Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 25 >>
На страницу:
7 из 25
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
К тому же Михаил Булгаков, как выясняется, обожает театр. К восемнадцати годам это уже законченный театрал, прожженный, неизлечимый, потерянный для иных наслаждений. Инспектор, он же историк, Бодянский разрешает посещение соблазнительных зрелищ не более одного раза в неделю, но мой герой всегда находит возможность обманывать грозного блюстителя гимназических нравов и появляется в стенах театра также и в запретные дни. Он начинает трепетать уже в тот роковой, ни с каким другим не сравнимый момент, когда протягивает горячие деньги в отдающее сквознячком окошечко кассы, а из окошечка кассы невидимая рука небрежно выбрасывает театральный билет. А что сравнится с муками ожидания вожделенного часа? Не сравнится ничто! Он выходит из дома на Андреевском спуске заблаговременно, как старые женщины заблаговременно отправляются к поезду железной дороги, часа этак за три. Он направляется к театральной площади своей стремительной легкой походкой, подняв воротник. По правде сказать, только напряжением воли он сдерживает себя, чтобы не пуститься бегом.

И вот наконец просторная площадь, на которой возвышается великолепное здание, с высоким фронтоном, с колоннами, в море огней. Площадь абсолютно пуста. И он долго бродит зигзагами и кругами по переулкам, возвращается, снова уходит во тьму. И вот наконец на площади начинается понемногу движенье. К подъезду подкатывают, весело перебирая ногами, великолепные кони. Он спешит, протягивает билет, на ходу сбрасывает шубу или шинель. Темные вешалки испускают божественный запах кислого меха от шуб. Радугой переливается перламутр театральных биноклей, которые выдают напрокат.

Он чуть ли не первым врывается в зал, ещё полутемный и нежилой, с раскрытой безжалостно сценой. Он приближается. Он втягивает божественный запах пыльных кулис. Он ощущает холодок сквозняка, идущий из таинственных недр. Он едва замечает, как понемногу наполняется зал. Падает занавес, скрывая приготовленья к спектаклю. Он с сожалением поворачивается, забирается к себе на галерку, смотрит с жадностью вниз. Блистают женские волосы, кольца, ожерелья и серьги. Громадные люстры изливают праздничный свет. Синеет старый бархат маленьких лож. Тяжелый густо-голубой, тоже бархатный занавес тихо покачивает и шевелит свои складки.

И вот медленно гаснут огни. Густо-голубой бархат взлетает. Открывается коробка волшебная, в глубине коробки необыкновенной прелести деревянные декорации, обтянутые грубым холстом, на которые выплеснул свои свежие краски театральный художник, и что-то невероятное, необыкновенное – начинает твориться на ней.

Незабвенный театр Соловцова! Прекрасная труппа! Вдохновенная Вера Юренева, Тарханов, Пасхалова, Мурский, великолепный Неделин, хрупкий утонченный любовник Горелов, красавец Орлов-Чужбинин, синеглазая Елизавета Чарусская, обаятельные молодые актрисы и ни с кем не сравнимый Степан кузнецов, блестящий и разнообразный актер, неподражаемый во множестве самых непохожих ролей, а в комедийных ролях само совершенство. Какой Журден, какой Хлестаков, какая тетка Чарлея! Какой Плюшкин, какой Расплюев, какой Фигаро!

Но даже такие знаменитости сцены ещё не дают полного представления о блеске соловцовских спектаклей. У этого незабываемого театра имеется ещё одна, своя, своеобразная прелесть. Это старинный, провинциальный театр, впитавший и взращивающий традиции многих десятилетий. Традиции бенефиса прежде всего. Бенефис, каждую пятницу чей-нибудь бенефис, стало быть, раз в неделю непременно премьера. Конечно, режиссеру тут делать нечего, в течение семи дней не успеет извернуться, то есть улучшить или напортить, ни один режиссер. Да и актеры извернуться не успевают, не представляют себе общий рисунок спектакля, нередко даже не знают твердо ролей. Однако же в будке неизменный спаситель суфлер, тертый калач, а у актеров от такой практики необыкновенно истончившийся слух и ещё более необыкновенно развившееся чутье. Они мгновенно угадывают и самый слабый шелест суфлера, они на лету улавливают, одним только глазом взглянув на партнера, интонацию, жест, они импровизируют на ходу, и от такого искусства их игра вечно свежа, непосредственна, натуральна, жива. Какое-то колдовство свершается у всех на глазах, превращения чуть ли не с помощью магии. Ах, господа, это театр! Это истинный, это настоящий театр!

