– Да у них же зять красный комиссар, – попробовал вразумить жену Никифор.
– А у нас дочь учительница. Да и какой завод у нас был, скажешь тоже. Два бочонка под масло, да колода под сметану. Вот и весь завод.
– Зато дом у нас был кирпичный, забыла что ли.
– Ну и что, мы этот дом своими руками построили. За это не раскулачивают. Нет, это всё из-за бороды…
Лишившись бороды, дед как-то сразу сник, как библейский Самсон без длинных волос. Стал прихварывать, да однажды осенью провалился на своей лошади под лед на мелкой лесной речушке. Он в той речке только ноги промочил, но после этого купания почему-то слег и разболелся на две недели, чего раньше с ним никогда не случалось. В больницу, сколько его не упрашивали, он обращаться не стал, сказал, что от смерти все равно не уйдешь. Таблетками от неё не откупишься.
Стал собираться в дальнюю дорогу. Сходил к знакомому столяру – гроб себе заказал. Крест сам себе смастерил дубовый. Зиму на печи пролежал, а к пасхе помер.
Анна пред смертью заметила, что борода у деда стала сильно расти, только какая-то непривычная – совсем седая. И выражение лица стало у Никифора какое-то другое, как на иконах у святых старцев, которые смотрят со стен полуразрушенного собора в центре Красновятска.
Теперь Анна уже жалела, что отрезала у Никифора бороду. Может быть, и на самом деле, не в бороде дело.
Конкурент
У сельповского конюха Ивана Дмитриевича не так давно появился конкурент – Вася Порошин. Вася от нечего делать смастерил самодельный трактор. Задний мост приспособил от списанного «Москвича», двигатель от мотоцикла, а редуктор от пускача с гусеничного трактора, который случайно нашел в Каменурском логу. Когда Вася снимал редуктор, он вспомнил, что года два назад Коля Карамба пахал на этом тракторе частные огороды, ну и навоздырялся как следует. По пути в гараж из трактора выпал. Утром опомнился – стал свой трактор искать, но не нашел. Да и как найдешь, если Каменурский лог от Пентюхина находится километрах в десяти, а сентябрь тогда сухой был – вот следов-то и не осталось.
Самодельный трактор у Васи получился не хуже любого мотоблока – пашет, косит, сено в самодельной тележке возит. И местные жители как-то сразу признали в Васе мастера на все руки. Стали приглашать вместе с трактором для обработки огородов, дружбу старались завести, угостить чем-нибудь при случае. После этого к сельповскому конюху Ивану Дмитриевичу отношение резко переменилось. Просто так Ивана Дмитриевича уже никто не угощал и впрок – тоже. Если и подавали, то только за дело, с меры, чтобы с панталыку не сбился и до дома добрался своим ходом.
А раньше, бывало, Иван на своей кобыле Майке до огородов доедет, подцепит плуг, как положено, супонь подтянет, чтобы хомут не спадал, и садится в тенек под кусты ожидать румяную хозяйку с угощениями.
Хозяева пашут, картошку садят, боронят на его лошади, а он сидит себе, да горькую попивает. К вечеру так ухайдакается на алкогольной ниве, что его, бесчувственного, на телегу грузят и домой везут через все село, как покойника. Дети малые от одного вида такой процессии плакать начинают, старухи крестятся, старики вздыхают с усмешкой: «Э-хе-хе!».
Дома жена принимает конюха из рук в руки, устраивает в чулане на ночлег, плачет, следит, чтобы на спине не лежал. Всю ночь около него без сна, всю ночь в заботе.
Зато утром устраивает ему взбучку и выволочку. Начинает ухватом по дому гонять. Сначала она его, потом он ее. Кончается тем, что она открывает западню в подполе, задергивает ее половиком и выходит к мужу – дразнит, обзывает разными нехорошими словами. Иван, конечно, нервничает, кидается на бабу с кулаками, а она – легким прыжком через западню – раз, и готово. Иван же по своей забывчивости ступает на половик и летит в трам-тарары, увлекая за собой чугуны и ведра с водой, что стоят около печи на лавке.
