Ехать туда он не мог. Это и требовалось, чтобы снять его с должности настоятеля прихода.
Пока этого не произошло, он собирался с силами, чтобы себя защищать. Писал архиепископу, но тот, напуганный натиском уполномоченного, уже направил в Двуречки молодого монаха. Отец Александр остался священником без прихода.
Я перепечатывала для него письма – последнее в Комитет по делам религий, с подписями в его защиту на тетрадных листах. Подписей было за триста, прихожане собирали по всем окрестным селам, как за убиенных в войне с Японией.
В справке о здоровье отца Александра упоминалось, что он направлен на обследование: при осмотре, первом за много лет, обнаружили опухоль в желудке.
Батюшка сказал об этом вскользь, но озноб прошел по моей коже.
И отвечал сатана Господу, и сказал: разве даром богобоязнен Иов?..
Но простри руку Твою и коснись всего, что у него, – благословит ли он Тебя?
Отец Александр виновато улыбался, собирая свои бумаги:
– Вот чем приходится заниматься… должна ведь где-то быть правда? А литургию я служу каждый день, но дома, на своем антиминсе, без прихожан…
…Прошли года два…
Обвенчался Миша. Невеста окончила институт и при усердии Миши прошла свой путь от неверия к вере. Сам он закончил академию и был рукоположен в диаконы.
У отца Александра обнаружили рак желудка и сделали операцию. Он тяжело переносил болезнь, по-прежнему не служил в своем храме, и это угнетало его больше всего. На уединенных домашних литургиях дочери читали Часы и Апостол, пели; да прихожане крестили у них на дому детей и заказывали молебны.
На Пасху батюшка служил по приглашению в нашем московском храме. Через раскрытые царские врата я вдруг очень близко увидела его в алтаре и поразилась его новому облику. Запавшие, в темных кругах глаза были неподвижно обращены немного вверх, к запрестольному Распятию, но и внутрь себя. Казалось, что сквозь эти зрачки, сквозь истаявшую плоть пробился незримый пламень духа и горел как в Неопалимой Купине.
– Христос – новая Пасха, Жертва живая…
Пел ликующий хор, горели красные свечи.
– Пасха священная нам днесь показася, пасха нова святая, пасха та?инственная…
Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?
И когда в красном с золотом пасхальном облачении, с распущенными по плечам волосами, с горящим трехсвечником в руке он вышел на амвон, чтобы трижды, на три стороны света подать свой возглас: «Христос воскресе!», облачение батюшки показалось мне одеянием его та?инственного воскресения и уже зримой славы.
Как непохожа на эту светозарную ночь светоносного дня была наша следующая встреча – в подмосковной больнице.
Стояли заиндевевшие дни с тридцатипятиградусными морозами. В шестом часу вечера уже темнело, и когда я выбирала на рынке хризантемы, они стояли под высокими застекленными призмами с горящими внутри свечами, печально-торжественные в своей озаренной махровой белизне на синем полупрозрачном фоне.
Я долго ехала в промерзшем трамвае, в переполненном метро, стараясь не помять цветы, завернутые в два слоя бумаги. На одном из переходов развернула их и вздрогнула от неожиданности: края хризантем съежились и стали светло-коричневыми. Мне предстоял еще час в автобусе, и я со страхом видела, что уже темнеют витые сердцевины: хризантемы замерзали у меня на глазах.
С пронзительным чувством вины думала я о том, какой непрестанный поток добра шел ко мне от батюшки. Светлые дни после Крещения, сама его полная открытость в общении – все было даром…
Иногда к Рождеству мы находили в почтовом ящике конверт без обратного адреса с плиткой шоколада и засунутой под обертку сторублевой бумажкой – подарок моему сыну от святителя Николая.
А даже эти мои цветы запоздалые мне пришлось оставить на подоконнике в раздевалке больницы…
С чрезмерной четкостью я увидела повзрослевшую Нину, пустые, по-солдатски застеленные койки, желтую лампу без абажура под потолком, черные крестовины на окнах в морозных узорах.