А репертуар? Репертуар смешанный, путаный, черт знает какой! Пестрейший калейдоскоп названий, жанров, имен и эпох! Сами судите: Чириков, Гоголь, Гауптман, Урванцев, Ибсен, Юшкевич, Арцыбашев, Ростан, Стринберг, Косоротов, Амфитеатров, Суворин, Шиллер, Протопопов, Чехов, Андреев, последний решительно весь, едва новая пьеса стекает с его мрачнейшего цвета пера. Натурально, против такой неестественной пестроты можно найти многие и очень фундаментальные возражения, однако это и есть тот подлинный, искрометный, неугомонный театр, который нравится Михаилу Булгакову чрезвычайно, до конца его дней, и он никогда не осудит ни такой театра, ни такой пестроты. Импровизация, черт побери, – это жизнь!

К тому же, к его услугам вовсе не один соловцовский театр. Город Киев стремительно богатеет, растет, расползается вширь, всего за какие-нибудь десять лет население прибавляется вдвое, весенняя ярмарка с каждым годом приносит всё больший доход, а за хлебом непременно тянутся зрелища. В город Киев, как птица к кормушке, налетают именитые гастролеры, и всё какие могучие имена: Варламов, Савина, Мейерхольд, Давыдов, Качалов, Мамонт-Дальский, братья Адельгейм, Комиссаржевская, Орленев, Айседора Дункан, оперетта из Вены, итальянские трагики. Открываются новые драматические театры, кинотеатры, возводится здание нового цирка, театр «Фарс», театр «Сатирикон», театры миниатюр, «Интимный театр», наконец варьете. Прямо горячка какая-то, театральный Клондайк!

Однако и это не всё. Едва в городе Киеве запахнет весной, начнется распутица, и воздух приобретет прозрачную звонкость, в котором отливается хрусталем каждый звук, глубоко внизу, на самом Подоле, вокруг старинного дома, который зовется Контрактовым, вырастают, точно грибы, дощатые домики, и вот уже ярмарка криком кричит, воняет мочалом и бочками, визжит каруселями, расцветает черт знает чем. И, разумеется, разумеется, кривляется и вопит балаган, предлагая всё, что угодно, почтеннейшей публике, включительно до непременной женщины с бородой. Можно прибавить, позабытый давно балаган. Утрата невосполнимая!

И много позднее, когда возникнет необходимость совершенно из ничего, на пустом месте вылепить страницу в жизнеописании всё того же комедианта и драматурга, он припомнит родимый Подол, Контрактовую ярмарку, балаган, настроит божественную фантазию на средневековый Париж, пришпорит воображение, предерзко смешает все краски, полагая, прибавлю от себя: справедливо, что все балаганы и ярмарки мира одинаковы во все времена, как одинаково в этом мире положение драматургов и королей, и в то жизнеописание впишет одно из самых замечательных мест:

«У Нового Моста и в районе Рынка в ширь и мах шла торговля. Париж от неё тучнел, хорошел и лез во все стороны. В лавках и перед лавками бурлила такая жизнь, что звенело в ушах, в глазах рябило. А там, где Сен-Жерменская ярмарка раскидывала свои шатры, происходило настоящее столпотворение. Гам! Грохот! А грязи, грязи!.. Целый день идут, идут. Толкутся! И мещане и красотки мещаночки! В цирюльнях бреют, мылят, дергают зубы. В человеческом месиве среди пеших видны конные. На мулах проезжают важные, похожие на ворон, врачи. Гарцуют королевские мушкетеры с золотыми стрелами девизов на ментиках. Столица мира, ешь, пей, торгуй, расти! Эй вы, зады, не знакомые с кальсонами, сюда, к Новому Мосту! Глядите, вон сооружают балаганы, увешивают их коврами. Кто там пищит, как дудка? Это глашатай. Не опоздайте, господа, сейчас начнется представление! Не пропустите случая! Только у нас, и больше нигде, вы увидите замечательных марионеток господина Бриоше! Вон они качаются на помосте, подвешенные на нитках! Вы увидите гениальную ученую обезьяну Фаготена!..»