Пока Иван приходит в себя в темном подполье, постепенно начиная охать и ругаться, Пелагея быстро закрывает на подполье крышку и вешает на запоре замок. Вот тебе и тюрьма до обеда.
Иной раз, правда, и в подполье он долго не сдается, ворчит там что-то жуткое, сквернословит, в западню снизу колотит старым сапогом. Но Пелагея неумолима, как правосудие.
– Извинения проси, свистодыр, – требует она, – а то вообще не выпущу оттудова и голодом заморю.
– Опохмелиться дашь – извинюсь, – отвечает Иван ехидно.
Пелагея вертит перед западней морщинистым кукишем и продолжает:
– У других-то ведь мужики как мужики – только по субботам причащаются да в получку иногда, а ты каждый день пить заладил. И где только денег берешь? За что тебе подают? Ведь пахать-то ты уже не можешь ладом, городские отрехолки лучше тебя пашут.
– Ну уж нет, у меня борозда, как стрела! – кричит из подполья Иван.
– Тын весь скоро упадет. Вчерась угловую-то доску около бани уже на гасник привязала. И это при живом мужике! С ендовы вода мимо стряку льется. Поросенок вместо корыта из алюминиевой черепени ест… Вот до чего я с тобой дожила!
– У меня борозда!.., – не унимается Иван.
– Да молчал бы уж нето. Э-э-х! Горюшко ты мое! И за какие грехи мне такое наказание?
Иван слышит, как наверху Пелагея начинает тонко всхлипывать да причитать, и ему вдруг становится жаль ее. Он ерзает на холодной земле, чешет лысый затылок и не знает, что сказать ей в утешение. Нет у него в голове словесного сочувствия. В душе скребет, а на язык не вы ходит.
– В других-то людях хоть жалость есть, а в этом нет никакого сочувствия, – шепчет Пелагея сквозь слезы.
После этого у Ивана, наконец, появляется нужная мысль, от которой теплеет на сердце.
– А помнишь, Пелагея, – начинает он, – как мы с тобой сено косили в Черепановском логу? Помнишь?..
Пелагея помнит, ей иногда кажется, что вся ее жизнь прошла по логам да ухабам.
– Али забыла? – спрашивает Иван, на минуту прислушивается, что Пелагея ответит, а потом продолжает: – А я помню… Мы тогда молодые были. Поработали, разогрелись. Тебе жарко стало – ты кофточку скинула на траву. А я стоял и смотрел на тебя во все глаза. Какой ты красивой казалась мне тогда. Какой красивой! Прямо сердце замирало. Потом ты оглянулась на меня – и в глазах у тебя блеснуло что-то озорное… Что это было, Пелагея? А. Не помнишь?
– Молодость, – вздохнула Пелагея.
– Любовь, – поправил её Иван.
Чем ближе к обеду, тем все мягче, все сердечнее становятся разговоры у Ивана и Пелагеи. В конце концов, он начинает раскаиваться во всей своей несусветной жизни… Пелагее становится жаль мужика. Она выпускает его из «карцера» и подает стакан крепкого чаю с малиной. Ну что с ним поделаешь, с этим разбойником, тоже ведь человек с виду.
После чая Иван розовеет лицом, его прошибает пот, и настроение у него поднимается еще более. Сейчас он с женой становится ещё ласковее, но начинает конкурента ругать, Васю Порошина. Из-за Васи все… Вася ставку понизил, стал за один огород брать по сто рублей, в то время как у Ивана дешевле двухсот цена не опускалась, в соответствии с русским стандартом – бутылкой водки.
– Я вот ему устрою, Васе-то! Устрою я ему! Он узнает у меня, как палки в колеса вставлять.
