Жутко, должно быть, в эти длинные летние дни на душе москвичей.
И в самом деле, убежденный враг малейшего неповиновения государственной власти, идущей, как он твердо знает, от Бога, Иоанн готов обрушить темницы, опалы и казни на головы бунтовщиков, нисколько не сомневаясь ни в своей обязанности, ни в своей правоте. Он тем не менее медлит. Донесла ли ему служба порядка, чутье ли подсказало ему, но он убежден, что посадский люд не сам собой учинил беспорядки и явился к нему с невероятными, невозможными требованиями, что посадский люд подбивали и подбили против него, что подручные князья и бояре, потерпев неудачу в придворных интригах, подняли, распалили и подвигли толпу. Ему приходит на мысль, что заговор был направлен также против него самого и что это его, царя и великого князя, должен был разорвать на клочки, во всяком случае мог разорвать, мятежный народ. Он и позднее станет настаивать:
«Мы жили тогда в своем селе Воробьеве, и те же изменники убедили народ убить нас за то, что мы будто бы прятали у себя мать князя Юрия Глинского, княгиню Анну, и его брата, князя Михаила. Такие изменники, право, достойны смеха! Чего ради нам в своем царстве быть поджигателем? Из родительского имущества у нас сгорели такие вещи, каких во всей вселенной не найдешь. Кто же может быть так безумен и злобен, чтобы, гневаясь на своих рабов, спалить свое собственное имущество? Он бы тогда поджег их дома, а себя бы поберег! Во всем видна ваша собачья измена…»
Трудно сказать, простирались ли замыслы заговорщиков так далеко, однако они трусят ужасно, теряются и не знают, что делать, как поступить, чтобы свои шкуры от опалы и казни спасти: заметать ли следы подстрекательств, или продолжить мятеж до конца, то есть до убиения царя и великого князя. Опасаясь за свою жизнь, если мятеж разгорится во всю неудержимую народную ширь, князь Михаил Глинский, а заодно с ним и псковский наместник князь Иван Турунтай-Пронской, озлобивший псковитян, пытаются скрыть в Литве. Люди князя Петра Шуйского перехватывают беглецов на пути и заключают под стражу, но уже не решаются предать смерти без ведома царя и великого князя ни того ни другого. Страшатся ли они продолжить мятеж? Надеются ли своей снисходительностью умилостивить царя и великого князя и тем отвести от себя его неминуемый гнев? Это остается загадкой. Можно только сказать: заговорщики готовы ухватиться за любую соломинку, лишь бы свои бесчестные горячо любимые головы удержать на плечах, ведь топор палача над ними уже занесен.
Глава четырнадцатая
Покаяние
Видимо, неслучайно именно в этот напряженный момент, когда Иоанн принимает решение, перед грозным ликом царя и великого князя является протопоп Благовещенского собора Сильвестр. Некоторое время он правит службу в Великом Новгороде и оттуда вместе с Макарием переходит в Москву, возможно, несколько раньше, это неясно. Тому несколько лет он просил за орального Бельского, и возвращение Бельского летопись приписывает чуть не всецело ему, выставляя его ходатаем за опальных, возможно, задним числом, когда править летопись поручается Алексею Адашеву, поскольку известно, что за Бельского на самом деле просил митрополит Иоасаф. В таком случае возникает резонный вопрос, отчего благовещенский протопоп не явился с обличением Иоанна перед казнью Кубенского и двоих Воронцовых? Разве что-нибудь мешало ему воздеть руки и возопить? Разве вина Кубенского и Воронцовых могла менее подвергаться сомнению, чем вина нынешних заговорщиков, подбивших посадский люд на беспощадный, кровавый мятеж? И вполне может быть, что единственная причина, подвигшая Сильвестра воздевать руки и возоплять, заключается в том, что среди заговорщиков обнаруживается Федор Бармин, тоже благовещенский протопоп? Может быть, именно заговорщики через перепуганного Федора Бармина подвигают его? Не под их ли воздействием в прежде малоприметном попе вдруг пробуждается пламенный дар проповедника?
