и свои медовые месяцы проводит в сельце Островке, где поставлена летняя резиденция царя и великого князя, в удалении от мирских дел, в полнейшем душевном покое, жадно вкушая внезапнее счастье супружества, точно с неба упавшего на него, сироту, выросшего без вниманья и ласки, без истинной женской любви, проводит эти месяцы точно в затворе, как будто позабыв о священных обязанностях государя, царя, великого князя, точно и не свершилось никакого венчанья, никакого благословенья на царство.
Между тем, истинно говорят, что счастье к беде.
Глава двенадцатая
Начало царствования
Впоследствии Иоанн с присущей ему наступательной гордостью заявит мятежным князьям и боярам:
– Когда же мы достигли пятнадцати лет, то взялись сами управлять своим царством, и, слава Богу, управление наше началось благополучно.
Однако, вопреки горделивым его увереньям, от венчания на царство до действительного управления царством проходит несколько месяцев. И дело тут вовсе не в том, как дружно нас пытаются уверить легкомысленные историки, либералы и балалаечники всех сортов и оттенков, всегда и по каждому поводу яростно бьющиеся за правду-матку между собой, на этот раз похвально единодушные, будто дела управления, как и прежде, переданы ближним боярам, в данном случае Глинским. Тут дело в другом.
До середины того многомятежного века ни один русский князь не управляет своим унаследованным, купленным или захваченным княжеством. Прародительские привычки и национальный обычай в течение всех прошедших столетий сводит труд рядового или великого князя к обороне доставшегося ему под руку населения от внешних врагов и к кормлению от этого населения в оплату за щит, в сущности, независимо оттого, насколько успешно торговля и землепашество обороняются ими от немцев, поляков, литовцев и в особенности от хищных татар. Кормится сам князь, удельный или великий, кормятся назначаемые его благорасположением наместники и волостели, причем кормятся большей частью в размерах, установленных всё теми же прародительскими привычками и национальным обычаем, лишь в смутные времена далеко преступая допустимые нормы и тогда доводя посады и волости до разорения, впрочем, такого же кратковременного, как кратковременны смутные времена. Даже судебная власть, которая понемногу отнимается у посадов и волостей, до крайности ограничена и касается главным образом убийств и татьбы, да и судебная власть распространяется только на свободных посадских людей и свободных же землепашцев, звероловов и рыбарей. Большая часть судебных дел, а с ними сбор пошлин и разного рода поборов передается жалованными грамотами местным землевладельцам, духовным и светским, так что в действительности каждой отдельной частью удельного или великого княжества управляют по отдельности князья, бояре, монастыри, а сам удельный или великий князь при этом только присутствует, не располагая реальной, действительной властью над всеми посадами и волостями удельного или великого княжества, имея бесконтрольное право лишь на опалы и казни подручных князей и бояр, которое и великие и удельные князья на протяжении веков используют с увлечением и широко, поскольку только это бесконтрольное право на опалу и казнь позволяет им чувствовать власть и оставаться у власти.