После этого легко догадаться, что он мечтает стать не только литератором, но и актером. Он не упускает случая сыграть в домашнем спектакле. У себя дома, в домах близких друзей, в особенности летом на даче. К примеру, роль мичмана Деревеева в водевиле «По бабушкиному завещанию», прекрасная роль. Разумеется, ещё лучше роль Хирина в водевиле самого Чехова «Юбилей» или роль жениха Ломова в «Предложении». На худой конец неплоха и роль спирита в фантазии домашнего изготовления «Спиритический сеанс», которой, с лукавым намерением привлечь в кресла ротозеистых зрителей, дается подзаголовок «Нервных просят не смотреть», и обманутый зритель так и прет на неё. По общему мнению, играет он хорошо, вызывает у всех удивление и, что дороже всего, множество раз срывает сладчайший для любого артиста аплодисмент.

Так что же? Сцена манит его, он на сцене давно уж не новичок, так вперед! Но что-то останавливает его и на этом чрезвычайно завидном пути. Он видит себя в комедиях Мольера и Гоголя, в которых готов играть любую, даже наипоследнюю роль. Он видит себя в старинном кафтане с накладкой фальшивых волос, в военном или гражданском мундире, с висками, аккуратнейшим образом зачесанными вперед, он мрачнейшим голосом произносит: «Я пригласил вас, господа…» Он видит себя в любой другой роли, в любой другой пьесе, пусть из самых пустых. Я и говорю, театром он болен неизлечимо. Так что же останавливает его? Неизвестно. Быть может, несравненный Степан Кузнецов? Одна мысль: как сравняться с этим великим артистом? Судить не берусь.

К тому же, он в равной мере обожает и оперу. Ещё, пожалуй, и больше, чем обожает театр. Опера – это уже абсолютно неодолимая страсть, чуть не болезнь. Он слушает «Руслана и Людмилу», «Севильского цирюльника», «Фауста», «Аиду», «Кармен», «Травиату», «Тангейзера». И как слушает! Этого нынче себе и представить нельзя, чтобы так слушал оперу молодой человек семнадцати-восемнадцати лет. Нынче молодые люди такого высокого сорта перевелись, они, вроде мамонтов, вымерли. А этот! Этот молодой человек ими заслушивается. Он выучивает все мелодии, все арии наизусть. И все-таки продолжает ходить, Как драгоценность несет он домой корешки от билетов и хранить их на память о счастливых часах, и однажды по этим корешкам от билетов выходит, что только «Фауста» прослушал он пятьдесят один раз!

Ему и этого мало. Его сестры, естественно, берут уроки игры на рояле, и он куда быстрей, чем они, знакомится с нотами и выучивается играть самоучкой. У него баритон красивого мягкого тона. Любимейшее развлеченье его: он садится к роялю и разыгрывает по памяти целую оперу, начиная, разумеется, с увертюры, поет мужские арии все. В ходу большей частью «Севильский цирюльник» и опять-таки «Фауст», с любимейшей арией Валентина:

Я за сестру тебя молю,
Сжалься, сжалься ты над ней!
Ты охрани её.

И представляет себя таким же рыжебородым и разноцветным, каким видит Валентина на сцене.

Что ж удивляться, что он мечтает петь в опере ничуть не меньше, чем подвизаться на драматической сцене. Страсть певца буквально сжигает его, и он отыскивает погибельный путь за кулисы. В один прекрасный день или вечер его представляют Сибирякову, Льву, самому! Возможно, краснея и заминаясь, ведь чрезвычайно застенчивый человек, он признается, что немного поет и хотел бы, тут он перескакивает на едва слышимый шелест, петь на оперной сцене. Возможно, любезный Сибиряков, Лев, сам, купаясь в лучах своей славы, соглашается прослушать его, находит его голос довольно приятным и поощряет своего молодого поклонника каким-нибудь неопределенным, но возбуждающим словом. Во всяком случае, у него на столе появляется фотографический портрет самого Льва, и он с гордостью дозволяет читать: «Мечты иногда претворяются в действительность», – так начертано на портрете щедрой дланью Сибирякова.