Собственно, единственное свидетельство о внезапном вмешательстве благовещенского протопопа исходит от Курбского, который в своих писаниях стремится вовсе не к истине, а лишь к одному: представить Иоанна, не оценившего по достоинству его так нигде и никем не открытых талантов, полнейшим ничтожеством, любыми способами унизить его, вплоть до очевидно беспочвенного обвинения в трусости. Беглый князь изображает нежданно-негаданное явление протопопа в тех же возвышенных выражениях, тем же торжественным слогом, каким обыкновенно изображается явление народу Христа, и очень похоже на явление Нафана к библейскому герою Давиду. Легкомысленные историки, либералы и балалаечники обыкновенно исходят в своих клеветах из заведомо лживых писаний беглого князя, может быть, выразительней своих позднейших последователей повествует всегда взволнованный Карамзин, навострив патетически-сентитментально перо:
«В ещё ужасное время, когда юный царь трепетал в воробьевском дворе своем, а добродетельная Анастасия молилась, явился там какой-то удивительный муж, именем Сильвестр, саном иерей, родом из Новагорода; приблизился к Иоанну с подъятым, угрожающим перстом, с видом пророка и гласом убедительным возвестил ему, что суд Божий гремит над главою царя легкомысленного и злострастного, что огнь небесный испепелил Москву, что сила вышняя волнует народ и лиет фиал гнева в сердца людей. Раскрыв Святое Писание, сей муж указал Иоанну правила, данные Вседержителем сонму царей земных; заклинал его быть ревностным исполнителем сих уставов; представил ему даже какие-то страшные видения, потряс душу и сердце, овладел воображением, умом юноши и произвел чудо: Иоанн сделался новым человеком; обливаясь слезами раскаяния, простер десницу к наставнику вдохновенному; требовал от него силы быть добродетельным – и принял оную…»
Это внезапное перерождение Иоанна, прежде не замеченного ни в каких ужасных пороках, настолько нелепо, эта проповедь, начиная с угрожающего перста и вида пророка, кончая видениями и чудесами, исторгаемыми простым протопопом, а не святым, до того невозможна, что и сам беглый князь, бестрепетный сочинитель этой небывалой истории, лишь вдохновенно пересказанной доверчивым Карамзиным, по поводу чудес вынужден присовокупить:
«Может быть, Сильвестр выдумал это, чтобы ужаснуть глупость и ребяческий нрав царя. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами…»
Таким образом, семнадцатилетний Иоанн, своим разумом изумивший митрополита Макария, человека проницательного и образованного, представляется его злейшим врагам несмышленым, порочным дитятей, ещё не знакомым с Писанием, в котором содержатся правила его достойного, в будущем, поведения, а протопоп выглядит доблестным мужем, правда, способным приврать, несмотря на свой чин, сосудом всех мыслимых и немыслимых добродетелей, точно Иоанн в законной защите царского села от погрома выказал себя кровожадным разбойником, тогда как в действительности всего лишь спасал жизнь своих близких от бесчинств разъяренной толпы и вместе с ними, возможно, жизнь свою и царицы, точно он не восстанавливал в терпящем бедствие Московском царстве законный порядок, точно именно Священное Писание не предписывает владыкам земным беспощадность к врагам законных властей и к смутьянам, точно во время венчания бармами, венцом и крестом сам митрополит не благословил его внушать ужас строптивым.
В реальной жизни ничего подобного быть не могло. Темницы, опалы и казни грозят не каким-нибудь невинным младенцам или попавшим под злую, горячую руку вернейшим слугам царя и великого князя. Темницы, опалы и казни предстоят темным личностям, заговорщикам, «собачьим изменникам», возмутившим толпу и направившим её в кровавый поход на царское село Воробьево, стало быть, в кровавый поход против главы государства, против царя. И если Сильвестр вдохновляется, то вдохновляется он мольбами и увещаньями заговорщиков, которые не могут не понимать, что в эти минуты за их подлые головы нельзя дать и медной полушки, и если они в этот критический миг решаются направить протопопа к царю и великому князю, то лишь потому, что митрополит, единственный духовный наставник молодого царя и великого князя, лежит без движения в келье монастыря, и если протопоп взывает к милосердию и всепрощению, то с фальшивым, неискренним красноречием просит за явно, безусловно виновных в тяжком грехе мятежа, и если протопоп обращается к Иоанну со словами увещевания и вразумления, то это слова не о суде Божием над будто бы легкомысленным, будто бы злострастным царем и великим князем, а лишь о христианском милосердии к падшим, заблудшим, готовым к раскаянью грешникам, и если Иоанн поддается на его увещания и вразумления, то уж никак не по глупости, не по ребяческой простоте.