Таким образом, если необходимо обладать необыкновенной решимостью, чтобы, ломая прародительские привычки и национальный обычай, осениться Мономаховой шапкой и наименоваться царем, то необходимо обладать ещё большей решимостью, стальной волей и незаурядным умом, чтобы действительно принять на себя управление царством. Больше того, если в самый корень глядеть, и решимость и воля и незаурядный государственный ум в таком грандиозном деле – сущий пустяк. Чтобы действительно управлять своим царством, необходимо отобрать все рычаги управления у князей, бояр и монастырей, а для этого, в свою очередь, необходимо, чтобы князья, бояре, монастыри эти важнейшие, первостатейные рычаги позволили у себя отобрать. Каждый из них крепко-накрепко держится за свою ничем не ограниченную, никому неподконтрольную власть в своем уделе, в своей вотчине или монастыре, охраняемую удельным, вотчинным или монастырским полком, и не собирается эту сладкую и чрезвычайно сытную власть выпускать из своих приросших к ней рук. Каждый из них царствует в своем уделе, вотчине, монастыре, каждый в своем уделе, вотчине, монастыре куда более царь, хотя и не венчанный, чем только что венчанный Иоанн, с той существенной разницей, что сам царь и великий князь не располагает над ними никакой действительной властью, кроме опалы и казни и права призвать на войну, они же в своем уделе, вотчине, монастыре делают всё, что захотят. В уделе, вотчине, монастыре вся их жизнь, в уделе, вотчине, монастыре все их заботы и интересы, до всего прочего им дела нет, за межой их удела, вотчины, за оградой монастыря хоть трава не расти. Вот почему ни один из удельных князей, бояр, игуменов и архимандритов не придает особенного значения поистине эпохальному факту венчания Иоанна на Московское царство: венчался, и Бог с ним, это нас не касается, нам всё равно, наши привилегии и права останутся, как они повелись от дедов и прадедов. Кстати, именно по этой причине среди удельных князей, бояр, игуменов и архимандритов не встречаются люди действительно широкого, многостороннего, государственного ума: их интересы и вожделения ограничены тесными пределами собственного удела, собственной вотчины, ещё тесными пределами монастыря, вне этих тесных пределов их ничто не волнует, вне этих точно заговоренных пределов им не над чем размышлять. Оттого и повинуются они без охоты, спустя рукава, ведь царь-то он царь, а удела и вотчины, тем более монастыря не отберет, руки коротки, шалишь, брат, шалишь, ибо полк у меня под рукой и у тебя против меня всего только полк.
Иоанн же венчается ан царство вовсе не по лукавой подсказке умного митрополита Макария, тем более не по корыстной подсказке малоприметных, вполне посредственных Глинских, не из мальчишеского желания покрасоваться в будто бы принадлежавшем далекому предку уборе, обложенном продолговатыми бляшками чистого золота, которые так весело переливаются и сверкают при его малейшем движении в неровном свете факелов стражи и церковных свечей.
Уже много лет озлобляемый и до конца своих дней озлобленный бесстыдным бесчинством подручных князей и бояр, Иоанн венчается на царство именно для того, чтобы навсегда положить предел их бесстыдным бесчинствам и утвердить над ними и над всей Русской землей единую, единоличную, справедливую и праведную царскую власть. В сущности, актом венчания он посягает на беспримерное, в русской истории ещё не бывалое возвышение власти: он намеревается действительно управлять. На этом ещё только открываемом поприще он не имеет сколько-нибудь крупных и успешных предшественников. Его дед, его отец делали довольно робкие и беспорядочные попытки добиться единодержавия, однако добиться единодержавия не удалось ни смелому, жестокому деду, ни более мягкому, более осмотрительному и покладистому отцу. Желательно осознать, что перед Иоанном открывается не проторенная, никем не протоптанная дорога. Ему протаптывать, ему проторять.
Но каким должен быть первый шаг после венчания, с чего он должен начать, больше того, на что именно должна быть направлена его единоличная власть, кроме, разумеется, хотя бы внешнего усмирения разнуздавшихся князей и бояр? Такой вопрос не может не встать перед ним, не может не беспокоить его. За него ответить на этот вопрос не хочет да и не может никто, потому что никому такой вопрос не приходит на ум. Митрополита Макария заботит очищение и возвышение православия, укрепление митрополии, более прочное и незыблемое объединение всех русских церквей, в том числе тех, которые отторжены от единого лона Ливонским орденом, Польшей, литвой. Тотчас после венчания Иоанна на царство Макарий с головой уходит в подготовку собора и не вмешивается ни в какие государственные дела, как они, видимо, условились перед венчанием. Князья Глинские слишком ничтожны и жадны, князей Глинских занимает единственная забота, как бы побольше схватить, пока Иоанн наслаждается супружеством в Островке, с какой стати им думать про государственные дела. Анна Глинская, бабка только что венчанного царя, по случаю коронации получает в дар обширные вотчины на правах удельного княжества и поспешно отправляется в свой удел действительно царствовать там, действительно управлять. Михаил Глинский, тоже по случаю коронации, жалуется не только заманчивым, но и прибыльным чином конюшего, кроме того, на кормление ему определяется Ржев, и дядя царя и великого князя с не меньшей прытью отправляется к месту кормления, чтобы накормиться, насытиться всласть. Юрий Глинский достигает боярства. Один этот дядя, младший из Глинских, остается на полном безделье в Москве, в его ничтожной, пустой голове не прокрадывается и тени предположения, что его юный племянник может в эти медовые месяцы над чем-то задуматься: молоденек ещё, к тому же хорошенькая молодая жена, о чем тут ещё размышлять.