– Да чего ты устроишь? Чего? Да и устраивать ничего не надо. Работает человек – ну и пусть работает, – стала увещевать мужа Пелагея.
– Я ему устрою! Он узнает у меня.
И, что особенно странно, сдержал Иван свое слово. Две ночи не спал, но что-то нехорошее придумал, а потом сделал.
Через неделю самодельный трактор у Васи сломался. После этого все пентюхинцы опять пошло к Ивану Дмитриевичу на поклон, а он впервые за много лет позволил себе поиздевался над неразборчивыми людьми. И технику самодельную охаял. Всем стал говорить, что на эту технику сейчас надежды нет, несерьезная она: сегодня работает – завтра – нет. Вот лошадь это другое дело. Для лошади и бездорожье не помеха, к тому же она своими копытами почву не мнет, ест мало и умная: чего ей ни скажешь – она все понимает, только отвечать не научилась пока. Но запрягать ее надо ладом. Ладом надо запрягать. Кто теперь из молодых-то людей запрягать лошадей умеет, как положено? Да – никто не умет. Иногда человек даже пахать берется, а не знает, как супонь на хомуте затянуть. Как чересседельник к седелку крепится или подпруга. Иной пахарь даже не понимает, для чего лошади узда нужна. Как дуга через гуж к оглобле крепится.
Так бы и жил Иван Дмитриевич, рассуждая и припеваючи, до самой пенсии, если бы не грянула в России повальная перестройка, которая все поставила с ног на голову.
В соответствии с новыми веяниями поступила в сельповскую контору бумага, рекомендующая сократить управленческий аппарат сельпо на одну единицу. И по странной логике провинциальной бюрократии под это сокращение попал как раз конюх Иван – человек бесполезный и беззащитный. Соответственно пришлось сокращать и кобылу Майку. Ивану за два месяца вперед выплатили компенсацию, перед ним нарочито долго извинялись и разводили руками. Майку же без рассуждений отправили на колбасу.
Говорят, при расставании с Майкой Иван Дмитриевич расплакался, ласково стал прижимать ее понурую голову к своей щетинистой щеке, и все просил у нее прощения.
– Ты уж прости меня, дурака. Не жалел я тебя. Не кормил как следует. Пил. Подавали мне. Ты работала, а я пил. Прости, лошадушка, прости, сердешная!
Когда Майку стали по трапу заводить на машину с высокими бортами, Иван Дмитриевич не выдержал – отвернулся и смахнул со щеки скупые стариковские слезы. Колхозный шофер Сашка Соломин увидел вдруг, что и лошадь тоже плачет. Слезищи такие по щеке катятся, что… Подошел к Ивану, ткнул его в бок, пальцем на лошадь указал, а сказать ничего не смог – ком встал в горле.
После этого Иван Дмитриевич не выдержал – рассвирепел, ворвался в сельповскую контору и обозвал всех конторских дармоедами, паразитами обозвал, но от сердца почему-то не отлегло.
Снежная женщина
Помню, она всегда приходила в снегопад. Я видел, как она идет по саду в коричневом пальто и норковой шапке. Все вокруг нее белое, мягкое, округлое, все неподвижно, призрачно и холодно, только плавно переступают ее ноги да покачиваются руки в черных перчатках. Она все ближе ко мне, все отчетливее ее лицо, глаза, губы. Сердце мое начинает восторженно биться. Она уже рядом.
Между тем она входит в дом и наполняет его особым запахом морозного утра. Ее глаза блестят, на ресницах тают случайные снежинки. Я обнимаю ее и целую в холодные щеки. Я очень люблю целовать ее именно в холодные щеки, когда они еще не потеряли аромата морозной улицы, когда они покрыты легким румянцем.
От мягкого воротника ее пальто исходит нежный женский запах, волосы пахнут шампунем и духами, руки кремом. Может быть, именно из-за этих долгожданных встреч в самом начале зимы для меня всегда есть что-то волшебное, и дарит это волшебство первый снег.