Молебен. Фотография нач. ХХ в.
– Это я чтецом в церкви… А тут Варвара Петровна в церковном хоре. Один я там был жених посреди цветника чистых дев, вот и выбрал такую красавицу при своей неказистости…
А улыбается он всем лицом, щуря глаза и не размыкая губ, доверчиво и слегка смущенно.
– Да будет тебе… – отмахивается Варвара Петровна будто бы недовольно, тоже заглядывая в альбом.
И ее легко узнать в молоденькой курносой девушке с тонким выпрямленным станом, обтянутым белым шелком, – также блестят глаза из-под кружевной накидки, ярко очерчены губы.
– Это я уже в подвенечном платье… сама вышивала, заранее, года два или три – светлыми шелками по белому шелку. Оно и теперь в сундуке лежит: будем выдавать кого-нибудь из девочек замуж, пригодится…
И девочки здесь, милые, с ясными глазами, сфотографированы порознь и все вместе: старшая Оля, уже студентка, Клава, Нина с замкнутым и грустным лицом над зажатой подбородком скрипкой, младшая улыбающаяся Леночка в школьной форме, с ямочками на щеках и бантиками в косичках. И единственный сын Миша – теперь уже студент семинарии и иподиакон известного архиерея, а на фотографии тоненький темноглазый мальчик в белом стихаре, с большой свечой. Он похож на ангела, стоящего, опустив длинные ресницы, у царских врат, – чистотой и молитвенной тишиной веет от его лица.
Все интересно мне в жизни отца Александра: я еще не знаю, как это случается, что человек выходит из мира обыденности и становится священником? Мне кажется, что переход этот чудесен и таинствен, как появление из кокона бабочки с яркими крыльями в бархатистой пыльце.
И однажды он начинает рассказывать о своем детстве.
Как сослали его отца, священника, и больше о нем уже никто не слышал. Мать выгнали из дома с семью детьми. И шли они зимой, в метели, по селам, просили милостыню. Двоих грудных детей мать несла на руках, за плечами на лямках тянула санки еще с двумя, постарше. Трое шли за санями пешком, он был из них самым старшим – одиннадцати лет. Далеко кругом по селам их знали и подавать боялись, тем более пустить в дом, и сами голодали люди, куда уж принять такую ораву. Грудные дети почти сразу умерли. Потом и мать умерла. Где-то потерялись братья и сестры, кого в детский приемник взяли, кого добрые люди…
В одиннадцать-двенадцать лет работать еще рано, а просить уже стыдно. Летом жил в лесу, подкапывал на полях картошку, пек на костре. К зиме в собачьем ящике под вагоном добирался в теплые края, воровал. В Сочи попросился в детский дом.
Трудно было батюшке произнести это слово «воровал», но превозмог себя.
До этой поры его биография почти совпадала с детством моего отца, сына диакона, только диакон умер от голода при закрытой церкви в Поволжье, а жену его с детьми так же выгнали из дома.
– Я был молод и состарился, и не видел праведника оставленным и потомков его просящими хлеба… – выговорила я слова псалма, давно стоявшие в памяти неразрешимым вопросом.
– Неисповедимы суды Господни… воистину это страшная тайна. Даже Антонию Великому был ответ, чтобы он не исследовал эти суды, а внимал себе… – вздохнул отец Александр. – Один старец сказал мне: это особая благодать, когда Господь призывает к мученичеству.
– А если с детства… за что?
– Не «за что», а как сказано в притче о слепорожденном, чтобы на нас явлены были дела Божии… то есть, чтобы исполнился замысел Божий о каждом из нас. Судьба и закладывается с детства… все из него произрастает, как злак из семени.
– Как хорошо: цветок прорастает из макового зернышка, бабочка – из кокона, душа – из замысла Божиего?
– Да… Так вот и я жил, и о Боге не помышлял… С пятнадцати лет был на заводе учеником, слесарем… А Бог обо мне помнил. И в двадцать восемь лет чудесно досталась мне одна книга… Несколько месяцев я ее читал, и она всю мою жизнь осветила и перевернула… Потом я уже и школу экстерном кончил, и семинарию, духовную академию, но главное было сказано сразу – как в откровении…
– Какая книга?
– А вот погодите… – поднялся батюшка. – Сейчас покажу, может, вы и не слышали…
Скоро он вернулся, прижимая рукой к груди книгу в твердом переплете, с золотым обрезом. Торжествующе раскрыл ее на титульном листе с церковнославянским шрифтом, длинным силуэтом горы Афон и годом издания – 1892-м.
Так в мою жизнь впервые вошел великий святой – Симеон Новый Богослов.
Три дня за дощатым столиком под сиренью в саду я читала его «Слова». И было это озарением, откровением, блаженством, потоком благодатного света, как будто раскрылось небо. А когда я закончила книгу, батюшка обиделся:
– Как вы быстро управились… Я-то его несколько месяцев читал да потом всю жизнь перечитывал…
– И я буду перечитывать, и жизни не хватит… Просто я оторваться не могла.