Таким образом, сообразительные историки, либералы и балалаечники глубоко заблуждаются. В течение нескольких месяцев ни сам Иоанн, ни его дядья Глинские, внезапно возвысившиеся до высших чинов и раздач, ни кто-либо иной из подручных князей и бояр не управляет делами Московского царства и великого княжества. Те крохи государственных дел, которые оставлены царю и великому князю прародительскими привычками и национальным обычаем. Просто-напросто тянутся сами собой, заведенным порядком, при помощи дьяков и тиунов, на эти-то крохи довольно и их. Поразительно то, что именно о государственных делах ни у кого голова не болит. Тем более никто, кроме самого Иоанна, и не помышляет о каком-нибудь новом порядке государственных дел.
Даже Иван Пересветов, выбежавший лет семь или восемь назад из Литвы, может быть, самый умный, самый просвещенный из русских людей того малопросвещенного времени, автор нескольких челобитий, переданных в руки царя и великого князя, мало чем может помочь молодому монарху в разрешении труднейшей задачи, с чего начинать и как именно единодержавно править Русской землей? Собственно, этот талантливый публицист тоже размышляет, по собственному почину, о делах управления, приватным образом, если так можно сказать, однако размышляет исключительно отвлеченно, туманно и, на всякий случай, безопасности ради, укрывшись под личиной волоского воеводы, мало что определенного, вразумительного может сказать. Сами судите:
«Говорит волоский воевода с великими слезами про ту веру христианскую русского царства и просит у Бога всегда умножения веры христианской от восточного царства, от русского царя благоверного великого князя Иоанна Васильевича всея Русии Тем же царством русским и ныне хвалит вся греческая вера и надеются на Бога великого милосердия и помощи Божия свободитися русским царем от насильства турецкого царя иноплеменника. И говорит волоский воевода: Такое царство великое, сильное и славное и всем богатое, царство московское, есть ли в этом царстве правда? Ино у него служил Москвитин Васька Мерцалов, и он того вопрашивал: Ты гораздо знаешь про то царство московское, скажи мне подлинно. И он стал сказывать Петру, волоскому воеводе: Вера, государь, христианская добра, всем сполна, и красота церковная велика, а правды нет. И к тому Петр-воевода заплакал и рек так: Коли правды нет, то всего нет… И в котором царстве правда, в том Бог пребывает и помощь Свою святую великую делает, и гнев Божий не воздвигнется на то царство. Правды сияние в Божественном Писании несть. Правда Богу сердечная радость, а царю великая мудрость и сила. Помилуй, Господи, вера христианская от неправды их… Ино иные пишут мудрые философы и докторы о благоверном царе великом князи Иоанне Васильевиче всея Русии, что он будет мудр и введет правду в свое царство. И так говорит волоский воевода и просит у Бога милости, моляся: Боже! Дай милосердие свое великое, чтобы та его мудрость не оминула великого царя благоверного…»
Во всей своей красе в этой либеральной болтовне предстают печальные плоды словоблудия. Здравая мысль едва проступает, но не в состоянии обогатиться реальным содержанием и сдвинуться с места, приблизиться хоть к какому-нибудь определенному результату, хоть какой-нибудь своей стороной приложимому к практике. Сколько ни бейся, невозможно установить, о какой именно правде в этой благонамеренной проповеди заводится речь, где правду взять, с какого конца к ней подступиться? Сколько ни ломай головы, все-таки ничего не возьмешь себе в поучение, кроме плоской, в течение многих веков натверженной истины, что всякому царству, в том числе русскому, правда нужна. Сколько ни напрягайся, из этой благонамеренной проповеди всё равно не постигнешь, какие способы посреди прародительскими привычками и национальным обычаем вкорененного многоначалия, которое то и дело оборачивается военным поражением, бесчинством, смутой, кровью и грабежом, водворить и упрочить единодержавную власть, способную дать Русской земле победы над супостатами всех мастей и оттенков, законный порядок и мир.
