Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Литератор

Год написания книги
1894
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 24 >>
На страницу:
15 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Плотный, добродушного вида доктор шел рядом с повозкой, и когда Сергей попросил его передать написанную на лоскутке из записной книжки записку в Систово, сестрам милосердия, охотно согласился исполнить.

– Скажите им, пожалуйста, поклон от Верховцева, которого вы встретили в добром здоровье.

– Вы – литератор Верховцев? – переспросил доктор.

– Да, я – литератор.

– Mesdames, – закричал толстяк зычным голосом, – ступайте Верховцева смотреть!

Как муравьи, высыпали из повозки сестры милосердия и окружили сконфуженного литератора, едва успевавшего пожимать протянутые к нему руки.

– Не трудитесь, не беспокойтесь, не церемоньтесь! – наперерыв залепетали веселые голоса, когда он сделал движение, чтобы слезть с лошади.

– Как ваша рана? Мы так интересовались вами. Ведь она еще не закрыта, как же вы едете верхом, зачем вы так рискуете? Мы все поклонницы вашего таланта и боимся за вас!

– Жаль, что вы не в моих руках, – сказала самая хорошенькая и поэтому, вероятно, самая смелая сестрица, – я ни за что не позволила бы вам такой вольности.

– Она держала бы вас в ежовых рукавицах, – вмешалась другая.

– Я готов, возьмите меня под свою команду, – ответил Сергей и невольно подумал: «Как ты ни хороша, а моя Наталка все-таки лучше».

Обещано было не только исправно передать записку, но и пожаловаться, всячески очернить и оклеветать его.

«Вот эти, поработавшие, поверят, когда я буду писать о войне, – подумал Верховцев, направляясь далее, – поверят тому, что нужно самому перечувствовать, выстрадать войну, для того чтобы верно писать о ней, а общество, особенно высшее, непременно укорит меня в преувеличении, легкомыслии и злой тенденции».

Вообще в обществе утвердилось мнение, что работа легка литераторам, а Верховцеву в особенности, что ему стоило только присесть, чтобы набросать очерк, написать повесть, продать в какое-нибудь повременное издание, получить денежки и т. д.

Какая это была ошибка! Сергея Ивановича сердило такое фальшивое представление о его трудах, потому что он страшно мучился над своими работами: достаточно было того, чтобы характер одного из действующих лиц вышел непоследователен или чтобы какие-нибудь подробности не укладывались в намеченные рамки, – он впадал в отчаяние и буквально лишался аппетита, сна и всякого покоя, часто на несколько суток сряду, пока дело не поправлялось. Он знал, что за это время становился тяжел и неприятен для всех тех, с кем приходил в соприкосновение, но изменить себя не мог.

Когда благодаря упорному труду или случайно набежавшей мысли удавалось побороть трудность, он становился сообщителен, экспансивен, пожалуй, даже слишком, и весьма возможно, что люди, знакомившиеся с ним в один из таких часов, выносили впечатление, что в «верхнем» этаже у него не совсем ладно.

«Он увлекается», – говорили о нем, чтобы не сказать: «Он бредит», – не принимая в соображение того простого обстоятельства, что бедный литератор, пробывши несколько недель буквально в одиночном заключении, в борьбе с характерами, типами и разными подробностями, понятными и интересными пока только для него одного, натурально рад был поболтать с первым подвернувшимся ему после того живым человеком о вещах, долгое время бывших для него как бы запретными.

Предстоявшая женитьба сулила ему больше правильности и покоя в этом отношении, тем более, что в Наташе была артистическая жилка; она серьезно занималась прежде музыкой, и ей должны были быть понятны радости и разочарования артиста-писателя. Кто знал, впрочем, что готовило будущее в этом отношении и два художественных темперамента не сулили ли столкновений? Во всяком случае, приходилось заранее мириться с некоторым ограничением свободы, и Верховцев сознательно соглашался с этим из любви к Наталочке, – любви, которая заставила его понять, что все прежние вспышки этого чувства были только временными привязанностями довольно невинных свойств и силы. Противиться новому чувству он не мог, потому что это значило бы без всякой пользы казнить себя, накладывать руки на живого человека и на возможное развитие его таланта; вышло, что, всегдашний противник всего банального, он мысленно повторил избитые фразы о том, что «не мог бы жить без Наташи» и что «он просто не жил до знакомства с ней».

«Однако что было бы со мной, – рассуждал он, – если б я лишился ее: умер бы? Заболел бы? Пожалуй, нет, а вот разве заехал бы подальше за турецкую цепь… Во всяком случае, это было бы страшно тяжело, так же тяжело, как, например, передвигаться после того, как отняли бы ногу, – что это была бы за ходьба?»

Познакомившись с Наталкой в деревне, где он хорошо ее узнал и понял, что это честная, неглупая и энергическая девушка, Сергей серьезно пожалел о необходимости расстаться с ней и, уехавши, просто заскучал. Его первое письмо к ней, – они уговорились переписываться, – было даже немного восторженное от сквозившего между строк чувства, но Наташа не поняла его, потому что далека была от мысли, что умный Сергей Иванович может полюбить ее.