В сущности, Иоанну не в чем раскаиваться. По его повелению пальбой из пищалей рассеивают озлобленную, науськанную на него затаившимися врагами толпу, в течение двух или трех дней совершившую сотни жесточайших убийств, по его повелению на месте казнит десяток злодеев, обагривших руки в крови. Он готовится обрушить темницы, опалы и казни на головы заговорщиков, подстрекнувших толпу к преступлениям, истинных зачинщиков кровавых бесчинств. Он действует решительно, круто по зрелому убеждению, он прямо-таки обязан поступить таким именно образом, иначе никакого порядка в державе его не бывать, иначе державе его грозит бесконечная смута, подобная той, какая на Русской земле ещё впереди.
Всё, что бесспорно принадлежит руке Иоанна, все его послания подручным князьям и боярам, монастырям и иноземным дворам неопровержимо свидетельствует о том, что он вовсе не принадлежит к разряду несчастных заводных механизмов на троне, которые заводятся и направляются чьей-либо посторонней рукой. Это характер прежде всего самостоятельный, независимый, не терпящий никакого вмешательства в дела управления, тем более в дело суда, в дело наказания и поощрения своих приближенных и подданных. Это характер страстный, увлекающийся собственными идеями, однако назвать его ребяческим может только заведомый клеветник или уж слишком доверчивый историк и либерал. Везде и всегда Иоанн последовательно и обстоятельно следует собственным убеждениям, выработанным в серьезной и глубоко нравственной школе митрополита Макария, никогда и нигде он не отступается от раз принятых, трезво обдуманных, одобренных митрополитом Макарием принципов, его невозможно уличить в противоречии себе самому: то, что он называет добром, он во всех случаях частной жизни или внутренней и внешней политики называет добром, а то, что ему представляется злом, для него остается во всех случаях злом.
Не чужая, посторонняя, но собственная воля руководит Иоанном в делах управления, и в высшей степени необдуманно, несправедливо поступают те историки, либералы и балалаечники, которые склоняются всё без исключения зло его трудного, действительно трагического царствования относить исключительно на счет его каприза и своеволия, тогда как все добрые начинания приписывать его будто бы добродетельным, более разумным советникам, а на поверку личностям довольно ничтожным, посредственным, не способным самостоятельно выполнить и самого простого, самого обыкновенного дела, какое бы ни было поручено им.
Нет, этому самовластному человеку никакие советники не нужны. Иоанн всегда действует так, как велят православная вера, совесть и ум, воспитанный мудростью библейских сказаний, евангельских наставлений, поучений апостолов и благословений собственной церкви, освятившей его царский венец. Как всякий человек, которым безраздельно владеет идея, он непреклонен, он уверен в себе, и если сказано о злоумышленнике, что было бы лучше самому злоумышленнику, чтобы ему на шею привесили мельничный жернов и утопили в пучине морской, то и голос ему не изменит, не дрогнет рука навязать злоумышленнику на шею подходящий случаю мельничный жернов и столкнуть подлеца в пучину морскую, поскольку этим поступком он не только восстанавливает установленный Богом порядок, но ещё, что следует помнить современным историкам, либералам и балалаечникам, заблудшую душу самого злоумышленника спасает от новых грехов и тем спасает от новой кары Господней, кара-то злоумышленника ждет и на небесах.
Однако несчастная душа Иоанна чересчур впечатлительна, слишком чувствительна, слишком мягка, как и подобает быть душе выдающегося писателя, каким ему суждено было стать. Его несчастная душа не переносит пролитой крови. Она содрогается от содеянного насилия. Все эти кровавые жертвы его выработанных на Священном Писании убеждений заставляют его несчастную душу жестоко и непрестанно страдать. К тому же он человек хоть и односторонней, но широкой и основательной образованности, благодаря которой он обладает правильно организованной культурой мышления. Он размышляет, он размышляет постоянно, упорно, он размышляет по малейшему, как серьезному, так и пустяшному поводу. Его вдумчивому анализу подвергается каждый совершенный поступок, каждая пришедшая в голову мысль. Тем более анализируются темницы, опалы и казни, на которые он не скупится, потому что его окружают недоброжелатели, заговорщики, подчас отравители и прямые враги. Он подвергает темницам, опалам и казням, правда, не всех, но довольно многих разоблаченных заговорщиков и врагов, но поступает так по твердому, неразрушимому убеждению, и действует жестоко только тогда, когда виновность заговорщиков и врагов становится очевидной не только ему самому, а также суду думных бояр и высшего духовенства. А несчастная душа стонет и стонет: не ошибся ли он? Мысль ощупывает, мысль проверяет все обстоятельства до последней улики: справедливо ли он поступил, не придется ли держать неподкупный ответ перед господом, если им допущена, вольно или невольно, ошибка, если то, что ему представляется справедливым, в действительности явится несправедливостью на Страшном суде.