В этой либеральной болтовне одно только и есть: мрачное прозрение будущего. С этого первого пробуждения неказенной, самостоятельной мысли на Русской земле из века в век, из поколения в поколение русский хороший образованный человек, едва пробудившись от сна, едва оглядевшись вокруг, непременно придя в ужас от всякого рода неправд, непотребств и бесчинств, не совместимым ни с православием, ни с просвещением, ни с здравым смыслом, чуть не с пеной у рта обрушивается на неправду, бесчинства и непотребства и с той же пеной у рта бросается очертя голову проповедовать самую чистую, самую несомненную правду, с каким-то поразительным постоянством не успев уяснить, в чем эта правда, не указывая ни себе, ни другим к этой правде сколько-нибудь реальных тропин и дорог. У хорошего образованного русского человека так всё и остается, как у первого нашего просветителя: было бы хорошо, кабы все были добрыми, честными, бескорыстными, было бы хорошо, кабы всюду одна чистая, несомненная правда была. Естественно: хорошо! Только правды всё нет.
По счастью, пока что и сам Иоанн не имеет ни малейшего представления, с чего начинать, к чему приступить, какие установления нового государственного порядка воплотить в жизнь для того, чтобы вожделенная правда наконец воссияла на без правды исстрадавшейся Русской землей, оттого, скорее всего, он так долго сидит в Островке, по своему обыкновению, когда подступает необходимость что-то решить.
Он поневоле вынужден некоторое время плыть по течению, в ожидании благоприятного случая, который силой сложившихся обстоятельств принудит решать, совершать ответные действия и направлять обстоятельства на пользу себе. В сущности, бездействие, промедление – это лучшее из всего, что он в эти туманные месяцы может придумать, поскольку в политике, в делах государства едва ли найдется что-нибудь ущербней и вредоносней, чем загодя составленный, заблаговременно в тиши кабинета продуманный план, поскольку реальное движение жизни ни просчитать, ни предвидеть нельзя. Вот почему в политике всегда побеждает лишь тот, кто умеет легко и свободно приноровиться к внезапно заварившимся обстоятельствам и в нужный момент принять хотя бы приблизительно верное, но непременно самостоятельное решение.
В самой этой ничем и никем ненарушимой пассивности, в которой Иоанн проводит первые месяцы своего официального воцарения, оказывается свой положительный результат. Вероятно, ему довольно точно известно по рассказам и летописям, прочитанным с таким пристальным, предубежденным вниманием, как стыдливо и в самом тесном кругу именует себя царем его дед, как его отец решается подписывать этим титулом свои дипломатические послания иноземным монархам и как иноземные монархи категорически, самым непримиримым и решительным образом отказываются этот важный титул признать за каким-то безвестным московским князьком, которого они большей частью представляют себе неотесанным, диким вождем таких же неотесанных, диких племен, а литовские великие князья и польские короли, поработившие весь западный край русской земли, тем более не желают признавать стремительно набирающего силу противника равным себе.
К тому же Иоанн слишком горд, а если кому бы то ни было взойдет на ум унизить его, то и кичлив. Приняв власть от Бога, он не желает склоняться и кланяться ни перед кем, тем более не испытывает потребности мелких душ испрашивать у кого бы то ни было признания и одобрения. Едва тяжелая шапка Мономаха касается его головы, он без всяких сторонних признаний и одобрений ощущает себя полновластным царем, ничего иного ему отныне не требуется для утверждения власти. По этой причине, а не из подлой трусости, как приспичило утверждать его непримиримым хулителям, о своем венчании на царство он не докладывает никому из иноземных монархов и тем избегает оскорбительных лично для него и для Московского царства и великого княжества отказов признания с их стороны. Он царь и великий князь в своей отчине, да и дело с концом, а что думают по этому поводу в Польше или Литве, тем более при католическом папском дворе, его не колышет. Уже по одной этой горделивой замашке нельзя не понять, что на царство венчан самостоятельный, достойный правитель.
