Как-то раз, когда небо белой ночи было замешано серыми густыми облаками, а море исчезло за сеткой ливня отдалённых синих туч, я снова увидел сидящим на камнях юношу в картузе. Как и всегда, он истреблял подсолнухи и с ожесточением отплёвывал скорлупу.
Резкий, хотя и тёплый ветер гнал синие тучи на нас. Долина потемнела. Потемнела узкая полоска зари заката. Вдали по временам грохотал гром. Было душно, как бывает перед грозой. Я любовался вспышками молний в стороне моря, смотрел на быстро идущие облака над головою, и снова знакомая мне тоска по родине щемила сердце.
До меня донеслись отрывки песни, в которых слышалась какая-то отчаянная грусть. Парень в картузе пел:
«Разлука, ты-ы, разлука –
Чужа?а?я сто-о-рона…
Никто нас не-е разлучит –
Ни солнце, ни луна»…
После паузы юноша пел тот же куплет… Снова пауза, и снова те же слова. Очевидно, он только этот куплет и знал из всей длинной и тягучей песни родины.
И мне казалось – резкий ветер моря принёс ко мне эту грустную русскую песню с задумчивых долин родины, или из рабочих кварталов большого города, или с чёрных лестниц петербургских домов… Столичная прислуга любит петь эту песню и всегда поёт с каким-то особенным душевным надрывом. Большой туманный и холодный город кажется тогда чужим, а певцы печальной песни – заброшенными на чужбину.
Меня потянуло к одинокому юноше, певцу грустной песни, и я двинулся вдоль каменной стенки. Я остановился около него шагах в десяти. Он покосился на меня светло-голубыми глазами, оборвал недопетую песню и опять принялся грызть подсолнухи.
– А что, господин, мотри-ка, вон за этим морем русская земля?
И он указал вдоль моря, за кисеёй дождя.
– Как же, русская… Там – Финский залив, а за ним – Петербургская губерния…
– А Петербург там? – спросил он, указывая рукою ещё левее.
– Да… Только ещё левее… Вон там!..
Он что-то соображал и грыз подсолнухи.
Молодое, но бледное и худощавое лицо с втянутыми щеками, шея загорелая, руки тёмные от загара и работы. Юноша показался мне нездоровым. В глазах его отражалась какая-то муть, точно он только что вынес на собственном горбу тяжёлые камни изгороди и теперь присел, чтобы передохнуть.
Я предложил ему папиросу, и мы разговорились. Почему-то, в начале беседы, он сказал мне:
– Вы не подумайте господин, что я – чухна!.. Крещёный я, настоящий хрестьянин из Чембарского уезда Пензенской губернии… И зовут меня Кузьмой…
– Как же ты попал сюда из Чембара-то?..
И его неуклюжая, путанная речь запрыгала, как прыгают колёса экипажа по каменистой дороге, у которой мы познакомились.
История начала столичной жизни Кузьмы несложна. Весною он, гонимый нуждою и безработицей, покинул свой Чембарский уезд и добрался до Петербурга, отыскал дядю, который служил на какой-то лесной бирже. Дядя не оправдал его надежд: племянника пожалел, но не приложил стараний устроить его.
– Бился, бился я в Питере-то, искамши работу… Акромя как крестьянскую работу, ничего я не могу делать – не обучен!.. А дядя-то и говорит: «Чего, – говорит, – ты, Кузьма, слоняешься как курица перед вечером!? Ходи бодрей да и спрашивай у кажного двора, нет ли, мол, работы? Давайте работу – руки-ноги есть!» Пошёл я этак-то и повстречался с Петрухой Силиным в чайной. А тут и увёз он меня сюда, в Чухну в эту самую, и стал обучать по печной части. Ходим теперь по дачам да по крестьянам и печи выкладываем…
С блеском в глазах и с сознанием собственного достоинства говорил Кузьма о своей грамотности и при этом добавлял:
– Осенью на завод определюсь… А то что этак-то!.. Печи-то выкладывать! Финские ребята зовут меня на ихний завод… Да, видишь ты, господин, в Росею-то уже очень мне захотелось… Опять же…
Он не закончил какой-то для него важной фразы, искоса посмотрел на меня, как будто о чём-то соображая, и снова принялся за подсолнухи, держа между пальцами потухшую папиросу. Потом он зажёг спичку, но налетевший ветер потушил пламя. Он воспламенил вторую спичку, но и она потухла. Ветер чужой стороны, по-видимому, был враждебно настроен по отношению Кузьмы. Весь перегнувшись и уткнув лицо под полу пиджака, третьей спичкой он, наконец, зажёг окурок и сказал:
– Спички здесь хороши… и дёшевы…
Я был рад за Финляндию: хорошо, что страна озёр хоть своими спичками до некоторой степени примиряла с собою чужестранца.
– В Росее спички дорогие, – сообщил он мне и снова уставился пристальными глазами в ту сторону, где в сумраке ночи потонула его родина.
Над холмом и над дорогой вытянулись тёмные, тяжёлые облака. Блеснула молния, где-то близко загрохотал гром. Густой, тягучий удар как будто опустился на землю и замолк. Накрапывал крупный и редкий дождь. Мы с Кузьмой распрощались.
* * *
В течение следующей недели, по ночам, мы часто сходились с Кузьмою у каменной стенки, откуда были видны берега родины, и беседовали. Я снабжал Кузьму папиросами, он угощал меня российскими подсолнухами, и дружба наша укреплялась.
Вскоре я познакомился и с «хозяином» Кузьмы. Это был лохматый и бородатый мужичонко с обильными веснушками на лице. В открытых серых глазах его почти всегда играла какая-то лукавая усмешка. Ходил он скрючивая спину и как будто неуверенно ступая кривыми ногами, и при этом топал тяжёлыми и большими сапогами по земле как по полу. Зарабатывал российский печник в Финляндии очень хорошо, на своё будущее в чужой стороне смотрел с оптимизмом и говорил:
– Второй год вот собираюсь перевезти жену сюда, да всё на старине с делами не управлюсь… Пять человек нас, братьев-то, с разделом-то всё раздоры и идут…
Кузьма относился к своему «хозяину» двойственно: говоря с ним, льстил ему, а за глаза бранился:
– Аспид этот, Петруха, живодёр! Семьдесят пять копеек в день платит, а разве это подёнщина по тутошним местам!?. Опять же и кормит-то плохо. Кажный день селёдка с хлебом да чай…
– Скуп, что ли, Петруха-то?
– Не скуп он, а так что-то… Всё говорит, что, мол, вот уродится молодая картошка – будем картошку есть. Уродилась картошка, а он всё селёдкой да хлебом кормит. Уж и опротивела же мне эта селёдка! Только пьёшь гораздо, а в брюхе пусто!
Он немного помолчал и добавил:
– Хорошо зарабатывает Петруха! С весны-то сотни три домой почтой послал. Из Новгородской губернии он… Домой деньги-то посылает, а мне семьдесят пять копеек платит! А придёт воскресенье – в Питер едет, гуляет там в трактирах и у девочек бывает… Хозяин наш, чухна, у которого на квартире, всё корит его. «Женатый, – мол, – ты, Петруха, человек, а по непристойным домам шляешься!» А Петруха – ему хошь бы что!.. «Надо, – говорит, – и мне поразгуляться!» Угостит Петруха чухну водкой – и давай они песни петь! Петруха по-своему, по-новгородски поёт, а чухна свою волынку затянет!.. Смех один!.. Казёнка-то здесь не продаётся, а чухна водку страсть как любит! Вот им и хорошо с водкой-то!..
Подсыпав мне в ладонь новую щепотку подсолнухов, Кузьма продолжал:
– И чудной народ здесь живёт! Водку любит, а водки нет. Продают тут тихонько водку, наши же русские, а разве укупишь её – дорого! Петруха бранится! «Зачем, – говорит, – я поехал бы в Питер, коли бы тут водка продавалась как в Росее?..» Купи-ка её, матушку! За бутылку-то рубль али девять гривен требуют! Да и то, мотри-ка, водой разбавлена! А без водки Петруха никак не может жить!..
– А тебя он угощает водкой-то?
– Стаканчик поднесёт, а остальное всё с чухной вылакают!
Он сказал это с сожалением в голосе. По-видимому, он и сам скучал по российской водке, и в этом отношении походил на Петруху.
Как-то раз, когда мы с Кузьмой мирно беседовали и грызли подсолнухи, с тёплым дыханием долины на холм принеслись крикливые и визгливые звуки гармоники. Играли где-то в лесу, или в узких улицах деревушки, или около группы дач, расположившихся у подножия холма. Назойливые и бесшабашные звуки гармоники с какой-то дерзкой настойчивостью врывались в идиллическую тишину вечера с догорающей зарёй, и мне было жаль задумчивой тишины лесной долины. Играли излюбленную русскими мастеровыми песню, и звонкие голоса гармоники то прыгали и точно неслись к нам с весёлым хохотом, то понижались и подползали к холму с каким-то затаённым весельем. Я не знал, как называлась эта песня, но что она была чисто-русская, народная – в этом я не сомневался. Не сомневался в этом и Кузьма. Насторожив слух и жадно всматриваясь в глубину долины повеселевшими глазами, он внимательно слушал песню и даже перестал грызть семечки.
– Что это за песня? – спросил я.
– Кто её знает. У нас в Чембаре не играют…
– А ведь русская песня-то?
– Ру-у-сская!.. – протянул он, и глаза его блеснули. – Где же чухнам такую песню сыграть! У них и гармоник-то нет!.. Чёрт их знает, что за народ! Ни на гармониях не играют! Ни песен не поют!.. Хозяин наш, чухна-то, выпьет и затянет какую-то песню, а что это за песня – Бог знает!..
Он говорил лениво, а сам всё вслушивался в мотив песни. Наконец, он слез с каменной стенки, стряхнул с пол пиджака табачный пепел и сказал:
– Пойду, посмотрю – не наши ли русские ребята играют?..