– Не хватит… – согласился он. – К какой высоте Господь нас призвал, а мы пресмыкаемся в земном прахе…
– Вы-то в прахе? – улыбаюсь я. – У вас самое высшее служение, как говорит Александр Шмеман: священник, стоящий перед престолом Господним с воздетыми руками, – символ высшего предназначения человека: он получает этот мир, как дар, и возвращает Богу в благодарении…
– …во вселенской Евхаристии… Да ведь это Господь через нас низводит небо на землю… а с нас, грешных, Он за все стократ спросит… – смиренно возражает он. – Хоть бы то взять, что я двадцать лет со своей матушкой Варварой ругаюсь, пятерых детей вырастили, а все смириться друг перед другом не можем… Или, бывает, устанешь за день, приляжешь, поплачешь о своих грехах перед Господом, да так и уснешь, правило перед литургией не вычитав… А как мы постимся? Хоть и без скоромного, помилуй Бог, а все есть… и картошечка, и щи… Так ли отцы в пустыне спасались?
– Вот, отец, может, обед-то в пятницу не готовить? – посмеивается матушка, вытирая тарелки. – А подам я тебе пять сушеных смокв и холодной водицы…
– Ты-то подашь… такого, что и не хочешь есть, а еще попросишь. Особенно, если блины постные заладишь, с селедочкой… соблазн и только. Хоть уж блины не пеки в постные дни, а то «смоквы»…
– А ты не срами себя зря… Что ж ты исхудал совсем, если такой чревоугодник? Плащ висит, как на вешалке…
Ангел с чашей. Фрагмент фрески «Небесная литургия». Монастырь Грачаница, Сербия
В. А. Васнецов. «Евхаристия». 1911 г.
– Так это от плохого характера, как ты сама справедливо и попрекаешь, – пища впрок не идет. Да и болонью эту ты купила на два размера больше… Надеялась, вырасту еще?
– Какой в магазин завезли, такой и купила, ведь никакого не было… А насчет характера – что правда, то правда… Никак не уймешься даже под старость лет… Вот хоть бы уполномоченному перестал досаждать. Другой бы ему тут бутылочку, там подарочек, глядишь, и оставит в покое… Сказано ведь – любить врагов своих…
– Своих, матушка, своих… а не врагов Церкви. Сколько они по Руси церквей позакрывали, людей развратили…
– Будет им подарочек, печать антихриста на правую руку… – непоследовательно соглашается она.
– Вот-вот, – кивает на нее батюшка. – Меня смиряет, а сама при встрече с Лютовым бровью не поведет… Да, жизнь вся вокруг искаженная, кривое не сделаешь прямым… Иногда сам не знаешь, то ли подвиг совершил во славу Божию, то ли великий грех…
Однажды такая вышла со мной уголовная история… Я перед службой часто и ночевал в храме, чтобы зря не ездить по шестьдесят километров туда и обратно. Раз просыпаюсь глубокой ночью, слышу стук, как будто стену ломают. Ну, спустился в придел, где раньше вторая дверь была. Ее заложили, но кладка-то не такая, конечно, как в толще стен. Там, и правда, долбят ломом. И голоса: трое. Тьма непроглядная, на версту вокруг никакого жилья. Затаился я, пока один полез в пролом. Тогда накинул ему мешок на голову, втянул внутрь. Руки ему связал… Двое других шум услышали, испугались, не полезли. Свет зажег. Сижу, жду рассвета… Взломщик мой связанный лежит на полу, рукам больно, грозится: «Тебе, – говорит, – грех будет». «Ничего, – говорю, – я покаюсь… А тебе подушку подложу. Тебе-то не грех церкви Божии грабить?» Не одолел бы я его, они бы и меня ломом…
Утром сдал в милицию, куда уж они его определили, не знаю. А вспомнить жалко… Молюсь за него всегда, имени-то не спросил, – так без имени поминаю. Иногда думаю, пожалел бы его, простил, как святой Серафим разбойников, может, и этот покаялся бы?
– Или пошел бы другие церкви грабить… – говорит матушка.
– Или пошел бы… Развратили, споили народ, совсем он одичал, потерял и образ Божий, и человеческий… А к Церкви власти такое отношение насаждали своим примером…
– У антихриста какой первый враг? – спрашивает меня матушка и сама отвечает: – Известное дело…
– Но вот вы спросили о праведнике оставленном… только и то истинно, что всем нам далеко до меры праведников… Может, потому и отцы наши страдали, и вся Церковь – за оскудение духа… Да и мы сами разве что только скорбями спасемся…
Троица в тот год была очень ранняя. В сыром лесу вокруг церкви еще стояли поляны ландышей, нежно лиловели фиалки. А с вечера и на рассвете самозабвенно пели соловьи.
Ездили служить панихиду на кладбище за деревней Старый Лог. Батюшка чу?дно определял расстояния – до вокзала три пятидесятых псалма, до ближайшего села – двести Богородичных молитовок.
Утреннее правило вычитал за рулем вслух, лицо посветлело:
– Доброе утро!
Его разбитая «Победа» то и дело останавливалась, подбирая спешивших по обочине к Старому Логу женщин в платках, с задубелыми складками морщин на еще не старых лицах.