Но преграды и тут! Преграды повсюду! В городе Киеве гастролируют Титто Руффа, Баттистини, де Лукка. И это бы ещё ничего, но в город Киев приезжает также Шаляпин. Любое воображение не может представить себе, что за страсти начинают потрясать музыкальную общественность города Киева. Певцу отдается здание цирка, поскольку никакое другое здание всех чающих слышать его не способно вместить, как, впрочем, вместить не способно и это. Утром, часов с четырех, по улицам города Киева движутся толпы народа, чтобы успеть прорваться заблаговременно к окошечку кассы и выхватить из рук барышни, укрывшейся там, бесценный билет. Толпа течет во всю ширину, точно река в берегах, напирая на стены домов. На Крещатике останавливается трамвай. Перед зданием цирка люди кишат, как живая икра, некие говорят, что у них гудела под ногами земля. Движение принимает такой грандиозный размах, что Шаляпин не может пробраться из близлежащей гостиницы в цирк. И вот будто бы знаменитый певец находит единственный выход: через окно гостиницы выбраться цирку на крышу. Так будто и поступают и выбираются вместе с пианистом и скрипачом. Нечего удивляться, что Шаляпин, после такого-то путешествия, поет, как не пел никогда, что под видом аплодисментов каждый раз раздается какой-то громовый удар, от которого цирк, казалось, трещит. Поет романсы. «Дубинушку» тоже, конечно, поет. Поет непременно из «Фауста». Аккорд, аккорд, он мысленно слышит в это время оркестр, и расплывается мягкий бархатистый могучий красавец-бас, неотразимо и тяжело, точно голос взыгравшей стихии. Заманчиво? Заманчиво! Однако как же посметь после этакого-то баса петь самому?

И все-таки поет и поет, одно слово: предерзостный человек. И окончательно подрезает его не Шаляпин, не Баттистини, а молодой человек, едва ли многим старше его. История выходит прелюбопытная, даже забавная, естественно, забавная не для него. Впоследствии он её любит рассказывать в назиданье упрямым, на счет своих ближних не всегда деликатным самобытным певцам: Вообразив, что у меня голос, я решил поставить его по всем правилам вокального искусства. Сказано – сделано. Записался приходящим в консерваторию, толкаюсь по профессорам, извожу домашних бесконечными вокализами. Ну, а по вечерам собираемся в одной очень культурной семье – музицируем. Вокалисты, виолончелисты, скрипачи. Сама мамаша пианистка, дочь арфистка… Так вот, приходит как-то на наше вечернее бдение мой преподаватель по вокалу, а с ним мальчик… Лет ему даже не двадцать, а, вероятно, девятнадцать. Мальчик как мальчик. Росту моего, среднего. Только грудная коробка – моих две. Не преувеличиваю. Профессор сел за рояль. Сейчас, говорит, услышите «Эпиталаму» – только, пожалуйста, не судите строго. Искусства, говорит, у нас пока мало, но материал есть – это вы сейчас почувствуете сами. Сделал профессор на рояле вступительное трень-брень и кивает через левое ухо мальчику – мол, давай. Ну, тот и дал! С первой же ноты он шарахнул такое форте, что все мы разинули рты, как звонари у Ивана Великого. Знаете, звонари и пушкари разевают рты, чтобы не полопались барабанные перепонки. Вот так и мы стоим с открытыми ртами, смотрим друг на друга. А подвески на люстре даже не звенят, а вроде даже подвывают как-то. Что дальше пел мальчик, как пел, её богу, не помню. Отошел я к сторонке и тихонько самому себе говорю: «Вот что, дорогой друг Михаил Афанасьевич! Материал пусть поет, а у нас с тобой материала профессор не нашел – давай-ка замолчим…» Ну, и замолчал! Крышка! Так с тех пор и не пою… То есть как вам сказать: и пою, и не пою. Знаете, как говорят итальянцы, человек, который поет на лестнице, певцом не будет. Так вот я пою теперь только на лестнице…

Он слоняется по даче, по саду, играет в любительских спектаклях, ловит бабочек, пополняя коллекцию, которая ему уже надоела, потихоньку берет любимые ноты и снова слоняется в глубочайшей задумчивости. Он выбирает, не может выбрать, не решается ни на что.

Наблюдая довольно долгое время трудную нерешительность старшего сына, Варвара Михайловна вдруг обнаруживает, что не приготовила его к чему-то определенному, что в интеллигентных семьях выбирают заранее и на целую жизнь. Чего бы хотела она? Она хотела бы видеть его инженером! Она спешит исправить собственный промах и пускается его наставлять, большей частью во время обеда, поскольку в другое время его трудновато поймать. Она подходит к проблеме самым прозаическим образом, что вдохновенной юности неизменно претит, и рассуждает на житейские темы, как свойственно рассуждать всем любящим матерям. Он возражает, поскольку проза жизни не имеет власти над ним. Она горячится. Он тоже, ведь он её сын. Понемногу она переходит к более высоким материям, обращается за поддержкой к наукам, к искусствам, затрагивает самые принципы бытия. Разумеется, тут обнаруживается, что старший сын довольно давно и на науки, и на искусства, и тем более на кардинальные принципы бытия смотрит совершенно противно тому, как на них смотрит она. Варваре Михайловне его возражения представляются парадоксами, жаждой оригинальности, не больше того. На такого рода предположения он отвечает своей ядовитейшего свойства иронией. Они ссорятся, и ссорятся громко. Не приходят ни к чему хорошему прения этого рода, и не могут никогда привести. Решать свои судьбы приходится детям всех поколений самим.

Невозможно определить, чем бы окончились эти метания, не попадись ему в руки «Записки врача» одного пока что малоизвестного автора. Книга производит действие ещё более сильное, хотя и в совершенно ином направлении, чем Гоголь или Толстой, так что почтительное отношение к автору книги, впоследствии получившему довольно большую известность, удерживается в благодарной душе его ан всю жизнь.

Возникнет вопрос, что именно в этой книге потрясает его прежде всего? Не может быть ни малейших сомнений, что прежде всего потрясает его именно то, что ближе и дороже ему самому, то есть та великолепная дерзость, с которой автор «Записок врача» раскрывает перед широкой публикой, то есть перед профанами, те ужасные врачебные тайны, которые корпорация медиков, из пресловутой чести мундира, тщательно обходит молчанием и таит про себя и за которые, как выясняется, эта корпорация медиков обрушивается на дерзкого автора в периодической и ежедневной печати, обвиняя его в предательстве, святотатстве и многих других чрезвычайно знакомых и скверных вещах. Особенно же нравится то, что автор стоически выдерживает поток грязной брани разгоряченных коллег и не только под их дружным нажимом не отрекается от добытой истины, как он понимает её, но и дерзает, также в печати, настаивать на своей правоте. Не уважать такого рода людей невозможно, и Михаила Булгакова отличает именно то, что он всей душой уважает такого рода людей, а противоположного рода людей всей душой презирает. Жаль только, что впереди ему предстоит уважать уж слишком немногих, и слишком уж многих предстоит впереди презирать.

Нет сомнения так же и в том, что производит неизгладимое впечатление то, что из-под пера человека самой мирной и самой гуманной профессии в мире выходит чрезвычайно жестокая вещь. Она открывает перед читателем такие стороны врачевания, что после неё остается единственное и незатихающее желание: вечно оставаться здоровым, никогда не болеть и ни под каким видом не обращаться к врачу. Прибавлю, что после прочтения этой книги по ночам непременно снятся кошмары, в которых нередок летальный исход, после чего впечатлительные читатели пробуждаются в холодном поту.

Дело врача представляется в ней как чудовищный риск. И цена этого риска непомерна и всегда одинакова: жизнь беззащитного пациента. Автор доказывает вполне убедительно, с помощью фактов, что жизнь каждого человека буквально, в прямом смысле этого слова висит на одном, чрезвычайной тонины волоске, и малейшей глупой случайности или самой ничтожной ошибки врача предостаточно для того, чтобы этот волосок оборвать навсегда. Нужно быть очень смелым и дерзким или абсолютно безответственным и безрассудным, чтобы, прочитав и перечитав эту мрачную книгу, решиться избрать специальность врача. Сам автор, и это понятно, бледнеет перед трудностью врачевания.

И вот благодаря этой немилосердной суровости книге Михаил Булгаков открывает наконец свое поприще. В его глазах разоблачения медицины только придают медицине возвышенный ореол. Врач отныне представляется светлейшим из рыцарей, ибо лишь феноменальные знания и безупречная нравственность дают право рисковать человеческой жизнью, чтобы сделать попытку спасти эту жизнь. Это благороднейшая профессия на земле, разумеется, после профессии литератора, актера и оперного певца. Профессия, безусловно, блестящая, а это определение с некоторых пор означает у него наивысшую похвалу. К тому же ему доводится заглянуть в микроскоп, и с этого дня эта черная трубка манит его возможностью наблюдать под стеклом волшебные, всем остальным не доступные тайны.

Итак, университет, медицинское отделение. Есть основания полагать, что его привлекает туда не сама по себе карьера врача. То есть не врачевание сложных больных самолично, своими руками, при помощи ножа и пилюль. Медицина влечет его именно своими безбрежными тайнами, которых ещё никто не раскрыл. Ему грезятся эксперименты, исследования, не иначе как в грандиозных масштабах, результаты которых всенепременно обогатят человечество, значительно пополнив сокровищницу познания, в бактериологии, в бактериологии прежде всего. Во всяком случае, годы спустя, когда его младший брат тоже окончит медицинское отделение и получит диплом, он отправит ему письмо с поздравлениями и благословит его отнюдь не на успехи во врачевании, о нет, он пожелает младшему брату иного, несомненно то, чего жаждала его собственная душа:

«Будь блестящ в своих исследованиях!»

Глава девятая

И учиться и жениться

По видимости, жизнь его не изменяется. Прежде он в течение восьми лет каждое утро отправлялся в гимназию и проводил в ней половину или три четверти дня. Нынче он каждое утро отправляется той же дорогой в расположенное напротив Первой гимназии университетское здание и проводит в нем половину или три четверти дня. От университета остается очень немного свободного времени, и он проводит его точно так же, как и всегда. То есть странствует по книжным шкафам прекрасной библиотеки отца или, к чему приучается понемногу, склоняется над книгами в читальном зале общедоступной библиотеки. И опера и театр занимают в его жизни прежнее место, в особенности же «Фауст», не сравнимый ни с чем. И веселая неразбериха маминых нечетных суббот, и летом на даче бестолковая и в то же время ни с чем не сравнимая беготня по устройству спектаклей, распределению ролей и, разумеется, очарование сцены, когда стоишь на ней, не чувствуя ног под собой, и сыплешь легкие водевильные реплики или произносишь страстным голосом монологи. И аплодисменты, аплодисменты! И поздравления за кулисами от ближайших друзей:

– Ах, как ты сегодня играл, Михаил!

Может быть, мамины субботы становятся разнообразней, шумней, однако его личной заслуги тут почти нет. Окончательно подросла молодежь. Сестра Вара поступает в консерваторию по классу рояля. Сестра Вера поет в известном киевском хоре маэстро Кошица. Николка и Ванечка поют в церковном гимназическом хоре, играют на домре, на гитаре, на балалайке. По его настоянию братья Гдешинские уходят из семинарии против воли отца, помощника библиотекаря в академии, человека беднейшего, как и полагается библиотекарю в неинтеллигентной стране. Платон определяется в политехнический. Сашка поступает в консерваторию по классу скрипичной игры и отныне, «причепурившись», как выражается Сашка, является по субботам неизменно со скрипкой. Устраиваются концерты. Сашка исполняет Вьетана, «Колыбельную» Эрнефельда, «Цыганские напевы» Сарасате, Мелодии Гайдна и Крейслера. Поют. И много поют. «Нелюдимо наше море», «выхожу один я на дорогу», «Вечерний звон», «Крамбамбули», «Антоныча», «Цыпленка», «Вещего Олега» и «Взвейтесь, соколы, орлами». Да мало ли ещё какие песни поют. Соло и хором. Главное, песни хорошие, для души.

Это хоть кого удивит: жизнь идет, а в семье ничего не меняется? Конечно, меняется, немногое, однако кой что. Дом на Андреевском спуске, № 13 приобретает за наличные деньги Василий Павлович Листовничий, инженер, занимает весь нижний этаж, семь больших комнат на одну дочь, одну жену и прислугу и тотчас получает нелестное прозвище «Василиса» которое невольно его прославит в истории. Новый домовладелец оказывается личностью мелкой, беспокойной, из обитателей. Дом покупает с жильцами, и встает вполне резонный вопрос, а не погонит ли Василиса прежних жильцов со двора? Вполне может погнать, имеет полное право, хозяин, черт его побери. Однако куда же эта большая семья с одной вдовьей пенсией, семерыми детьми и несколькими родственниками обоего пола, приютившимися у них, сможет пойти? Набравшись мужества, присущего всем матерям, Варвара Михайловна отправляется к Василисе и говорит:

– Я вдова, у меня семь детей…

Принимается уговаривать, уверяет, что народ они вовсе не хлопотный, тихий и дает какие-то обещания, из числа тех, какие в таких обстоятельствах дают все схваченные за горло жильцы. Василиса милостиво соглашается оставить Булгаковых во втором этаже, тем более что квартирную плату они вносят исправно. Не подозревая нисколько о том, что один из Булгаковых обессмертит его именно за это свойство гнусной души, Василиса тут еж использует свое хозяйское положение, бестактно и воровски.

Дело в том, что одна из семи комнат во втором этаже угловая, с балконом, с отдельным выходом на парадную лестницу, ведущую прямо на улицу, и занимает эту отдельную комнату старший сын, студент-медик, взрослый уже человек, которому не совсем удобно проживать совместно с подросшими сестрами. У Василисы же в городе Чернигове обитает горячо любимая мать, больная туберкулезом, форма открытая. Преданный сын, Василиса перевозит любимую маму к себе, однако, жулик и трус, страшится поселить её в своих семи комнатах совместно с одной женой, одной дочерью и прислугой, а просит жильцов очистить угловую отдельную комнату, не стесняясь при этом прибавить, что просит очистить на самое короткое время, а там эта угловая отдельная комната вновь возвратится к жильцам.

Ужасное скотство, не правда ли? И Михаил Булгаков устраивает этой скотине страшный скандал. Скотина, проглотивши скандал, все-таки вселяет любимую маму, больную туберкулезом, открытая форма, в отдельную угловую, где она молча страдает от горчайшего оскорбления, нанесенного собственным сыном, и через четыре месяца действительно умирает от тоски и чахотки. По указанию Михаила, студента, в отдельной боковой угловой проводится дезинфекция самая тщательная, и он вновь обретает покой для своих уединенных занятий, смысл и содержание которых тщательно скрывает от всех.

И ещё одна несомненная новость: с подозрительным упорством он рвется в Саратов, измышляя какие-то очень туманного свойства предлоги, которые все, при ближайшем рассмотрении, рассыпаются в прах, и ему приходится торчать в городе Киеве, тогда как ему крайне необходимо находиться в Саратове. Но, простите, зачем? Ах, помилуйте, как же: зачем? Это же ясно без слов! Тут он заминается и как-то неопределенно машет рукой. Вскидывает злые глаза и скороговоркой шипит, поспешно скрываясь в отдельной боковой угловой: Простите, там у нас химия…

И химия, разумеется, новость, как новость всё, чем встречает университет новобранца. Во-первых, в университете царит свобода самая полная, неслыханная свобода. Посещение лекций не считается обязательным, это зарубите себе на носу, что после террора гимназии с вечной угрозой Бодянского вызвать родителей и закатить четверку по поведению в голове укладывается не сразу, а у значительной части юного поколения не укладывается совсем, так что эта часть юного поколения до крайности редко бывает на лекциях.

В самом деле, можно, к примеру, дома сидеть, можно без всякой, видимой или невидимой, цели бродить по Крещатику, есть мороженое, порций пять или шесть, спускаться на берег Днепра и глазеть, как босяки разгружают баржи с арбузами, или читать интересную книгу, поскольку память о сыщиках ещё свежа в голове. Именно этого рода свободой пользуются действительно многие новобранцы, и пользуются достаточно широко. Лекции начинаются и оканчиваются в отсутствии их, одни тем временем где-то шатаются, другие громко шумят в коридорах, и никакой Бодянский не устремляется к ним со своей безотказной угрозой разорвать всех бездельников на куски. Эти другие, большей частью из старшекурсников, ведут длиннейшие споры хороших русских людей, опьяненных хорошими заблуждениями насчет свободы, счастья и справедливости, которые были бы достигнуты уже завтра, если бы только послушали их. У каждого из них обдумывается своя обширнейшая программа коренных, самых кардинальных, разумеется, преобразований, которые позарез необходимы стране и до которых никак не додумаются ни Столыпин, ни Дума, ни более слабый царь Николай. В зависимости от содержания этих, несомненно великолепных, программ, они неумолимо разделяются на партии, фракции и землячества, последнее при условии, что гвоздем программы оказывается вечно запутанный национальный вопрос. С утра до вечера хрипят усталые глотки. Коридору тонут в табачном дыму. Эх, кабы послушали, там, наверху, а не слышит, не слышит никто!

Что может думать об этих бешеных спорах молодой человек, воспринявший идею Толстого о жизни общей и роевой? Ответить нетрудно: решительно ничего. А если он и задумывается как-нибудь мимоходом о них, они представляются ему излишними, глупыми, поскольку ничего не меняют и никаким образом не захватывают и не учитывают той самой жизни, общей и роевой, которая и есть самый корень всего.

Перед ним вполне определенное дело и вполне определенная цель. Этой цели он может достигнуть, в этом деле он должен достичь совершенства, и если это случится, в чем у него сомнений не заводится никаких, явится возможность вернуть здоровье тысячам, даже десяткам тысяч людей, больных и увечных, а может быть, и спасти тысячи, даже десятки тысяч человеческих жизней, которые без него обречены умереть. Чего же ещё? Спорить о чем? Что выяснять? К тому же мир науки удивителен и прекрасен сам по себе, как он убеждается с первых же дней.

Восемь бесконечных гимназических лет представляются бессмысленной тратой бесценного времени жизни. Какие предметы содержит гимназический курс? Ответить приходится одним словом: вздор! Тогда как в университете на первых двух курсах читаются теоретические предметы, о которых он прежде только мимолетно слыхал: химия, физика, ботаника, зоология, анатомия, физиология. Да это же чудо!

В гимназии его принуждали зубрить какие-то правила, подтвержденные какой-то пылью брошенных врассыпную примеров. Примеры и правила своей внезапностью появления на свет приводили в недоумение жаждущий ум, в памяти кое-что застревало, не без помощи убедительных внушений Бодянского, и почти ни на что не годились, точно и не было ничего, мрачный сон и мираж.

В университете изучают природу, великий закон самой жизни, эволюцию, неторопливую, но непреложную преемственность и последовательность развития. К природе, к жизни относятся здесь с почтительным уважением. Природе здесь ничего не навязывают, не выдумывают чего-то почище, поинтересней, посправедливей на место её, не измышляют, как бы покруче её изменить на благо всего человечества. В природе здесь видят загадки и у самой же природы ищут материалов, чтобы их объяснить. Не изменить, но понять. Величайшая вещь!

Профессора начинают беседу неопровержимыми фактами. Тут же опровергают их данными опыта. Двигаются вперед, у всех на глазах контролируя только что сделанный шаг. Убеждаются в наличии определенной закономерности и тщательно формулируют эту закономерность в ясных и точных словах. Выявляют новые факты. Наблюдают. Осмысливают свои наблюдения. Делают выводы. Решительно ничего не принимают на веру. Смеются над самыми лучшими побуждениями, если эти славные побуждения от реальной почвы оторваны, разбивают любую систему, если система противоречит единственно правильной логике – логике фактов.

В общем, в университете он находит именно то, что обещал ему опытный автор неизгладимых из памяти «Записок врача»:

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 25 >>
На страницу:
7 из 25