Два старика вынесли из дома на полотенцах большую – метра в полтора высотой – икону святителя Николая с трещиной по середине лика: еще когда отбирали и жгли иконы, ее раскололи по шву, – а половинки потом прятали по чердакам. И было что-то в строгом лике святителя похожее на лица окруживших его людей, что-то родное всем.
Кладбище было светлое, в молодом лесочке, с бедными деревянными крестами. Батюшка в легкой зеленой ризе взмахивал перед иконой кадилом, таял дым в солнечном свете. Плыли облака, шумели березы в клейкой зелени, с шелестом трепетала мелкая листва осин. А на могильных холмиках цвели колокольчики, незабудки, белая и красная герань.
Когда шли с кладбища к селу по тропе через зеленое поле ржи, отец Александр прочитал стихи, похожие на надпись на одном из потемневших под снегом и ливнями крестов:
Вот уже кончается дорога,
с каждым днем короче жизни нить…
Легкой жизни я просил у Бога,
легкой смерти надо бы просить…
Ему было лет пятьдесят шесть, мне на двадцать с лишним меньше, и я еще не думала о своей смерти как о такой близкой возможности – с травой и колокольчиками, с бездонной тайной вечности под этим цветным покровом.
Но в ответ и я прочла первое, что пришло на память, бунинское: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной…», – так созвучное светлому дню.
Но потом из сокровенных глубин наших судеб, нечаянно, строка за строкой всплыло в памяти давнее мое стихотворение «На забытых погостах», и так, строку за строкой, я прочла и его:
На погосте деревенском брошенном
тихо прорастают
колокольчики в траве некошеной,
мята с иван-чаем.
Смотрят фотографии нечеткие
на живущих ныне —
наши безответные, бессчетные
дальние родные.
Тянется между крестами нищими
с датами кончины
память —
долгий путь между кладбищами
горестной отчизны,
убивавшей сыновей без жалости
жесткою рукою…
не отняв лишь неподвластной малости —
вечного покоя.
И на глазах отца Александра выступили слезы.
Когда вернулись, за столом перед тарелкой, с верхом наполненной кашей, сидела прихожанка лет шестидесяти.
– Батюшка, благословите… – поднялась она и сделала чинный поклон. – Я насовсем к вам пришла.
Батюшка растерянно улыбался.
– Ключи вот от квартиры потеряла… – объяснила Варвара Петровна. – И соседи ей досаждают…
– Досаждают, батюшка, досаждают… Вчера вату подсунули под дверь и подожгли. Я уж просила: «Господи, убери моих врагов…» Никакого ответа пока нет.
– Да куда же Он их уберет? – смеется батюшка.
– А куда хочет… В доме Отца моего обителей много…
Батюшка недоуменно смотрит на прихожанку, на матушку Варвару.
– Врач ей прописал от щитовидки есть по шесть ложек гречневой каши… Только не знаем, как мерить – вареную или сырую. Я думаю, чего ее мерить, надо есть, сколько по силам… – И матушка заканчивает с решимостью на все: – Пусть живет, комната девочек пока свободна…
Отец Александр выходит вслед за мной из кухни, рассуждая вслух:
– Это у нее, наверно, пенсия кончилась, вот и пришла… Пенсию-то какую дают, разве жить можно?
– Насовсем пришла?.. – не понимаю я.
– Ну, может и нет… Поживет пока, там посмотрим, как Господь управит. Каши-то хватит на всех… А она ведь хорошая, Галина, в хоре поет с матушкой… и стихи пишет, пусть вам покажет…
Перед обедом Галина надевает очки, раскрывает тетрадку, разрисованную цветными карандашами, – кресты, могильные холмики, ангелы с крылышками.
Стихи жалостные, похожие на песни слепцов, часто они совсем утрачивают как размер, так и хоть какую-нибудь рифму. Я каменею: читает она для меня, значит, придется говорить о впечатлении.
Но батюшка предваряет возможный тягостный исход трапезы:
– Главное, слова от сердца идут, матушка Галина, как молитва… а за рифмы Господь с вас не спросит… Вы борщ-то не забывайте, а то остынет… сметанку кладите, укроп…
На другой день – Троицкая родительская суббота, и мы все вместе едем на вселенскую панихиду. Народ тянется вдоль дороги из Двуречек, Подлипок, из Старого Лога, собираются у ворот нищие, убогие и больные, окруженные стайками воркующих сизых голубей.
К панихиде заполнена вся церковь. Посреди нее горит и плавится река свечей над длинным столом с поминальными приношениями – круги коричневого хлеба, пироги, стопки блинов на тарелках, кульки с пряниками и конфетами, пачки печенья, миски с сочивом и яйцами, и в каждый круг хлеба, в каждый кулек воткнута тонкая свеча.
Чтецы, хор… Хромой служка с ежиком седых волос монотонно и старательно вычитывает нескончаемый перечень имен из затертых поминальных книжек, из записок, зажатых в руках, ворохом сложенных на аналоях.
Беззвучно шевелит губами согбенная одинокая бабка Настасья, похоронившая мужа и шестерых детей, промокает глаза концами головного платка. Сухими глазами смотрит из хора Наталья; сын ее, от пьяницы мужа, с рождения лишен разума.
Из-за пламени свечей, из клубов кадильного дыма возносится под высокий купол голос отца Александра:
– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшим рабам Твоим Сергию, Алевтине, Сисою, Афанасию, Ивану… Убиенным Кириллу, Трофиму, воинам Петру, Степану, Гавриилу, Димитрию… Новопреставленным младенцам Пелагии, Ольге…
А сколько их лежит в земле, кого некому помянуть, погибших и безвестно пропавших в войнах, русских «белых», убитых «красными», и «красных», убитых «белыми», изгнанников, умерших на чужой земле в госпиталях от туберкулеза и тоски… Сколько сброшенных в промерзшие общие ямы на наших холодных просторах от Соловецких островов до Магадана – отцов, матерей или сыновей, замученных, расстрелянных, умерших без причащения и отпевания, имена их Ты знаешь, Господи…
И все течет река незаживающего горя, вливаются в нее новые потоки, и плачет Церковь на вселенских панихидах, «от века мертвых днесь всех по имени… память совершающе».
И пока стоит она, пока кровь убиенных отзывается слезами и молитвами живых, еще жива измученная душа народа.
– …Убиенным Савелию, Феодору, Проклу, Семену, Герасиму… И рабам Божиим Анне, Ирине, Евдокии, Марфе, Елизавете… и сотвори им ве-е-еч-ную па-а-а-мять!
Где эта вечная память, если ничто не вечно? – только в памяти Самого Господа, в которой никто не умирает, потому что Бог наш – не Бог мертвых, а живых.
Усталые, рано постаревшие лица, глаза, обращенные к алтарю, к незримому Богу, с примиренной, горькой или исступленной надеждой, – народ Божий, труждающиеся и обремененные, плачущие, нищие духом… Нет здесь закосневших в сытой наглости и самодовольстве, в тупой властности; нет и ни одного такого черного, страшного, испитого лица, какие с ужасом и тоской видишь у пивных; нет и рожденных в беззаконии и живущих во грехе, отделенных от Тебя до рождения, потерянных, обманутых, униженных, сломленных, ограбленных и оскорбленных. Кто взыщет за эти убиенные заживо души? И с кого за них взыскать?
– Глубиною судеб Твоих, Христе, всепремудре Ты предопределил еси коегождо кончину жизни, предел и образ…