Между тем над его головой внезапно собираются чернейшие тучи, как будто нарочно, чтобы его испытать. Уже двенадцатого апреля в Москве вспыхивает сильный пожар. Не успевают истлеть последние головешки, не успевают обезумевшие горожане прийти в себя от ниспосланного свыше несчастье, как двадцатого апреля вспыхивает и с новой силой бушует второй. В течение месяца несчастные погорельцы вывозят сосновые бревна из окрестных непроходимых лесов, обтесывают, пазят и с неистребимой русской сноровкой складывают новые срубы, точно так же, как прежние, легко доступные для огня.
Третьего июня к летней резиденции царя и великого князя, расположенной всё ещё в Островке, приближаются челобитчики, отправленные к нему из города Пскова, по официальной, никем не оспоренной версии с жалобой на бесчинства князя Турунтая-Пронского, наместника, поставленного из своей корысти кем-то из Глинских. Челобитье ли показалось ему слишком необоснованным, число ли челобитчиков, семьдесят человек, по свидетельству летописи, представляется ему подозрительным, вспоминает ли он новгородских пищальников, действуют ли возбуждающе какие-то иные, таинственные причины, современники ли лгут на него, только Иоанн поступает с псковитянами что-то слишком уж круто, с какой-то изощренной жестокостью, вернее прямо по-зверски. Он кипит праведным гневом, топает ногами, кричит, хотя ему в первый раз представляется благая возможность на деле выказать свою царскую власть, навести должный порядок, укротить жадность и бесчинства боярина, виновность которого даже не надо доказывать, так много сам Иоанн нагляделся на жадность и бесчинства подручных князей и бояр. Он же поступает не только противоположно здравому смыслу, но и несообразно ни с чем. По его повелению, несчастным просителям жгут будто бы волосы и бороды пламенем зажженных свечей, затем приказывают раздеться и лечь, обливают спиртом, намереваясь сжечь их живьем.
Не действительная картина, а всего лишь скупое, холодное изложенье того, что проделывается над живыми людьми, приводит в ужас стороннего наблюдателя, к тому же отдаленного от происшедших событий бездной времени в четыреста лет. Недаром глубокомысленные историки и хорошо образованные русские люди истолковывают это ужасное злодеяние, и многие другие, подобные им, как естественный всплеск будто бы его прирожденной жестокости, а иные даже как вспышку безумия, непременно присущего всякому деспоту.
Однако если бы ужасные злодеяния в самом деле являлись следствием прирожденной жестокости или безумия, о злодеянии и ужаснее неправомерно было бы говорить. В таком случае перед судом истории стоял бы просто-напросто глубоко несчастный, больной человек, которого надлежит пожалеть и простить, ибо не ведал того, что творил.
На самом деле подлинный ужас содеянного заключается именно в том, что, не будучи от природы жестоким, от природы и по обстоятельствам своего книжного воспитания будучи человеком мягким, да крайности впечатлительным, Иоанн в данном случае, как и во всех остальных, действует совершенно сознательно, неукоснительно следуя указаниям апостола о Кесаревом и Божьем, действует как подлинный библейский правитель, сеющий среди подданных либо милосердие и добро, либо ужас и смерть. Никогда он не откажется от своего хорошо продуманного, глубоко вкорененного, сотнями и тысячами летописных и библейских примеров подтвержденного убеждения, что именно таким образом должен, прямо-таки обязан действовать законный властитель, не захвативший своей власти войной и насилием, но получивший её по наследству и по милости Божьей. Пройдут годы, десятилетия, и он четко и ясно, с неопровержимой, безукоризненной логикой выскажет свое убеждение в первом послании Курбскому: