И часто, слишком часто били
По голове и головой.
И нет, прощенья не просили,
В сердцах не каялись друзьям,
Они ещё не всё забыли,
Их вечно не забуду я.
Но если вдруг в январской стуже
Я встречу их на грани мглы,
И буду я им очень нужен —
Я скрою все свои углы.
И округлив вражду и муку,
Перетерпев былое зло,
Я им подам спасенья руку —
Пусть думают, что повезло…
Павлу Петровичу показалось, что в этом стихотворении тоже есть что-то мистическое, что-то странное, но размышлять над этим вопросом всерьёз он не стал. Не было времени. Да и пользы, откровенно говоря, никакой от подобных рассуждений он не видел.
Через некоторое время после этого печального события к Павлу Петровичу в мастерскую принесли письмо из редакции местной газеты, якобы полученное не так давно от безвременно погибшего поэта. Молодая симпатичная девушка, которая передавала письмо, как-то смущенно и виновато взглянула на художника своими огромными голубыми глазами, протянула конверт и сказала:
– Мы не решаемся это напечатать.
Постояла немного в дверях и ушла.
Павел Петрович с торжественным недоумением открыл письмо, надел на нос свои тяжелые, в железной оправе, очки и прочитал следующее.
«Здравствуйте, уважаемые члены редакции газеты «Комсомольская искра»!
Пишет вам мальчик 49 лет, увлечённый поэзией и мистицизмом. Мне кажется, я открыл закон, по которому человеческая душа не может являться пристанищем истины – некой субстанцией космического духа, а является всего лишь камертоном, тонко реагирующим на добро и зло. Она трепещет, как лист дерева на ветру жизни.
Говорят, что душа каждого человека с рождения – христианка. Я в это не верю. Душа человека – это то, что успели вложить в нее наши родители. А вложили они в нее надежду на близкое чудо, на долготерпение. Научили её послушанию и доверчивости.
Анализируя свою жизнь и жизнь своих предков, я пришел к выводу, что русским человеком на протяжении веков движет не стремление к прогрессу в той или иной сфере, не потребность утвердить себя в роли лидера, а нечто совсем другое. Русскому человеку свойственно покорять пространства, а не народы. Жизнь манит его вдаль, в неведомое, в далекое. Ему хочется иметь много, но вовсе не прибыли, не денег, не реальных богатств. А бесконечного пространства за окном. Потому что ему свойственна устремленность вдаль, в будущее, в безграничное и незнакомое пространство. Ограничьте его устремления рамками небольшого участка самой богатой земли в центре Европы – и он умрет от тоски. Оттого, что некуда больше стремиться, нечего больше искать.
Для русского человека мучительно знать, что дети его и внуки обрели покой, нашли свой участок земли и сейчас им больше никуда не нужно спешить. Больше ничего в их судьбе не изменится. Чуда не произойдет…»
Дальнейшее Павел Петрович читать не стал. Там была точно такая же нелепица и галиматья. Он подумал было, что это какая-то ошибка. Это издевательство над той культурной средой, которую олицетворял собой поэт, которая его воспитала, породила и вознесла…
Потом Павел Петрович усомнился в своем первоначальном мнении. Но продолжить чтение письма уже не смог, ему показалось это слишком утомительным. Он смял письмо и бросил его в урну для мусора, думая при этом только о том, что мир интереснее и возвышеннее этой чепухи. Мир проще и логичнее. И потому не стоит покидать этот мир слишком рано. Он от этого лучше не становится и ничего нового не приобретает. Ибо все его приобретения вопреки здравому смыслу, все на грани безумия.
Романтическая душа
Второй сын Николая и Лукерьи, Никита, с юных лет очень любил рисовать. Он рос нескладно высоким, застенчивым и слабым ребенком, способным удивить окружающих разве что исключительной медлительностью. Борис в раннем детстве частенько его поколачивал, но по лицу не бил. Лицо у Никиты было по-детски нежное, даже можно сказать, женственное, а глаза доверчивые и лучистые, не умеющие лгать.
В противовес Борису, Никита почти всегда был бледен и предпочитал проводить время в одиночестве за чтением книг или рисованием.
Весной он плел венки из одуванчиков. Эти желтые эфемерные цветы почему-то его завораживали. В них было что-то солнечное и медовое, что-то томительное и сладкое, чему Никита не мог найти подходящего названия.
Летом он рисовал золотистые восходы и багряные закаты, открывая для себя, что медлительность в какой-то мере присуща всему живому на земле. Зимой смотрел в опустевший сад через заиндевелое окно, и ждал снегирей, иногда прилетающих на калину, увешанную красными бусинами ягод.
По какой-то непонятной причине в зимние холода к нему прилипали все простудные болезни от гриппа до скарлатины. Он появлялся на улице с обязательным шарфом на тонкой шее, в шапке с распущенными ушами, в огромных серых валенках и теплых рукавицах.
Уже первые рисунки Никиты, выполненные обыкновенными акварельными красками на серой бумаге, привели близких родственников в восторг. Им очень понравилась молодая женщина в сиреневом платье, изображенная Никитой на фоне замшелых камней и прибрежных кустов в позе Ассоль, встречающей принца. Потом Никиту увлекла весенняя природа, скрытая в зеленоватой дымке нарождающейся листвы.
А однажды он нарисовал цветущую черемуху так правдиво, что случайно заглянувшая к ним на огонек соседка купила его акварель за десять рублей. Умеющие ценить деньги родители молодого художника увидели в этом событии хорошее предзнаменование и сделали всё, чтобы это увлечение сына переросло в нечто большее.
Несмотря на свой худосочный вид, Никита очень рано стал обращать внимание на девочек, обладающих хорошей фигурой. Влюблялся в них как-то подозрительно быстро, каждый раз утопая при этом в красочных эротических мечтах и сладкой мороке любовных иллюзий. Из-за этого к своим тринадцати годам он знал о любви больше, чем все его сверстники, вместе взятые. Он прочитал много книг и серьёзных научных статей на любовную тему. И в то же время любовь так и осталась для него тайной. Она представлялась ему сгустком чувств, где преобладает восторг и благоговение, где в прах рассыпается здравый смысл и исчезает привычная нравственность.
Но эта любовь не подружила его с жизнью. Он ничего не предпринимал для достижения намеченной цели. В свои четырнадцать лет он не умел даже целоваться. Скрывал свои чувства, страдал в любовной немоте и понимал, что никому не сможет излить своих самых скверных и сокровенных мыслей.
Во время очередной влюбленности его свалила корь. Дни высокой температуры были на редкость солнечными. Никита плохо слышал в эти дни, все звуки казались ему далекими. Голос его стал непривычно низким, глаза слезились, и только одно запомнилось ему ясно. Как в странной дреме стоял за окном укрытый снегом сад, а там – темные ветви яблонь в белой оправе снега, тонкие желтоватые линии высохшей травы, пунктир одиноких листьев на щетине смородины и пухлый овал свежего сугроба вдоль изгороди. Почему-то именно в это время ему стало томительно приятно смотреть в зимний сад, в царство голубых теней и искрящейся белизны. И не хотелось верить, что такое уже никогда не повторится, что эту удивительную картину никто не сможет как следует запечатлеть.
Тогда впервые в его душе возникало такое ощущение, будто это только он один так видит и так глубоко чувствует природу. Это только он один имеет восторженную душу, которая так ярко отзывается на всякое проявление настоящей красоты. Значит – надо как-то сохранить и передать эти чувства другим. Пусть все испытают переживаемый им восторг. Пусть все это почувствуют…
После отступившей болезни рисование стало его болезненной страстью. Он брал в школьной библиотеке книги о русских художниках и читал их с радостным упоением. Биографии таких корифеев живописи, как Серов и Репин, очень волновали его. Он искал в них некой схожести со своей жизнью, и если находил что-нибудь существенное, указывающее на близость помыслов или поступков, то всегда очень воодушевлялся этим. Ему казалось это хорошим предзнаменованием…
Например, неспособность Валентина Серова к точным наукам воспринималась им, как некий обнадеживающий знак, потому что Никита тоже терпеть не мог алгебру и химию, зато с большим желанием писал сочинения на вольную тему и даже чувствовал некую тягу к стихосложению. Живописание словом было сродни рисованию, а рисование так же возбуждало его, как хорошие стихи. Тут и там жила непредсказуемость, тут и там властвовала стихия.
Первые акварели Никиты озадачили учителя рисования отсутствием композиции. Александр Павлович Кадмиев долго не мог понять, почему асимметричные цветовые пятна на рисунках Киреева так естественно вплетаются в знакомый узор природы. Почему отсутствие композиции не лишает картину смысла? Почему небольшие рисунки Никиты завораживают не точностью деталей, а верным росчерком карандаша, едва намечающего контур, не ясностью, а туманностью – некой робкою тайной?
Что бы там ни говорили, а первыми по достоинству оценили дар Никиты школьные хулиганы и второгодники. Они подходили к нему на перемене и просили нарисовать голую бабу с увесистым задом. Позднее дело дошло и до известных композиций с изображением мужских и женских тел под характерным названием: «Папа на маме». Потом Никитой заинтересовалась смазливая руководительница школьной редколлегии Валька Ломова и стала его приглашать после уроков для работы над стенгазетами. Никита волновался при ней, как при настоящей зрелой женщине, и, если она поворачивалась к нему задом, украдкой смотрел на ее крупную вздернутую попку под кримпленовой юбкой. От Вальки густо пахло духами, и, если она останавливалась у окна лицом к стеклу, на ее черных гетрах возле колена Никита видел маленькую дырочку. Когда-то такую же он приметил у Нины Ивановны на голени, когда та слишком низко нагнулась за упавшим мелком на уроке биологии. Нина Ивановна работала завучем в школе имени Ленина, ходила на занятия в темно-синем костюме и частенько спала на уроках, подперев массивный подбородок гладким кулачком. Однажды Нина Ивановна увидела карандашные рисунки Никиты, моментально оценила их по достоинству, узрила все недостатки и сразу же посоветовала обратиться за помощью к профессиональному художнику Павлу Петровичу Уткину, потому что школьный учитель для него уже не авторитет. Из школьной программы он вырос, но до настоящего мастерства ещё не дорос.
Павел Петрович Уткин в то время заведовал изостудией в местном Доме культуры, куда частенько наведывались все представители местной богемы.
Первая встреча Павла Петровича и Никиты прошла довольно холодно. Рисунки и акварели долговязого школяра старому художнику не понравились. Полное пренебрежение азами академической живописи его рассердило, а медлительная скованность молодого человека была воспринята им как заносчивость.
– Если хотите по-настоящему овладеть искусством живописи, – сказал Павел Петрович, – то придется начинать с самого простого, с азов, а если ваши творческие искания выше канонов академической живописи, то нам с вами не по пути.
– Я знаю, что ничего не умею, – смущенно ответил Никита.
– Тем лучше, – ободрил его Павел Петрович. – Никогда не надо переоценивать себя, тем более в вашем возрасте.
Азы живописи
Начало занятий в изостудии запомнилось Никите на всю жизнь. Остался в памяти яркий сентябрьский свет из окон третьего этажа, пересекающий изостудию по диагонали; запах масляных красок, скипидара и льняного масла; голова двуликого Януса в буклях шевелюры; крохотная статуя Аполлона; незамысловатая лепнина из гипса, развешанная по стенам вразброс и напоминающая музейные экспонаты, забытые здесь каким-то исследователем древностей.
Запомнились первые карандашные рисунки этих самых гипсовых фигур, где обязательно нужно было передать фактуру материала, соблюсти пропорции, отчетливо обозначить тени и блики. Запечатлелось присутствие Павла Петровича за спиной, который ничего особенного не требовал, только находил и просил исправить допущенные ошибки, тем самым подталкивая начинающего художника к достижению настоящего совершенства.
Уже через несколько месяцев после начала занятий Никита почувствовал, что многое может нарисовать так, как нужно, как этого требуют древние правила, разработанные еще Леонардом да Винчи.
В конце года на занятия к молодым художникам пришел симпатичный старик – их первая живая модель. Его усадили на деревянный подиум, осветили с боков двумя софитами, дали в руки книгу. Портрет старика нужно было нарисовать за три сеанса. Никита нарисовал за два и, как ему показалось, лучше всех. Но когда Павел Петрович поставил все рисунки в ряд на полу возле живого оригинала, и Никита сравнил свой портрет с остальными, то вдруг обнаружил, что его работа выделяется только одним своим качеством – исключительной бледностью тона, а, следовательно, невыразительностью. Хотя Никита соблюдал все каноны карандашного рисунка, и, как положено, самым ярким местом на портрете сделал зрачки старика, все равно старик не выглядел так живо и естественно, как на портрете Валерки Филиппова. К тому же правая щека старика на рисунке Никиты явно перевешивала левую. Теперь, когда рисунок стоял в одном ряду с другими, это бросалось в глаза. Никита ожидал, что Павел Петрович обратит внимание на эти промахи, но он почему-то сказал:
– Для первого раза неплохо, – и ласково похлопал Никиту по плечу. – Не будешь спешить, все у тебя получится.
И Валерке Филиппову он сказал почти то же самое, только немного другим тоном, и Нинке Наумовой, и пенсионеру Бушуеву, который занялся живописью от скуки и любил поразмышлять об искусстве вообще.
Первое время в изостудии Никита по инерции ставил себя выше всех, считал себя самым талантливым и намеревался обязательно доказать это в ближайшем будущем. Ему казалось, что живопись – это его судьба, без живописи он пропадет, а все остальные вполне могут выжить, потому что не дорожат своим призванием так, как он. Валерка Филиппов на занятиях всегда рассказывает какие-то смачные и смешные истории про знакомых девочек, которых у него, по-видимому, пруд пруди. А пенсионер Бушуев тут вообще случайный человек, потому что он уже не успеет, как следует реализоваться… Нинка Наумова в свободное время липнет к парням, которые много старше ее, и делает это так явно, так раскованно, что порой кажется, будто только для этого она сюда и приходит. Правда, акварели у Нинки порой получаются прекрасные, особенно те из них, которые она делает как бы случайно, останавливаясь на улице в самых неприметных уголках. Нинка умеет выделить главное, четко обозначить свет и тень, блики и полутона. В ее акварелях есть поэзия… Глядя на ее акварели, Никита чувствует зависть. Если бы он мог так же легко изображать изменчивую природу, он бы не терял времени зря. Вот, например, его, когда он занят искусством, девчонки совершенно не интересуют, ну разве что раза два Никита мельком посмотрит на Нинку, и все…