У него вечно совесть болит. Он вечно испытывает страх перед этим вот Страшным судом. Именно из страха перед этим вот Страшным судом Иоанн так склонен к дискуссиям, к диспутам и беседам разного рода. Именно их страха перед этим вот Страшным судом он всегда готов так многословно, так страстно оправдываться перед каждым, кто его обвинит. Ни один из русских великих князей и царей так много не говорил, так много не написал в свое оправдание, как царь и великий князь Иоанн. Его красноречие, рожденное тревогами чуткой. Постоянно встревоженной совести, до того поразительно, что современники по заслугам нарекают его «в словесной премудрости ритором».
Именно тревоги незасыпающей совести, впечатлительность и мягкость души делают его легко уязвимым, нередко беспомощным там, где истина не доказана, скрыта в тумане запутанных обстоятельств. От прямых, открытых, разоблаченных врагов он защищен, как броней, непоколебимой ясностью своих убеждений, однако любому доброжелателю, тем более служителю церкви нетрудно его пристыдить, нетрудно вызвать искреннее раскаяние, подвигнуть переложить гнев на милость даже тогда, когда над преступником занесен топор палача. Стоит Иоанну встать перед Господом, как он становится смиренным и робким, сознающим свои грехи грешником. Не успевает пролиться кровь его жертвы, приговоренной не только им, но и боярским судом, как он готов каяться и пойти напопятный. Встав перед Господом, он прощает и милует, подчас во вред Московскому царству и себе самому. Вовремя остановленный митрополитом, умеющим воздействовать на его тревожную совесть, он не раз и не два прекращает опалу, выпускает из темницы своих заклятых, вовсе не раскаявшихся врагов, которые, не успев вдохнуть целительный воздух свободы, вновь пускаются в козни и заговоры против него, подготавливая отрешенье от власти или отраву. Милосердие вовсе не чуждо ему. Жестокость по убеждению и милосердие по доброте, по мягкости сердца, по велению совести, вечно помнящей о Христе, идут рука об руку всю его жизнь и становятся неистощимым источником его непреходящих нравственных мук. Поверьте, неправедные судьи его: истинные палачи не раскаиваются и никого не щадят, как не раскаиваются и никого не щадят истинные предатели, оголтелые либералы и балалаечники, и нравственным мукам не доступны их пустые сердца.
Таким образом, протопопу Сильвестру нетрудно исторгнуть милосердие из души Иоанна и без воздетого с угрозой перста, без неподобающей ему личины пророка, тем более без лживых чудес и видений: милосердие в душе Иоанна и без того всегда рядом лежит с темницей, опалой и казнью. После столь необычной, неожиданной встречи с благовещенским протопопом у него стоят слезы в глазах, затем он заточает себя на несколько дней в уединенную келью, проводит эти несколько дней в строгом посте и постоянной молитве, затем призывает весь освященный собор, умиленно кается перед ним и в знак своего полного очищения от гнева, от соблазна жестокости и жажды суда причащается святых тайн.
Когда же после столь чистосердечного и глубокого покаяния Иоанн вновь появляется перед проведшими те же дни в страхе и трепете заговорщиками, всем бросается в глаза его обновление. От него ждут заслуженных кар – он милосерден и тих. Что его повелением Михаил Глинский и Турунтай-Пронской освобождаются из узилища, это ещё не может никого удивить, все-таки грех побега, который в те времена приравнивается к измене, прощается дяде, однако Петр Шуйский, заточивший его ближних людей, сын его злейшего врага князя Ивана, предводителя смут, сам довольно известный смутьян, сохраняет не только жизнь, но свободу и милость царя и великого князя, что поражает подручных князей и бояр приблизительно так же, как гром среди ясного неба. От наказания освобождаются все заговорщики, и такие закоренелые интриганы, как Скопин-Шуйский и Темкин, и такие только что испеченные, как Захарьин, и тем более Федор Бармин, его духовник. Всё забыто, всё прощено, к радости тех, кто посягал на жизнь царя и великого князя, подстрекая толпу громить Воробьево, к радости самого Иоанна. Пусть отныне в Русской земле царит мир, а не меч.
