Оценить:
 Рейтинг: 0

Поезд вне расписания

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 21 >>
На страницу:
3 из 21
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– И все-таки у Рождественского, если хорошо просеять, можно найти что-то человеческое, поэтичное, – пытался я хоть как-то отстоять одного из кумиров своей юности.

– Если учесть, сколь дурное влияние на русскую поэзию и в целом на людей оказало творчество Рождественского, Вознесенского, Евтушенко и иже с ними, то не хочется не то что отыскивать что-либо стоящее, а вообще вникать в ими написанное. В контексте всей русской поэзии подобное версификаторство – сколь халтура, столь и пошлость. А как безжалостно давили они все традиционно русское, при этом не гнушаясь любых методов, даже откровенной спекуляции.

– Спекуляции?

– А как иначе назвать их вечную игру в «своих»? То они ярые поборники и глашатаи коммунистической идеологии, то, якобы, резкие отрицатели советской системы. Долго им не давали покоя лавры Маяковского. Правда, у Маяковского достало сил и мужества свести с самим собой счеты за все содеянное им с русской поэзией. А эти… Всю жизнь – нос по ветру. Вспомни Рубцова, Прасолова, Передреева, вечных изгоев, но истинно русских поэтов. Эти же, перед тем, как выйти на эстраду, пудрились. Пудрили они, в полном смысле слова, и мозги. Читателю. И власть предержащим. За что имели хорошие дивиденды, говоря их языком.

– И тем не менее, Женя, они до сих пор на слуху, их помнят, ими интересуются.

– Разумеется. Интерес к ним искусственно подогревается и будет еще долго подогреваться. Такими же фокусниками, как и они сами. И сил, и средств у таких предостаточно. В отличие, опять же, от истинно русских поэтов, литераторов.

Пробираемся в глубь кладбища. Оно заметно возвышается над долиной, образованной здесь неширокой, мелкой, сильно извилистой и быстрой речкой Сетунь. Кладбище старое. Об этом свидетельствуют и захоронения, и деревья. Они незримо, но все-таки отличаются от своих собратьев в ближайшем лесу – некий отпечаток суровости, что ли, печать вековой тайны лежит на них, деревьях переделкинского кладбища. Как, впрочем, и на деревьях других погостов. Долго думал, как закончить это повествование. Ведь напрочь забыл, кто и как похоронен рядом с Борисом Пастернаком, помнил, что шибко мудрено, с каким-то, известным только узкому кругу посвященных, подтекстом. Ехать специально в Переделкино, ходить по кладбищу в поисках могилы поэта не было ни сил, ни времени, ни желания. Через своего друга, московского поэта Юрия Савченко, обратился к Евгению Курдакову, ныне живущему в Великом Новгороде. И вскоре получил письмо, которое, думаю, будет уместным привести здесь целиком.

«Валера, дорогой, здравствуй! Рад был получить от тебя привет… Ну, а Пастернак… Знаешь, я так отошел от всего этого, что многое просто уже и вылетело из головы от невостребованности. Поэтому привожу тебе выписку из дневника, где как раз и описано кладбище и могила Пастернака.

«17 ноября 1991 года, воскресенье, Переделкино.

Ходил на кладбище. Сырое, серое, туманно-тусклое утро. Воздух холодный, насыщенный какой-то позднеосенней прелью уже и не листвы, а всего вокруг, земли, деревьев, сырого кирпича, а на кладбище еще и прелью огромных мусорных куч по берегам Сетуни. Вообще, все загажено, вывернуто, завалено, – страшно неуютно везде, – м.б. еще и от промозглой сырости и затянувшейся осени, которая сама себе не рада…

Могила Пастернака страшно безвкусна, плоска, и вместе с могилами жен похожа на трехспальную кровать. Здесь присутствует тот же волюнтаризм, что сопровождал его всю жизнь, но волюнтаризм уже не его самого, а его окружения, среды. И контрпрофиль на плите в стиле «неомодерн» работы Лебедевой, сделанный хотя и по рисунку его отца, не лишний раз подчеркивает волю этой среды… (Профиль Пастернака на могильной плите-памятнике врезан внутрь, что, по замыслу, должно свидетельствовать об уходе поэта от нас. – В.Г.).