В ее ответе не было никакого выражения привязанности, и он показался Верховцеву так холоден, что его второе послание было умышленно-рассудительно и коротко, а затем последовавшее представляло обыкновенные дружеские сообщения отсутствовавшего старшего товарища. «Напрасно я тратил мой порох, – думал он, – напрасно позволил себе увлечься, – излияния мои нимало не интересны ей».

«Так и есть, – думала, с своей стороны, Наташа, – как ему прежде скучно было со мной, так теперь скучно переписываться, мои письма глупы и неинтересны, в них сквозит деревенский неуч», – и самолюбивая девушка нарочно укоротила свой второй ответ, исключила из него все, что могло дать тень намека на навязчивость и желание непременно продолжить переписку.

Тогда Сергей, чтобы покончить с официальными фразами, просто перестал писать. «И она, – подумал он, – такая же, как другие: увлеклась, когда пришел каприз, потом охладела и бросила».

«Оно и лучше, – решила Наташа, – хороший урок мне вперед – не думать много о себе».

В то время, как она, при наступившем перерыве отношений, таила в душе надежду получить еще какое-нибудь известие от него, теперь она удовольствовалась бы самым коротеньким вопросом о здоровье, – он, скучая, старался уверить себя, что, конечно, гораздо лучше было покончить со всем этим и перестать думать о невозможном, довольствуясь тем, что есть. Однако в то же время он смутно чувствовал, что зародившаяся привязанность не угасала и при первом свидании вспыхнет, пожалуй, разрастется в настоящую любовь. Вот почему он решился избегать встречи и не ездить снова в деревню, куда дядя опять звал его на следующее лето.

К тому же хотя Владимир и не казался ему серьезно влюбленным в свою «кузиночку», а все-таки неловко было становиться между ними; да, вероятно, она и не променяла бы Владимира на него?

Позже, будучи при армии и узнав от Володи о том, что Наташа с теткой близко, в Систове, ухаживают за ранеными, Сергей не поддался желанию увидеться, чтобы не дать чувству снова одолеть его. Он даже ничего не ответил на их поклон, что стоило ему немалого усилия над собой.

Держась, таким образом, вдали от искушения и будучи в постоянных разъездах с поручениями беспокойного Скобелева, он все-таки часто думал о Наташе: она – та хорошая русская девушка, которая давно грезилась ему и во сне, и наяву; он знал, что в женской молодежи есть такие славные характеры, но искать их ему было некогда, – так всегда занят он был и настоящими работами, и мыслями, предположениями о будущих.

«Есть, да не про нашу честь, – смеялся он внутренно над собой, – это цветы, которые надобно культивировать; за ними надобно ухаживать и в прямом, и в переносном смысле, а нашему брату, вечному работнику, нет на это времени; нам надобно довольствоваться теми дичками, которые растут под ногами, около которых нет традиционного билетика: „Мять и рвать воспрещается“».

Случайная встреча его, раненного, с Наталкой как сестрой милосердия перевернула все соображения, и теперь, после двухмесячного «сна наяву», он был как в тумане от неожиданности и полноты счастья. Ясно было, что она искренна, и этого было довольно; недостатки в их характерах и разные другие препятствия, которые могли бы находиться на пути осуществления его надежды на хороший исход дела, не могли изменить сущности его; главное решено, остальное он обдумает и, конечно, устроит «по-хорошему».

Владимир Половцев невольно представился ему при этих мыслях; что, если он захочет стать поперек дороги? Правда, воля Наташи и ее полная искренность в выборе должны быть приняты во внимание; к тому же ведь товарищ его благоразумен и не захочет разыграть мавра, на роль которого, пожалуй, и не имеет права, но… кто знает? Володя молод, горяч и к этому гвардейский офицер, т. е. с экзальтированными понятиями о чести, особенно в делах любви…

«Ну, что ж, я готов на все, – мелькнуло в голове Верховцева, – даже и на глупость…»

С другой стороны, с какой стати он будет отказываться от любви девушки? Черт побери! Серьезно говоря, почему ему не быть семьянином? Ведь он уже довольно поработал, и семейное счастье не было бы в данном случае похоже на известную малороссийскую галушку, готовою сваливающуюся в рот.

Вероятно, все устроится и в этом случае, как часто сбывалось то, что намеченное в общих чертах сначала казалось трудно осуществимым, главным образом, из-за его недоверия к «своему счастью», своего рода суеверия, которое за ним водилось.

К работам своим, например, он приступал всегда с маленькою дозой этого суеверия, со страхом, не надеясь осилить разных трудностей, и только благодаря настойчивому труду доводил их до конца; много поработавши и даже выстрадавши, повертывал дело в свою пользу, заставлял судьбу улыбнуться ему.