Однако было бы наивнейшим заблуждением предполагать, что Иоанн, вновь переживший угрозу жизни и трону, намеревается всё оставить по-прежнему, чтобы рискнуть ещё раз попасть в далеко не милосердные сети боярского заговора. Сколько бы он ни стоял перед Господом, сколько бы ни постился, сколько бы покаяний ни приносил, он не верит и никогда не поверит в смирение витязей удельных времен, которые не в состоянии позабыть о прошедшей, но незабвенной волюшке-воле, когда правил меч, а о мире никто из них и не думал. Ведь не только при нем, но и при отце и при дедах и прадедах витязи удельных времен всегда посягают на законную власть, данную не силой и куплей, но Богом, то есть, по его убеждению, витязи удельных времен всегда и в мыслях и в действиях грешат против Бога, впадают в один из самых тяжких грехов, которому прощения не может быть ни здесь, на земле, ни тем более на небесах.
Склонный к анализу, он не может не задуматься над пронесшимися по Москве безобразиями, не может не извлечь урока на будущее из только что отгремевшего мятежа, который стоил жизни не менее, если не более сотни невинных людей. Если впервые его государственный ум заявляет себя в тот момент, когда он принимает решение венчаться на царство и править самодержавно, подобно императорам Восточной и ещё прежней Римской империи, ещё больше: править в Московском царстве именем Бога, то в размышлениях о заговоре и мятеже его государственный ум пробуждается окончательно и отныне определяет всего предприятия, все повороты правления, в сущности, всю его жизнь. Анализ из ряда вон выходящих событий превращает Иоанна в политика, который в своих решениях исходит не из разного рода приятных фантазий залетевших на вершины власти Маниловых, а из реального соотношения общественных и политических сил.
Хорошо зная историю по доступным источникам, изучив русские летописи и хронографы Восточной римской империи, обладая приметливым, цепким умом, он не может не отметить новое, никогда не бывалое явление русской государственной жизни: до середины XVI столетия землепашцы, звероловы и рыбари, затерянные в дремучих лесах и болотах, крайне пассивны, даже более развитые, более активные посадские люди никогда не выдвигаются на первое место, никогда не участвуют в политических игрищах подручных князей и бояр, народ точно отсутствует, а если, впрочем, в немногих, прямо-таки считанных случаях, внезапно вступает в события, то неизменно действует самостоятельно, помимо других политических сил, неорганизованно, бессознательно и стихийно, и лишь во время последних московских волнений ещё в первый раз подручные князья и бояре, преследуя исключительно свои личные, грубо корыстные цели, подбивают посадских людей, поджигают едва тлеющие угли их недовольства и натравливают на тех, кого жаждут свалить, оттеснить, отшвырнуть от казенной кормушки.
Иоанну открывается истина: народ может служить удобным материалом в противоборстве различных политических сил, как узко корыстных, так и государственных интересов, народ можно сделать мощным орудием, направленным против злодеев, против всех тех, кто по тайному сговор намеревается вновь отстранить его от управления царством, отныне пришедшего в возраст царя и великого князя, вдвойне опасного для своеволия витязей удельных времен, кто посягает на жизнь его близких, возможно, и на жизнь его самого.
Он мыслит стремительно и так же стремительно действует. Ещё никто из подручных князей и бояр не успевает одуматься после внезапного и слезного покаяния перед освященным собором и ещё более внезапного прощения тем, кто злоумышлял против него, а уже распоряжения отданы, написаны грамоты, навешены восковые печати, и сотни быстроконных гонцов скачут во все углы Московского царства, храня как зеницу ока за пазухой повеление государя: без промедления изо всех городов снарядить и отправить в Москву выборных лиц всякого чина и состояния, то есть всех тех представителей местных властей, которые испокон веку не назначаются в города самим государем, но избираются посадскими людьми для управления свои особенными делами, не имеющими касательства до общих, собственно государевых дел.
Такого рода повеления исполняются так же стремительно, как их государь отдает. Представители городов один за другим прибывают в Москву. На воскресенье Иоанн назначает общий сбор на площади перед Кремлем, где назад тому месяц-другой бесновалась бессмысленная толпа, калеча, забивая, затаптывая каждого, на кого волей беспощадного случая падало подозрение в сочувствии Глинским.
В том же Успенском соборе, в котором святотатственно и злодейски растерзали князя Юрия Глинского, царь и великий князь стоит обедню и в своих величественных золоченых одеждах, в сопровождении черного и белого духовенства, несущего кресты и хоругви, думных бояр и дружины, выступает на лобное место, где ещё так недавно истекали кровью истерзанные трупы безвинных страдальцев, убиенных разгоряченной толпой.
Странное, неповторимое зрелище открывается перед ним. Всё пусто и мрачно вокруг, только чернеют сиротливые пепелища, и гнусным смрадом пожарища всё ещё веет от них, а на площади теснится празднично разодетый народ, покорный и смирный, крестится, кланяется в пояс, держа шапки в руках. Служат молебен, и вся площадь благоговейно опускается на колени. После молебна Иоанн оглядывает с возвышения простоволосые головы, бородатые лица, полные трепетного вниманья глаза и, обращаясь к митрополиту Макарию, произносит отчетливо, громко:
– Владыко святой! Знаю твою любовь к отечеству, твое усердие ко благу его. Будь же в благих намерениях моих поборником мне. Рано Бог лишил меня отца и матери, а вельможи не радели о мне, хотели быть самовластными, моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ, и никто не противодействовал им. В жалком детстве моем я казался немым и глухим: не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих! Вы, вы делали, что хотели, злые крамольники, судии неправедные! Какой ответ дадите нам ныне? Сколько слез, сколько крови от вас пролилося? Я чист от сея крови! А вы ждите суда Небесного!
Прощенье прощеньем, однако он и не помышляет предать забвению те бесчисленные бесчинства, которыми отягощена покладистая совесть нераскаявшихся подручных князей и бояр. Он продолжает их обвинять, не храня отныне сумрачного молчания в своих всеми покинутых, тоскливо одиноких покоях, но публично, во всеуслышание, перед общим собранием избранных представителей посадов и волостей. Он истово кланяется этим обобранным, утесненным людям Русской земли на все стороны и с болью, с истинной страстью, как он умеет один, обращается к ним:
– Люди Божии, нам Богом дарованные! Молю вашу веру к Нему и вашу любовь ко мне: будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла. Могу только впредь спасать вас от пагубных грабительств и преступлений. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть и вражду. Соединимся все любовью христианской. Отныне я вам защитник и судия!
Человек впечатлительный, страстный, Иоанн плачет искренними слезами, поскольку всегда готов умилиться доброму делу, в особенности тогда, когда откровенно, всей душой говорит перед Богом. Представители посадов и волостей, отродясь не слыхавшие ничего похожего на подобные речи, умиляются и рыдают вместе с Богом им данным царем и великим князем, ещё в первый раз во дни мира, а не войны обратившимся непосредственно к ним. Всем им представляется в этот момент, что все прощены, что одним этим словом царя и великого князя прекращаются все вражды и раздоры, что отныне и навсегда учреждается мир на многострадальной, истерзанной враждой и раздорами, обильно политой собственной кровью Русской земле. Перекрестившись, воспылав сердечной любовью к молодому царю и великому князю, разъезжаются представители посадов и волостей по домам и разносят благую весть по селениям: дождались, мол, явился чудный защитник, праведный судия на родимой земле. Можно не сомневаться, сам Иоанн тоже искренне верит, что с этого часа во вверенном ему самим Богом царстве воцарятся правда и мир, прервутся злокозненные интриги, пресекутся подлые заговоры, русский князь и боярин перестанут беспричинно проливать родную, русскую кровь, тем более перестанут злодейски грабить родного, русского человека на ниве его, на реке и в лесу. В сущности, он так ещё доверчив, наивен и прост, что ждать от него можно всего, в особенности жаркой, успокоительной веры в добро.
Однако полагается он вовсе не на смирение, не на раскаяние подручных князей и бояр, которых за годы своего жалкого детства успел изучить хорошо, ведь тогда, распоясавшись, они перед ними ничего не таили, опрометчиво не рассчитав, что он растет и когда-нибудь вырастет не кем-нибудь, а законным повелителем их. Единственно на Бога полагается он, затем на себя и на то, что его поддержит митрополит и, возможно. Этот исстрадавшийся, жаждущий правосудия и мира народ.
Он замышляет глубочайший переворот во всех отношениях власти, и едва ли этого не расслышали ни подручные князья и бояре, не представители посадов и волостей. До этого дня, как всем кажется, светлого, праздничного, ещё не бывалого, суд по селеньям и весям Русской земли правят наместники, волостели, игумены, которых ставят на властное место великий князь и митрополит, но которые, в сущности, остаются бесконтрольными, не подотчетными никому и не столько творят правый суд, сколько бесчинствуют и за вольную или невольную мзду продают правосудие, не стесняясь ни земными законами, ни заповедями Христа. Отныне Иоанн себя самого поставляет защитником и судьей и обещает спасти русскую землю от грабительств и притеснений, и все понимают, от чьих грабительств, от чьих притеснений берется царь и великий князь её защитить.
Разумеется, растрезвонить на всю Русскую землю об этом благостном перевороте в отношениях между властью и подданными чрезвычайно легко, очистился постом и молитвой, вдохновенье нашло, выхватил горящее слово прямо из сердца, жаждущего добра, и бросил, как искру в народ, ожидая огня благодарности и всепримирения, однако слово ещё не реальная жизнь, грандиозный замысел учредить справедливость и мир ещё предстоит воплотить в неподатливую на наше слово действительность, и нельзя не увидеть, что и сам он пока что не имеет ни малейшего, сколько-нибудь обдуманного плана на то, каким образом воплотить эту добродетельную, гуманную, но все-таки отвлеченную, в тиши отгороженной от мира палаты рожденную мысль.
Он начинает не с какого-то заранее приготовленного, обдуманного проекта, а с того, что напрашивается само собой, и поневоле начинает вовсе не миром, а открытым, угрожающим вызовом, недвусмысленно давая понять, кого и за что он предполагает судить. Он призывает самого неприметного, самого ничтожного из своих ближних людей, простого постельничего, Алексея Адашева, о котором, сколько не ищи, неизвестно, какого он роду-племени, давая своим предпочтеньем ясно понять, что отныне никакого дела не желает иметь с родовитым князьями и думными боярами, и в присутствии этих родовитых князей и думных бояр торжественно говорит, поручая принимать челобитья от всех обиженных, бедных и сирых, разоренных и неправосудимых:
– Алексей! Ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям, да утолите её скорбь о несчастных, коих судьба мне вверена Богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконствуют. Да не обманут тебя и ложные слезы бедного, когда он в зависти клевещет на богатого. Всё рачительно испытывай и доноси мне истину, страшась единственно суда Божия.
Сомнений не остается, против кого направляется эта новая, счастливо провозглашенная мера: против сильных и славных, утративших честь, поправших обычай, поправших закон, позабывших о неминуемом Божьем суде. Велик ли окажется приток челобитий? Кто станет рассматривать поступившие жалобы в последней инстанции? Кто и по каким закона станет судить уличенных в беззаконии, в превышении власти, в выжимании мзды? На все эти вопросы можно твердо ответить, на основании речи, сказанной с лобного места, что последней инстанцией предполагается царь и великий князь и что уличенных в тех или иных должностных преступлениях именно он станет судить как верховный судья, а законом он избирает в первую голову совесть, свою ответственность перед Богом, и самое поручение принимать челобитья, данное безвестному человеку, означает только одно: объявлена внутренняя война, война против бесчинств и грабительств, которые творятся оставленными без присмотра князьями и боярами вот уже четырнадцать лет, со дня кончины великого князя Василия Ивановича, отца Иоанна, следовательно, война объявляется всем подручным князьям и боярам, среди которых едва ли обнаружится более десяти человек, не запятнавших себя в то смутное время боярских временщиков и дворцовых интриг, причем война объявляется хоть и не совсем открыто и прямо, но вполне однозначно, не понять смысла происходящего может разве что круглый дурак.
На какие силы рассчитывает он опереться в этой явно медлительной, затяжной, суровой, смертельно опасной войне? Единственно на себя самого, Он полагается на одно свое новое царское имя, которое представляется ему чуть не магическим, способным творить чудеса, поскольку, с одной стороны, оно получено им от Бога, а с другой стороны, достается от самого Мономаха и римского кесаря. Должно быть, и его самого охватывает таинственный трепет при мысли о непобедимом могуществе царского имени, так как же перед таким блистательным именем кому-нибудь устоять?