Отец Александр полулежал на подушке, прислоненной к спинке кровати, бледный в призрачном электрическом свете, с заострившимися чертами и седой прядью. Худая рука, обнаженная под рукавом полосатой больничной пижамы, поднялась в жесте благословения. Только смущенная улыбка была прежней:
– Простите, что принимаю вас лежа…
Нина взметнулась и с тяжелым заиканием, задыханием, судорожным движением рта выговорила: «З-з-здрав-вст-вуй-те…»
А я и вовсе ничего не могла выговорить, опустившись на пододвинутый ею стул.
– Здесь меня химией лечат, – заговорил отец Александр. – Еще какие-то новые препараты на мне испытывают с моего согласия: раз ни на что больше не пригоден, послужу науке…
Шутки прозвучали принужденно, но дали возможность пережить первые минуты. Потом я извлекала из сумки гостинцы, и батюшка рассматривал граненую бутылочку с облепиховым маслом, на чудодейственные свойства которого тогда возлагалось много надежд, банку с яркими этикетками.
– А я ведь никогда ананасы не ел… как-то не случилось. Вот мы сейчас эту красивую баночку и откроем…
Говорили так, будто ничего не происходило. Но были неприметные перебои. В какой-то момент он произнес давнюю строчку: «Вот уже кончается дорога…» и оборвал ее. А я не подала виду, что помню следующие строки, до слов: «…легкой смерти надо бы просить». Потом мне понадобилась передышка, и я сказала, что, наверно, Ниночка хочет поговорить с отцом, она приехала издалека, а я пока позвоню.
В холле сидели перед телевизором несколько больных в мятых халатах с пятнами хлорки. В углу висел красный лозунг, стояли плевательницы, фикус и гололобый бюст. Звука не было, но кто-то переключал программы, и на экране мелькал то хоровод в шароварах, с венками и лентами, то трибуна с раскрывающим рот оратором, то поле с бегающими футболистами. И во всем этом – в седых непричесанных женщинах, в свои последние на земле дни стоящих перед немым, мертвенно мерцающим экраном, в гипсовом идоле под лозунгом – была такая безысходность абсурда, мистическая тоска и жуть, привычная обреченность, такой гнет и удушье…
Вернулась я слишком рано: Ниночка – в осеннем пальто, так и не согревшаяся с дороги, – склонилась над банкой и поспешно ела круглые дольки ананаса. И она, и батюшка смутились, а я прозрела вдруг их нищету.
Через час батюшка поднялся, чтобы нас проводить.
– Можно мне еще прийти на днях?
– Приходите… буду очень рад. Я, видите, свободен теперь…
Я поцеловала его благословляющую руку, легкую, почти бесплотную.
У двери обернулась. Отец Александр стоял вполоборота и пристально, с забытой на губах улыбкой смотрел мне вслед.
Мы думали об одном: что видим друг друга в последний раз.
Через день, закончив лечение, отца Александра выписали из больницы, и он уехал домой.
Через месяц он умер.
Отпевали его в Двуречках. Все три дня, пока он лежал в храме, к нему шли люди, которых он двадцать лет крестил, причащал, венчал; плакали, говорили слова благодарности, запоздалые, как мои хризантемы, читали над ним Евангелие.
На кладбище над открытой могилой архиерей сказал речь и первым бросил на крышку гроба горсть промерзшей земли.
Ни одной из дочерей отца Александра не привелось надеть подвенечное платье матушки, вышитое светлыми шелками, – так сложилась жизнь.
Через несколько лет, в возрасте около тридцати, в опустевшем отцовском доме умерла от рака Нина.
Незадолго до смерти она нашла в богослужебных книгах и переслала мне пасхальную открытку без адреса, написанную уже слабой рукой отца Александра.
С волнением прочла я слова: «Христос воскресе!», дошедшие как будто из жизни иной, и дальше строки из послания апостола Павла, повторяющиеся в чине Крещения:
…Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскреснув из мертвых, уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти.