На работе все говорили о встрече Нового года, день был уже праздничный, торопливый, стремительно мчавшийся к ночи, – и Ольга Прохоровна невольно спешила вместе с другими. Неподвижным, нетронутым осталось только видение светлого, тихого дома в лесу.
16
Первым пришел Остроградский – и не один, с учениками. Нас познакомили. Он поздоровался и сел, с интересом поглядывая вокруг. Он был спокоен. Очевидно, Кузин сдержал обещание и не сказал ему, кто должен прийти вслед за ним. Снегирев опоздал.
Я кое-что прочитал об Остроградском, перелистал его книги и теперь, увидев его, решил, что нет ничего удивительного в том, что эти книги написал именно он. У него было худощавое смуглое лицо с заметной родинкой на подбородке. Смуглота была располагающая, мягкая. Манера говорить тоже мягкая, но с внезапно пробегающей едкой и свободной улыбкой.
– Я думаю, нет необходимости ждать, – сказал Горшков. Я не видел его несколько лет. Он постарел и, кажется, больше, чем прежде, боялся, что ему скажут об этом. – Позвольте представить вам… – Он назвал мою фамилию. – Хотелось бы, Анатолий Осипович, прежде всего выслушать вас.
Остроградский заговорил – и уже через десять минут я понял, что разработка Кузина, при всей своей обстоятельности, была далеко не полна. Ей не хватало того, что угадывалось за каждым словом Остроградского, – всей картины науки в целом. Он говорил, не забывая об аудитории, с удивительной простотой:
– Дело в том, что Каспий существует, как известно, уже много тысячелетий изолированно, так сказать сам по себе. Между тем его исходная фауна некогда была очень сходна с Черным морем. Потом он пережил свою историю, в которой были периоды, когда морские элементы вымирали, заменялись более пресноводными. И вот явилась простая мысль – а нельзя ли вернуть Каспию элементы, которых не хватает в его биологическом хозяйстве? Ну, точно так, скажем, как после веселой встречи Нового года в квартире может оказаться нехватка посуды. Разбили что-нибудь, кофейные чашки. Вот эта-то мысль, разумеется, в несколько более сложной форме и была высказана впервые еще в 1932 году[13 - В действительности эта идея и ее практическое воплощение принадлежат известному зоологу и гидробиологу Л. А. Зенкевичу.].
Но вот он заговорил о сорок восьмом годе – тоже спокойно. У Горшкова стало осторожное лицо. Остроградский взглянул на него и улыбнулся. Он кратко рассказал историю двух экспедиций, заметив вскользь, что одна из них отправилась в путь только потому, что Снегирев упорно называл белое – черным. О поисках кольчатого червя после войны он сказал так: «Осетр нашел его раньше, чем мы». Вопрос давно решен, и, по-видимому, к нему намерены вернуться только потому, что эта история практически почти остановила акклиматизацию, не правда ли? Ихтиология ушла далеко вперед за последние годы.
Грузноватый человек лет пятидесяти, в нарядном новом костюме, вошел в комнату. Остроградский замолчал. Все остановилось – точно на сцене без занавеса, когда следующий акт начинается после мгновенного оцепенения. Нет, оба не знали!
– Продолжайте, Анатолий Осипович, – сказал Горшков.
Остроградский курил, не поднимая глаз. Он не оставлял сигарету, пока она не начинала жечь пальцы. Руки были большие, крепкие, с поблескивающей кожей.
Он снова заговорил – вот когда стало видно, что впервые за много лет он получил слово! Он спохватывался иногда, связывая далекие на первый взгляд события в науке, но все это были именно события, а не просто факты, и он чувствовал себя среди них как дома.
Ученики слушали его именно как ученики – со спокойной гордостью и даже как будто немного хвастаясь им.
– Который Лепестков? – шепнул я Кузину.
Он показал. Лепестков был крепкий, нескладный малый, с большими руками и ногами – и со странным взглядом: он смотрел прямо, а казалось, что косо.
– А рядом – Людмила Васильевна Баева.
Баева была круглая, с румянцем во всю щеку, ежеминутно встряхивающая головой, кудрявой, как у амура.
17
– Мне бы хотелось, чтобы вопрос был рассмотрен в другом составе, – сказал Снегирев.
У него были большие темно-карие, быстро оглядывающие и прячущиеся глаза.
Кузин нервно возразил: «Почему же? Редакции нужно объективно установить… Никто, кроме вас, не выступал против…» Горшков остановил его.
– Перед нами две точки зрения, – мягко сказал он. – А истина, как известно, рождается в спорах.
Снегирев начал с оправданий. Он заговорил – довольно бессвязно – о каких-то интригах, о том, что с ним перестали кланяться после того, как он написал отзыв об Остроградском.
В свое время Комитет по Сталинским премиям предложил ему написать отзыв о книге Остроградского. Это была обыкновенная рецензия, уверял он. Причем вовсе не отрицательная. О вредительстве ни слова. Вывод был: «Работа не кончена и требует подтверждения». Когда на факультете работала особая комиссия, откуда-то стало известно об этой рецензии, и хотя он, Снегирев, ни за что не хотел ее показывать – в конце концов пришлось. Уговорили. Более того – приказали.
– В чем сущность спора? – спросил Горшков.
И Снегирев говорил еще полчаса. Сущность спора в том, что кольчатый червь – хищник и акклиматизация его в худшем случае вредна, а в лучшем – бесполезна. Он тянул, повторялся, жаловался. Выигрывал время?
Наконец его перебила Баева. Она называла Снегирева на «ты», – очевидно, они прежде были в дружеских отношениях.
– Валерий, ты сказал, что с тобой перестали кланяться?
– Да.
– Почему?
Снегирев снова длинно заговорил.
– Ох! Как в повторяющемся сне! – сказала Баева и засмеялась. – С тобой перестали кланяться, потому что твой отзыв об Остроградском был построен, мягко выражаясь, на извращениях. Причем сознательных. Ты сознательно обманул особую комиссию. Правда, время было такое, что ей хотелось быть обманутой, но это другой вопрос. Ты и мне грозил. Когда я к тебе пришла – доброжелательно, кстати, – что ты мне сказал? «Защищая Остроградского, ты делаешь страшное дело. Не знаю только, сознательно или бессознательно». Я сказала: «Сознательно». Ты ответил: «Тем хуже для тебя». Прямо или косвенно, ты грозил всем, кто защищал Анатолия Осиповича. Как это называется?
– Прошу меня оградить, – сказал Снегирев.
Я посмотрел на него: похоже было, что он начинает терять равновесие. Глаза сузились. Очевидно, ему трудно было сдерживаться – а приходилось! Под округлившимся – с годами? – лицом чувствовались энергичные скулы, сильно выгнутые надбровные дуги.
Горшков сказал что-то туманное и успокоительное: «Целью нашей встречи отнюдь не является выяснение отношений…»
– Насколько я понимаю, – возразила Баева. – Цель нашей встречи – возобновление работы?
Вошел опоздавший на добрый час директор Института рыбного хозяйства Алексей Сергеевич Проваторов и сразу же стал говорить, крепко сжимая руками спинку стула. Снегирев терроризировал ученых, которые были с ним не согласны. Он называл их механистами, обывателями или просто дураками. Он, Проваторов, лично слышал, как Снегирев говорил заместителю министра, что Остроградский – вредитель. Давайте называть вещи своими именами, это была беспринципная травля, кончившаяся трагически. А кто поставил вопрос в Госплане?
Было странно и трогательно видеть, как этот огромный, седой, с гордой осанкой, похожий на артиста человек говорил, волнуясь, как мальчик.
– Можно узнать? – Я обратился к Остроградскому, который молча курил, не принимая участия в разговоре. – Если бы ваша группа возобновила работу не в Каспийском, а, скажем, в Аральском море, это встретило бы сопротивление?
Остроградский ответил:
– Да. И в опасной форме.
Все замолчали. Потом снова заговорили, как будто удостоверясь, что, хотя скрытая сторона дела названа наконец, с нею все равно нечего делать.
Снегирев больше не оправдывался. Он нападал – сперва нерешительно, а потом нагло: «Вы наговариваете!», «Этого не было!», «Вы сочиняете!».
Он был уже совсем другой, чем в первые минуты встречи, когда, почувствовав опасность, он медлил, сдерживался, выжидал. Теперь он не выглядел ни взволнованным, ни смущенным. Иногда у него становилось обиженное, как у ребенка, лицо.
Дважды над ним смеялись, и это было почему-то страшно. В первый раз, когда его уличили в том, что он написал для декана П. программное выступление, и он возразил растерянно: «А что же я мог сделать?» И в другой раз, когда он сказал что-то о новом методе промысловой разведки. Очевидно, это было невежественным вздором. Он не вспылил – только показал и спрятал бешеные, налившиеся кровью глаза.
Потом заговорил Лепестков, упираясь прямо в лицо Снегирева немигающим взглядом, – и это было так, как будто он растолкал бегущих, взволнованно спорящих людей и, тяжело ступая, пошел к намеченной цели. Он сказал, что убежден в неизбежности победы правды в науке, потому что страна не может развиваться без этой победы. Но мы не герои Гомера, чтобы довериться Року.
– Допустим, что завтра у меня появится мысль, что в Москве-реке течет молоко, а не вода. Легко опровергнуть, но лишь в одном случае – зная, что вам ничего не грозит. А если еще поставить вокруг высокий забор и объявить работу секретной…
Oн заговорил о том, что мы не имеем права обсуждать вопрос в академической форме. Фальсификация в науке не отвлеченное понятие. Студент Черкашин покончил с собой, потому что Снегиреву понадобились фальшивые данные для отчета. Борьба против Остроградского привела к его аресту, и если мы теперь видим его среди нас, мы обязаны этим не Снегиреву.
С неторопливостью историка Лепестков раскрывал истинные мотивы этой борьбы. Он как будто шел по темному коридору, распахивая двери в одну комнату, потом в другую. Из туго набитого портфеля он доставал документы, разумеется в копиях. Среди них, в мертвом молчании, была прочитана и та «общая характеристика» Остроградского, которая, очевидно, решила его судьбу.
Теперь Снегирев говорил уже только: «Ложь!», «Почему вы мне не сказали о составе совещания?».