Вполне естественно, что этому чудному имени необходимо придать особенный блеск, и он тут же затевает достойное этому звонкому имени предприятие, способное изумить не столько своей неожиданностью, сколько своим непривычным, прямо восточным размахом. Кремлевские палаты и терема, отчасти поврежденные, отчасти напрочь уничтоженные огнем, он намеревается возродить в новом, ещё не виданном блеске. Несмотря на то, что его казна, вернее, то, что осталось от неё после боярского разграбления, погибла во время пожара, он уже видит богатые строения, богатые росписи на стенах приемных палат, общих трапезных и своих собственных интимных покоев. Он царь и великий князь и жить станет как царь и великий князь, иначе нельзя.
В знак особой признательности за моральную проповедь подготовка стен и разработка сюжетов для будущего великолепия, а также надзор за художественных дел мастерами поручается не кому-нибудь, а протопопу Сильвестру.
Глава пятнадцатая
Поход
Протопоп, разумеется, тотчас берется за дело, и тут каким-то загадочным образом обнаруживается одно на первый взгляд малоприметное обстоятельство. То ли протопоп, много лет прослуживший сначала в Великом Новгороде, а потом и в Москве и по этой причине хорошо знакомый с русским иконописным искусством, поскольку настенная живопись на Русской земле существует только в церквях, вдруг доносит царю и великому князю, что в наличии слишком мало искусников, достойных данного поручения, настоящих умельцев, чтобы в скором времени с подобающим тщанием выполнить повеление царя и великого князя, то ли случайно так сходятся неведомые дороги и тропы, только на глаза Иоанна попадается Шлитт, выходец из Саксонии, уже некоторое время с неопределенными целями кочующий по Русской земле, даже успевший довольно сносно осилить неподатливый для немца русский язык.
Иоанн, любознательный, всегда охочий до знаний, с большим вниманием выслушивает пышные, хвастливые россказни проходимца о чудесах и славных деяниях саксонской земли, с любопытством выспрашивает его о подробностях устройства и быта и вдруг предлагает воротиться в родные места посланником от московского царя и великого князя к германскому императору Карлу, с согласия императора набрать в немецкой земле и вывести на Москву ремесленников, художников, типографщиков, аптекарей и докторов, числом не менее ста, из чего следует, с какой исключительной пышностью он намеревается отделать новый кремлевский дворец и с каким размахом намеревается приняться за просвещение Русской земли.
Шлитт отвешивает европейский церемонный поклон, соглашается. Тут же составляется послание императору Карлу и вручается новоявленному посланнику. Шлитт без промедления пробирается в Аугсбург, где под председательством императора Карла проходит съезд германских князей, однако его визит к императору Карлу получает неожиданный, в высшей степени нежелательный поворот, не оставшийся без серьезных последствий на отношение Иоанна к высокомерной, неисправимо враждебной Европе.
А пока услужливый Шлитт обивает пороги императора, германских князей и церковных владык, Иоанн затевает ещё одно, вновь поворотное, на этот раз поистине гениальное дело. И вновь неожиданно, как истребительный огонь и кровавые злодеяния возбужденной толпы приводят его к публичному покаянию и к началу планомерного наступления на сеющих смуту подручных князей и бояр, так и теперь внезапное стечение обстоятельств напоминает ему о застарелой ране Русской земли.
Уже много лет то слабо тлеет, то жарко вспыхивает междоусобная распря между татарами, из тех позорных удельных времен, каким на Русской земле то кропотливыми, то славными деяниями московских великих князей на Русской земле уже положен конец. В Казани попеременно воцаряется то ставленник Москвы, то ставленник крымского хана, который, в свою очередь, состоит в вассальной зависимости от турецких султанов и в союзе, хоть и непрочном, с польским королем и великим князем Литвы. Всего года назад князь Дмитрий Бельский возвел на казанский престол татарина Шиг-Алея, держащего руку Москвы. Однако едва рать московского воеводы скрылась за поворотом реки, казанцы изменяют принятому ими московскому ставленнику. К Казани подступает Сафа-Гирей, крымский хан, Шиг-Алей, трусоватый и слабодушный, без боя бросает дарованную ему московским воеводой Казань, берет угоном первых попавшихся чужих лошадей и едва успевает доскакать невредимым до первых русских дозоров. Сафа-Гирей, как водится, учиняет в Казани резню, в которой погибают все приверженцы Шиг-Алея, спастись умудряются, истинно чудом, всего человек семьдесят убежденных сторонников прочного союза слабеющей Казани с сильной Москвой.