А похоронен он ногами к храму…

Рядом – могила четы Чуковских, тоже не без причуд, и плоское, без примет, ложе последнего упокоения Арсения Тарковского… (В 1991 году еще не было гранитного арочного надгробия, что возведено ныне. Не было и высокого деревянного креста, символизирующего могилу Андрея Тарковского, знаменитого кинорежиссера, сына поэта А. Тарковского, похороненного под Парижем, на кладбище русских эмигрантов Сен-Женевьев де Буа. – В.Г).

Пусто, тоскливо, грязно, сыро. муторно…»

Вот такая запись.

А похоронены рядом с Пастернаком:

1. Зинаида Николаевна (вторая жена, бывшая женой Нейгауза).

2. Сын Зинаиды Николаевны Адриан.

3. В дальнем углу отдельно от этих троих – могилка первой жены Пастернака – Евгении Николаевны.

Знаешь, Валера, сейчас в год Пушкина как-то даже кощунственно вспоминать и думать об этой кодле, которая сейчас правит праздник. Я думаю, нужно начинать жить так, как будто их не существует, просто нет и не предвидится.

Ну, что ж, всего тебе самого доброго, иногда узнаю о твоих успехах, так хотелось бы почитать и книгу твою. Будет ли? Предвидится ли?..

Пиши.

Обнимаю, – Евгений Курдаков.

17 марта 1999 г., Великий Новгород.»

Книга моя в Москве судя по всему, скоро, увы, не предвидится…

P.S. Здесь же, на переделкинском кладбище, огороженные высокой сеткой захоронения старых большевиков, что доживали свой героический, горький век в одиночестве в пансионате для них и организованном, который находился также в Переделкине, в противоположном от писательского дачного поселка углу. Строгие, сурово-однообразные могильные надгробия. Чем-то страшным, нечеловечески жутким веет от этого кладбища на кладбище. Такой по сути была жизнь и судьба этих творцов «первого в мире государства рабочих и крестьян»…

В Переделкине же с давних времен находилась и теперь, после определенного перерыва, находится Летняя Резиденция Патриарха Русской Православной церкви. Здесь в окружении домашней живности находит отдохновение от многотрудных пастырских забот нашего смутного и духовно немощного времени Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II. В тиши переделкинских сосен возносит Он к Престолу Всевышнего Первосвятительские молитвы о спасении нас, тонущих в житейском море…

Такие вот, земные и небесные, пути-перепутья, Боговы и человеческие предначертания подмосковного поселка Переделкино, вписавшего не одну яркую страницу в историю Русской (и не только русской) жизни.

1998

Нести свой крест

В молодости, когда все еще была, пусть и незначительная, мода на поэтов, все любили Есенина. Из здравствующих – Асадова. О нем ходили легенды, едва ли не больше, чем о Есенине. Я тоже любил Есенина. И совсем не любил Асадова. Позже, с годами понял почему: за фальшь. Органически, всем нутром не принимаю фальши, за версту ее чую. Как, впрочем, и всякого рода ложь. Это у меня от матери. Да и отец по сути был таков. Просто жизнь заставляла «играть». Я тоже «играю». Тем не менее ложь и фальшь меня коробят, и даже убивают. С годами все больше.

Мне шел пятнадцатый год. Уже напечатали мои первые стихи. Я уже «знал» Есенина: «В зеленый вечер под окном на рукаве своем повешусь», – размахивал я руками перед сверстниками в обшарпанной беседке. Только что растаял снег. Вот-вот выстрелят почки. Мы прямо из горла – по кругу – пьем бормотуху. «На рукаве своем повешусь»… И повесился… В самом деле – повесился!.. Я тоже мечтал о подобной участи – только бы – поэтом! Прости, Господи…

Но уже летом, почти ничего не понимая, и в поэзии тоже, я читал Блока. Книга в темном переплете, выпущенная в серии «Школьная библиотека». Я не верю себе: это сильнее Есенина. Он, Есенин, отступил на второй план. Я еще мало что понимаю, я-то весь насквозь рабоче-крестьянского замеса, но тайна, тайна, которой и разгадки-то нет – тайна поэзии Блока увлекла, очаровала меня. Я сразу и навсегда, с самого первого чтения безоговорочно полюбил стихи Блока. Музыка его стиха зазвучала во мне. Я принял ее, как принимают воздух, воду, хлеб…

Потом уже, когда мне перевалило за тридцать, когда уже не раз по хребту моему гуляла беда, кое-что открылось мне и в его, блоковской, истории (эпохе его, судьбе). И я ужаснулся (была, конечно, и радость какая-то в этом открытии): как часто я похож на него, как (независимо от моего желания) повторяю его (ошибки). Нет, что вы, я всегда помнил, знал его масштаб. И свой, поверьте…

Десятки, сотни раз повторял, ни на секунду не подозревая, что ждет меня совсем уже близко, за первым поворотом судьбы:

В кабаках, в переулках, в извивах,

В электрическом сне, наяву,

Я искал бесконечно красивых

И бессмертно влюбленных в молву…

Помню, как ломал голову: что же это за «электрические сны»?! Потом уж понял, да что там – на собственной шкуре постиг, и был-то совсем еще молод, чуть ли не зелен. А среди ночи, где-нибудь в чужой постели, в голове, в похмельном, перевозбужденном мозгу роились, кипели, бурлили, разве что не разрывая черепную коробку, цветные кошмары снов-не снов, бреда-не бреда, так, электрические разряды накопившихся с избытком впечатлений, усталости и неизбывной боли, что свалилась вдруг с изменой, казалось, до смерти преданного человека. И никак не проснуться, не смахнуть это наваждение, это раздирающее душу и плоть безумие, электрический сон… И потом – явь, нисколько не легче ночного кошмара. И если бы не «бессмертная влюбленность в молву» (поэзию), наверняка в смирительной рубашке забрали бы из морга. Но Господь милостив…

Господь милостив. Впрочем…

Впрочем, для Александра Александровича Блока примерно так все и закончилось.

И вот снова, уже на пятом десятке, читаю о нем у Вл. Ходасевича: «Мне захотелось тайком помянуть Блока. Я предложил спеть „Коробейников“, которых он так любил». Но «Коробейники», можно сказать, и моя самая любимая (русская) песня. Именно с них, с «Коробейников», и началась моя большая любовь к народной песне. И вообще, сколько помню, с ранней юности, даже с детства, когда повально все свихнулись на «битлах» (меня от них, как, впрочем. от всего подобного, поныне воротит), я заслушивался народными песнями. И любил, без преувеличения, все: русские, украинские, белорусские. Но «Коробейники» всегда стояли первыми: «Ой, полным-полна коробушка…» Я поначалу и не знал, кто же это такие, коробейники… Но сердце, но душа сами собой уходили в полон слов, музыки, ритма. Таким был и я в своей любви, в своей печали, в своих загулах. Они обычно и начинались так: ой, полным-полна моя коробушка…

Года два назад на концерте в ЦДЛ услышал тоже давнее, из детства еще, а до этого лет двадцать не слышал, но смутно помнил всегда, – внутри жило:

Два кольоры мои, два колльоры,

Оба на полотнi, в души моiй оба.

Два кольоры мои, два кольоры —

Чэрвоний – то любов, а чорний – то журба.

Спину мою – будто инеем обсыпало – озноб сковал, долгий, медленно переходящий в жар… Когда-то, расставаясь с женщиной, которую сильно любил, попросил ее связать мне шарф, чередующийся одинаковыми, поперечными полосами, красными и черными, такова любовь, такова по сути и жизнь… Сколько лет прошло, а я все также зимой кутаю горло в тот шарф. Даже в Москве порой смотрят на меня, а точнее, на мой шарф, с откровенным любопытством…

Прозу в отличие от поэзии я начал (по-настоящему) читать довольно поздно. И тут, точно как в поэзии Блок, меня околдовал Бунин. Сразу и навсегда. Хотя до Бунина прочел уже многих, и сейчас перед каждым из них, а это Пушкин, Лермонтов (все проза), Тургенев, Толстой, Горький…, я благодарно и покорно снимаю шапку, первым навсегда остался Бунин. Но вот, сколько ни читал его стихов – не ложились они, как его проза, мне на сердце. Я их понимаю, я их принимаю, я их люблю, но… Блок, Есенин, Павел Васильев, Борис Корнилов, Заболоцкий, Рубцов, Прасолов, Тряпкин… А вот Бунин как поэт в этот ряд никак не становился. Даже Юрий Кузнецов, и тот покорил меня на старости (под сорок) лет. До этого много раз читал-перечитывал – не шел он мне, но потом… А вот бунинская проза, его рассказы, сколько ни читаю их, всякий раз, подобно Розе Иерихона, воспетой им, распускаются в сердце моем неумирающим пламенем.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 21 >>
На страницу:
3 из 21