– Да, и на первой красавице московской – Гончаровой.
– Дай ему Бог! Так он теперь в Москве?
– Был там до первых чисел сентября. Но потом, чтобы привести перед свадьбой в некоторый порядок свои денежные дела, отправился в свое нижегородское имение Болдино да там и застрял: по случаю холеры вокруг Москвы устроен строгий карантин.
– И бедного жениха не пускают к невесте? То-то, я чай, стосковался!
– Не думаю: это удивительно уравновешенная натура. В письмах своих он, по крайней мере, шутить не разучился. Могу дать вам сейчас образчик его настроения.
Письмами Пушкина Плетнев, видно, очень дорожил, потому что они хранились у него отдельно, и поделиться их содержанием с другими доставляло ему, по-видимому, особенное удовольствие.
– Вот что он, например, пишет мне: «Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что забежит и к нам в Болдино да всех нас перекусает; того и гляди, что к дяде Василию отправлюсь[32 - Василий Львович Пушкин скончался в Москве в том же 1830 году.]; а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу в забытьи; очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: „Как скучны статьи Катенина!“ – и более ни слова. Каково? Вот что значит умереть честным воином на щите, le cri de guerre a la bouche!..[33 - С воинственным криком на устах (фр.).] Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда, жена свой брат. При ней пиши сколько хочешь. А невеста пуще цензора Щег лова язык и руки связывает… Сегодня от своей получил я премиленькое письмо. Зовет меня в Москву – я приеду не прежде месяца, а оттоле к тебе, моя радость. Что делает Дельвиг, видишь ли ты его? Скажи ему, пожалуйста, чтобы он мне припас денег, деньгами нечего шутить, деньги вещь важная, – спроси у Канкрина[34 - Тогдашний министр финансов.] и у Булгарина. Ах, мой милый! Что за прелесть здешняя деревня, вообрази: степь, соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе приготовлю всячины, и прозы, и стихов». Так вот как он проводит свое время в деревне, – заключил Плетнев, бережно складывая опять письмо друга-поэта и пряча на прежнее место. – Барон Дельвиг молит только Бога, чтобы карантин задержал Пушкина в Болдине месяца три: тогда его «Литературная газета» будет обеспечена прекраснейшим материалом на целый год. Пушкин, коли раз засядет, так напишет в десять раз более, да и лучше всякого другого[35 - Мольба барона Дельвига была как будто услышана: Пушкин два раза тщетно порывался пробраться сквозь карантин в Москву и только в начале декабря был наконец туда впущен. Зато эти три месяца дали ему небывало обильную литературную жатву: он окончил две последние главы «Онегина» и написал (вчерне) стихотворную повесть «Домик в Коломне»; четыре драматические поэмы: «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Пир во время чумы» и Дон-Жуана; пять повестей Белкина и до тридцати мелких стихотворений. Но самому Дельвигу не пришлось уже пользоваться плодами музы своего лицейского друга: давно недомогая, он был окончательно сражен временным запрещением его «Литературной газеты» и умер вслед за тем (14 января 1831 г.).]. Теперь, однако же, обратимся от Пушкина к вам…
– От великого к смешному! – досказал в несколько минорном тоне Гоголь.
– И смешное может быть велико; вспомните хоть «Дон-Кихота». У вас здесь, оказывается, одна вещь уже в печатном виде…
– Да, «Вечер накануне Ивана Купала», но Свиньин позволил себе в ней без моего согласия столько изменений, что я ее заново переработал.
– И хорошо сделали: большую часть ваших переделок я могу только одобрить. Особенно выдвинулся у вас теперь характер главного героя, хотя, по правде сказать… вы не взыщете, если я буду говорить вам одну чистую правду?
– Напротив. Не странно ли, право, что мы извиняемся, когда говорим правду…
– А не извиняемся, когда лжем? Потому что приятную ложь нам охотно прощают, а горькую правду нет. Итак, говоря откровенно, мне сдается, что при переработке этого рассказа вы были под влиянием повести Тика «Liebeszauber» – «Чары любви».
Гоголь покраснел и должен был сознаться, что, действительно, не так давно прочел повесть Тика[36 - Она была напечатана в журнале Раича «Галатея» в 1830 г.].
– Вы не смущайтесь, – успокоил его Плетнев, – рассказ ваш от этого, во всяком случае, только выиграл. Пчела берет мед из всякого цветка, не причиняя ему вреда.
– Но все-таки могут сказать, что я пою с чужого голоса.
– Природа нигде не повторяется, и едва ли есть на свете две мухи, совершенно сходные между собою. То же и с оригинальными писателями. В общем вы самобытны и никому не подражаете; а это я ценю в вас всего выше. Многое у вас, правда, еще не додумано, не доделано, словом – не дозрело. Вам надо серьезно поработать над собою. Писатель постоянно должен помнить, что он пишет не для себя, а для тысячей других людей, что если он на какой-нибудь частный раут не является в халате, не чесанным, небритым, то тем менее ему позволительно являться в таком неприглядном виде перед всей читающей Россией. Если вы желаете, чтобы вас читали и через десять лет, быть может, даже после вашей смерти, – вы должны взвешивать каждое ваше выражение, каждое слово. И относясь к вашим рассказам с этой точки зрения, я должен сказать вам, что они меня далеко не удовлетворяют. Лучше теперь же тонким скальпелем эстетической критики удалить все болезненные наросты…
– Чтобы потом журнальные живодеры своими кухонными ножами не вырезали вместе и лучшие куски здорового мяса? – сказал Гоголь.
– А вы все еще не можете простить Свиньину? Он принес вам пользу уже тем, что заставил вас внимательнее отнестись к своей работе.
И тем же ровным, может быть, еще более ласковым тоном критик-эстетик начал комментировать свои загадочные вопросительные и восклицательные знаки, которыми были испещрены чуть ли не все страницы рукописи молодого автора.
Тут скрипнула дверь, и в комнату заглянула бледная дама, в которой Гоголь тотчас признал оригинал того портрета, который обратил в первый раз его внимание, на письменном столе хозяина.
– Жена моя, – рекомендовал ее Плетнев гостю. – Что скажешь, милая?
Застенчиво и молчаливо ответив на поклон Гоголя, хозяйка наклонилась к уху мужа.
– Да, да, лучше сюда, мой друг, – отвечал Плетнев, – мы долго еще не кончим.
Вслед за горничною, принесшею им чай, вошла девочка с сухарницей, наполненной всяким печеньем и бутербродами.
– Моя единственная, совсем в маму, – с нежностью проговорил Плетнев и потрепал дочку по щеке. – А ты все еще не спишь?
– Манечка тоже не спит, – тихонько отвечала девочка, из-за плеча отца украдкой поглядывая на гостя.
– Это ее кукла, – с улыбкой пояснил Плетнев гостю. – Так ты бы ее уложила.
– Да ей еще не хочется. Отец беззвучно рассмеялся.
– В самом деле? Ну, может быть, теперь и захочется: поди, посмотри.
Отец поцеловал дочку в лоб и осенил крестом.
– Вы не поверите, – обратился он к Гоголю, когда она на цыпочках опять вышла, – как этакая детская наивность утешает, освежает родительское сердце! точно сам вдруг опять молодеешь.
И он с новыми силами принялся за свои комментарии. Уже близко к полночи была просмотрена последняя тетрадка.
– Ну, вот, – заключил Плетнев, проводя ладонью по утомленному лицу и слегка отдуваясь, – если имеете что возразить, то, сделайте милость, говорите: и мне, как всякому, свойственно ошибаться.
– Что я могу возразить? – прошептал упавшим голосом Гоголь. – Все ваши замечания безусловно верны, и я понимаю, что вы могли бы еще многое заметить, но, по доброте своей, меня пощадили. Вот Пушкин выработался сам собой, без чужой указки…
– Нет, Жуковский был его главным учителем, пока сам не признал себя побежденным. Мне припоминается один случай, – продолжал Плетнев, бесстрастные черты которого при этом несколько опять оживились. – Жил Василий Андреевич тогда еще не во дворце – он был еще простой смертный, – а в Коломне, у Кашина моста, в семействе своего деревенского друга Плещеева. Но по субботам у него и тогда уже собирался литературный кружок: Пушкин, Дельвиг, Вяземский, Баратынский… Василий Андреевич взял привычку – при исправлении своих стихов в перебеленной уже тетради не зачеркивать забракованные строки, а заклеивать сверху полосками бумаги. И вот однажды, когда он прочитывал нам такие исправленные стихи, кто-то из присутствующих заметил, что прежняя редакция стихов была удачнее, и сорвал наклеенную бумажку. Вдруг смотрим, что такое? Пушкин лезет под стол за бумажкой и прячет ее в карман с важным видом: «Что Жуковский бросает, то нам еще пригодится!»
Гоголь не рассмеялся, а только грустно усмехнулся.
– Пушкину-то хорошо так шутить, когда весь свет признает его громадный талант!
– И ваш талант, Николай Васильевич, со временем, надеюсь, признают; но для этого, повторяю, вы должны быть своим собственным критиком, переделывать по несколько раз то, что вам самим не нравится. Талантливому писателю это не может представлять особенного труда: птицу не спрашивают, трудно ли ей летать.
Плетнев не выражал восторга, и впоследствии Гоголь никогда не замечал, чтобы этот проницательный и невозмутимо-спокойный критик чем-либо шумно восхищался; только в редких случаях, именно, когда появлялось какое-нибудь художественное произведение его молодого друга – Пушкина, он, бывало, приходил в тихое умиление. Но уже тот искренний отеческий тон, которым была произнесена эта умеренная похвала, вызвал в Гоголе сильный подъем духа.
– О, я готов залететь хоть за облака! – воскликнул он. – Так вы, Петр Александрович, стало быть, ни одной из моих вещей не бракуете?
– Гм… Посмотрим, каковы они выйдут в окончательной отделке. Кажется, что все могут быть напечатаны. Во всяком случае, я не напечатал бы их вместе.
– А как же иначе?
– А вот четыре ваших крупных рассказа – «Вечер накануне Ивана Купала», «Сорочинская ярмарка», «Майская ночь» и «Страшная месть», носят все один и тот же характер – легендарной Малороссии. Их я выпустил бы в одной книжке под каким-нибудь общим заглавием. Об этом мы еще потолкуем с Жуковским, как и о том, выступить ли вам под своим собственным именем или под псевдонимом.
– А что же сделать с остальными вещами?
– Да ведь все это мелочи, расходная монета, которая уронила бы цену всего сборника! Им место в текущей литературе – в журналах, где мы их и пристроим.
И точно, благодаря Плетневу, все мелкие статьи Гоголя были вскоре напечатаны в альманахе «Северные цветы» и в «Литературной газете», но с разными подписями: «ОООО» (так как буква «о» в подписи «Николай Гоголь-Яновский» встречается четыре раза), «Г. Янов», «Глечик» (то есть Полковник Глечик – одно из действующих лиц романа «Гетман») и одна только статья «Женщина» – за настоящим его именем, как будто молодому автору не хотелось даже, чтобы читающая публика знала, что вся эта «расходная монета» вышла из одних и тех же рук.
Как искренне сочувствовал ему столь сдержанный вообще Плетнев, как верил уже в его талант и более отзывчивый Жуковский, когда ознакомился также с его первыми опытами, – об этом нагляднее всего свидетельствуют следующие строки из письма Плетнева к Пушкину в Москву (от 22 февраля 1831 г.):
«Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в „Северный цветах“ отрывок из исторического романа с подписью ОООО, также в „Литер, газете“ – „Мысли о преподавании географии“, статью „Женщина“ и главу из малороссийской повести „Учитель“. Их писал Гоголь-Яновский… Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих, и как художник готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает».
Глава шестнадцатая