В противность распространенному убеждению, что постоянное счастье портит человека, Сергей убедился из опыта, что лично его успех только бодрил, сообщал новые силы, давая право рассчитывать, что, осиливши раз, осиливши другой, осилит и третий. Тем не менее всякий новый труд казался ему тяжелее предыдущего: «Ну, да, – рассуждал он, – то вышло потому, что было легче по существу, а вот с этими трудностями, наверное, не совладать, нет материала, мало данных!»

«Нет, не могу, – часто говорил он себе, – надобно отказаться, бросить; выходит слабо, дальше будет еще хуже, скажут, что я опустился, потерял талант…» – и нужны были огромные усилия воли, чтобы не поддаться таким рассуждениям, после которых, в лучшем случае, работа оставлялась, и он принимался пока за другую, – этот прием часто удавался, – а в худшем – бросалась, рвалась или иначе уничтожалась, чтобы уж не иметь возможности возвратиться к ней, постылой.

Только после многих лет опыта понял он, что уничтожение начатого не обусловливало еще невозможности возвращения к нему: мало того, иногда прямо приходилось жалеть о потраченных силах и времени, снова приниматься за старое, кляня свою нетерпеливость и давая торжественное обещание быть впредь благоразумнее. Увы, все это служило до нового прилива недовольства, когда сразу забывалось разумное решение и начатая работа опять летела в печку!

Эти внутренние страдания литератора были, впрочем, не так неприятны, как разные несправедливые проявления неприязни со стороны. Больше всего возмущали Верховцева обвинения в тенденции: «Дашь что-нибудь отделанное, красивое, но без руководящей мысли, похожее на хорошенький цветок без запаха, – говорят: пусто, бессодержательно; выпустишь труд хорошо обдуманный, осмысленный рассказ из пережитого, перечувствованного, – „Тенденция, тенденция! Злой умысел! Это вредный человек!“» – не затруднятся и не постыдятся изречь несогласные со взглядами автора люди.

Этой нетерпимости было меньше за границею, откуда Сергей получил немало отзывов о его переведенных работах; там судили преимущественно литератора, а в России выворачивали наизнанку самого человека, доискивались его тайных помыслов и побуждений: критика граничила с ненавистью, сыском и доносом.

– О вас столько писано и говорено, что вам, конечно, это прискучило; на вас не оказывают влияния ни похвалы, ни порицания – не правда ли? – говорили Верховцеву люди, не знавшие натуры писателя, а он в последнее время даже перестал читать критику, чтобы не наталкиваться на брань, неизменно появлявшуюся вслед за каждым новым произведением его, – так возмущали его часто умышленно обидные отзывы и подозрения.

Напрасно старик Тургенев, ценивший талант и искренность Сергея, успокаивал его[26 - …старик Тургенев… успокаивал его… – автобиографический момент: случай, подобный описываемому, произошел с самим Верещагиным, пытавшимся опубликовать свой первый рассказ в одном из журналов.], настаивал на том, что никогда не нужно обращать внимания на печатную брань, а тем более отвечать на нее. Сам же утешитель вскоре схватился печатно с одним господином, излившим на него жидкость своего приготовления, как Иван Сергеевич выразился: «не из тучи, а из навозной кучи», и когда Верховцев напомнил о преподанном и позабытом правиле, старик принужден был сознаться, что и он не вытерпел.

Сергей серьезно задавал себе вопрос: не уйти ли, не спрятаться ли, как улитке, в ракушку «искусства для искусства» от всего этого озлобления, от вечных подозрений в подрыве устоев государства, святынь религии, семьи и общества?

С одной стороны, однако, он чувствовал, что не вытерпит роли олимпийца, с другой – рассудок брал-таки свое, признавая, в конце концов, ничтожность таких обид, – на миру не без тревог и битв, тем хуже для слабонервного, который не выдержит и отступит; он даст возможность противникам отпраздновать лишнюю победу.

Верховцев подъезжал теперь к деревне Булгарени, в которой расположен был центральный госпиталь. Он заехал в тот самый барак, в котором останавливался на пути в Систово для перевязки. Даже тот самый доктор, который встречал его тогда, осмотрел его рану.

– Сначала мы слышали, что вы умираете, потом – умерли; нет, живы еще, стали поправляться, а вот вы и на лошади… Э-э! милостивый государь, да ведь вы рано рискнули сесть на лошадь, бинт сбился и от перевязки не осталось следа; все съехало, рана воспалена и полна крови, что вы делаете?

– Уж очень я был рад вырваться из госпиталя на чистый воздух; но, по правде сказать, доктора предупреждали меня…

– Насколько чистый воздух и эта езда нравственно оживили вас, настолько же материально вы напортили себе.

И доктор серьезно посоветовал, остановивши лошадь, доехать до Парадима в повозке. А там как-нибудь добраться и до Скобелева.

– Как же как-нибудь? Нет, уж я лучше полегоньку поеду, как поехал, а потом, пожалуй, хоть и совсем оставлю на время лошадь.
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 24 >>
На страницу:
15 из 24