Он оживился и, кажется, обрадовался, узнав, что я немного говорю по-немецки, и, наскоро ответив, что ему «еще только» 66 (!), забросал меня в свою очередь вопросами: откуда мы? Как мы жили? Как там вообще в России?
Я отвечала (о, я очень хорошо отвечала!), а он жадно слушал. Затем я решила наконец-то спросить, как дела на фронте и правда ли то, что вчера немцы взяли Пятигорск и Краснодар? (Об этом нам, ухмыляясь, сообщил до обеда Шмидт.) Маковский неопределенно пожал плечами: «Как сказать… Я что-то слышал вчера по радио, – и, помолчав минуту, добавил с большой горечью: – Все это не так важно, фрейляйн, важно то, что Германия в конце концов будет разбита наголову, и как это обернется для нас, немцев, я не представляю».
Я подумала, что ослышалась, и удивленно уставилась на него. Но он, видя мое замешательство, с печальной улыбкой подтвердил: «Да, да! Не удивляйся, девушка. Все произойдет опять именно так, как когда-то уже происходило: Германия будет дуться, дуться, а затем от нее останется пшик. Верьте старому Маковскому…»
При этом он широко развел руками, а затем, резко сузив их и издав свистящий звук, показал, как от Германии останется «пшик».
Честное слово, это было здорово! Мы с Симкой ликовали. Еще бы, ведь об этом говорит сам немец! Я не утерпела и, пользуясь тем, что Шмидта на горизонте нет, побежала через поле рассказать об этом нашем разговоре остальным. Вернувшись, я опять завела с Маковским разговор, и он рассказал, что всю свою одинокую жизнь (у него нет ни жены, ни детей, ни дома) он батрачил, а в 1933 году с приходом Гитлера к власти за участие в какой-то коммуне был посажен в концлагерь. В лагере он просидел пять лет, а потом, после освобождения, все так же продолжает батрачить. Тихо, с большой горечью он как бы подводит итог своей жизни: «Жизнь прожита, здоровье подорвано, а в результате – одинокая, бездомная старость и ничего светлого впереди».
Я смотрю на его узловатые, корявые рабочие руки, на его изможденное, перерезанное глубокими морщинами лицо, и непонятное, до слез обидное, ненужное чувство жалости – жалости к немцу – заползает в мою душу.
Вот, оказывается, моя тетрадь, и такие еще немцы есть!
Вечером я и Леонид идем слушать радио к Гельбу. Под впечатлением такого богатого новостями дня надеемся услышать тоже что-нибудь особенное. Но нет, по-прежнему ничего нового, ничего хорошего. Продолжают болтать о победах, однако сегодня эта болтовня не действует на нас угнетающе, и мы, посматривая друг на друга, хитро улыбаемся.
Уходя, Леонид рассказывает Гельбу (больше жестами, чем словами) о новостях, привезенных Михаилом. Тот понуро констатирует: «Да, да, хорошего нам всем ждать нечего».
Фрау Гельб выносит на подносе по чашке желудевого кофе. Лешка отказывается, а я, не желая ее обижать, деликатно выпиваю до дна горячий горький напиток.
А дома – гости. Пользуясь темнотой, пришли ребята от Бангера. Каким-то образом они пронюхали, что у нас новости, и примчались все четверо, едва-едва успев переодеться. Игорь, как всегда, кипятится, отстаивая свои фантастические планы полного разгрома немцев. Михаил (он старший из них) серьезно в чем-то поправляет его. Саша мечтательно улыбается, а Лешка Бовкун, шныряя за мною повсюду взглядом, не переставая «строит глазки». Некоторое время я слушаю их, а затем ухожу в кухню: мне очень хочется записать сегодняшние впечатления.
Да, Игорь рассказал еще, что Женя получила вчера записку от Веры, в которой она сообщает, что живут они ужасно. Тетя Даша заболела, а ей самой – хоть под поезд (я сразу вспомнила свой недавний сон). Мне жутко. До боли жаль Веру. Что же это за Брондау?
Женя намеревается идти туда в воскресенье, очень хочу сходить с ней и я, но не знаю, как выйдет с «аусвайсом».
А сейчас пора спать, опять я засиделась. Уже два часа ночи, а ведь завтра, увы, не воскресенье. Чувствую, что завтра нам снова достанется: опять целый день будем возить снопы, и опять к вечеру я буду «выть волком».
16 августа
Воскресенье
Вот и этот день уже на исходе. Сегодня у нас столько перебывало народу, столько было разговоров и споров, что у меня к вечеру треском трещит голова. На сегодня мы являемся «героями дня», и к нам идут «восточники» и поляки отовсюду – и от Шеффера (имение в 6–7 километрах), и из «Шалмана», и от Гемба (соседнее поместье), и, конечно, от Бангера. Миша (уже в который раз!) рассказывает о сказочной таинственной «катюше», снова и снова вспоминает того неизвестного далекого пленного, слова которого о «генеральном наступлении» вызывают каждый раз целую бурю горячих споров и шумных предположений.
Но неожиданно все наши бурные, восторженные дебаты заканчиваются весьма прозаически. Подозрительный Шмидт, которому в окно очень хорошо видны все подступы к нашему дому и который, вероятно, полдня озадаченно регистрировал у окна многочисленных наших посетителей, наконец-таки не выдерживает и, с криком примчавшись к нам, так же крикливо и шумно выпроваживает всех наших гостей за дверь (несмотря на то, что все предъявляют ему пропуска). Мы, то есть хозяева, пробуем возражать, но он в бешенстве орет, что, вот если сейчас же, сию минуту, сборище наше не разойдется, он позовет полицию.
Ну ладно, у нас нет ровно никакого желания связываться с полицией, и, послав в душе Шмидта к черту, мы все же, уже вдогонку своим гостям, гостеприимно кричим: «Заходите!»
Но и остаток дня не приходится коротать в одиночестве. После обеда зашла за мною Женя Никандрова. Я побежала к Шмидту просить «аусвайс» в Брондау, но разгневанный работодатель даже не стал слушать меня и только вслед с крыльца долго кричал, что он отучит нас шляться, что мы должны помнить, кто мы такие, и т. д. и т. п. Как ни было мне досадно, я все же не рискнула отправиться без пропуска, и Женя ушла одна.
А вечером, несмотря на грозное предупреждение Шмидта, явилась опять тройка от Бангера. От нечего делать сели играть в карты, соблазнили и меня. Игорь играл с Василием, я – с Лешкой Бовкуном. Василий бесстыдно мухлевал, а Лешка томно, загадочно улыбался и мазал карта за картой. Кончилась наша игра тем, что мы остались несколько раз подряд дураками, с чем нас торжественно Василий с Игорем и поздравили.
Потом пришла расстроенная Женя и рассказала ужасные вещи. Там, в Брондау, люди уже стали не похожи на людей: истощенные, голодные, оборванные. По воскресеньям «восточники» работают, и Веру ей увидеть не удалось. Тетя Даша лежит больная в какой-то конуре, одна, совершенно без всякой помощи. Но это все еще было бы сносным, если бы там не завелся какой-то гад – гад из своих же, который продает и предает всех налево и направо, гад, по милости которого за каждый малейший проступок, за каждый более или менее опасный разговор следуют дикие расправы резиновой дубинкой. Боже мой, а в глаза, наверное, «товарищем» называет!
Рассказала еще Женя, что в прошлое воскресенье из Брондау убежали пять человек русских – бывшие военнопленные – и пока о них ничего не слышно. Может быть, посчастливится ребятам и они дойдут?
А совсем поздно я пишу Зое Евстигнеевой письмо. Лешка Бовкун еще не ушел, он пристраивается рядом и предлагает свои услуги делать конверты. Так и сидим вдвоем в кухне: он делает конверты из принесенной им же, украденной у пана голубой бумаги и несет какую-то околесицу, а я пишу. Наконец письмо закончено, и мне ничего не остается делать, как слушать очередное вранье этого самовлюбленного болтуна. Но мне очень хочется поговорить с тобою, дневник, а так как третьего лица при этом разговоре не должно быть, то я и делаю вид, что очень хочу спать, и выпроваживаю Лешку, который наконец-то уходит с большой неохотой.
И вот я с тобой наедине, моя верная копилка чувств и переживаний. Уже все записано, обо всем рассказано. Можно бы тоже отправиться спать, но я хочу еще сказать тебе пару слов. О Лешке Бовкуне. Всего несколько слов. Слушай. Когда-то, в первые дни нашего знакомства, он мне очень нравился. Я не боюсь сказать это слово, потому что сейчас все уже прошло. Абсолютно все. К счастью, я смогла разглядеть его мелочную, трусливую натуру раньше, чем успела потерять голову. Сейчас я его только терплю. При всей своей привлекательной наружности он оказался очень недалеким, очень хвастливым и болтливым человечком. С легкой руки моей мамы, которая почему-то сразу невзлюбила Лешку, мы все зовем его теперь не Бовкун, а Болтун.
Ну, вот и все об Алексее Болтуне. Иду спать. Спокойной ночи!
22 августа
Суббота
Окончен час работы нудной,
Отброшен день из жизни трудной,
И сожаленья нет во мне
Об этом промелькнувшем дне.
Прошла неделя, прежде чем я снова взяла тебя в руки, моя тетрадка. Что бы я делала без тебя? Кому бы так просто могла рассказать обо всем том, что творится у меня на сердце? Если б ты знала, как мне сейчас тяжело. Но ты тоже не можешь мне ничего ни сказать, ни посоветовать. Что делать? Как жить дальше? Я как будто стою на распутье двух дорог, и в зависимости от того, на которую ступлю, или сложится удачно, или окончательно поломается дальнейшая моя жизнь. Так что же мне делать?
Открываю я тебе, дневник, великую тайну, смотри же, не выдай! Собираются бежать четверо наших товарищей: Игорь, Михаил, Саша от Бангера и Василий – от нас. Лешка (наш) колеблется. Ему уже пришлось однажды пережить весь ужас голодных лагерей, и поэтому он тоже, вроде меня, стоит на распутье. Но будь я на месте Леонида – не сомневалась бы ни минуты: уж лучше погибнуть сразу, зная за что, чем тлеть, подыхая постепенно. Так решила бы я на месте Лешки. Но, увы, мое положение гораздо сложнее: кроме моей, тут есть еще одна голова, которая очень часто думает и принимает решения совершенно вразрез с моей. Ах, мама, мама, вот когда я пожалела, что ты поехала вслед за мной! Останься ты дома, и я, быть может, вернулась бы скорее. А теперь, как мне уйти от тебя теперь? Война отняла у тебя трех сыновей, трех моих братьев, и, если уйду я, последняя, переживешь ли новую беду? Мамочка моя, прости меня за эти слова, но какой тяжелой гирей висишь ты у меня сейчас на ногах.
Поход назначили примерно через неделю, когда ночи будут потемнее. Игорь и Василий усиленно зовут Женю и меня идти с ними, а Саша и Лешка (наш) уговаривают остаться. Мама ходит настороженно-молчаливая, а Сима при каждом удобном случае бубнит: «Подумай о матери. Ты будешь потом винить себя всю жизнь. Подумай!»
Что ж тут думать? Все ясно и так: как мне это ни обидно, ни тяжело и ни горько – идти с вами, ребята, я не могу.
Игорь достал где-то карту, и сейчас, вечерами, плотно завесив окно одеялом, мы все сообща подробно разрабатываем предстоящий далекий маршрут. Мы с Симой латаем продранное «обмундирование» наших ребят, заплатки кладем надежные, шутим: чтобы не сносилось до России. Мама печет хлеб и сушит сухари из муки, которую где-то раздобыл предприимчивый и хозяйственный Саша. И все это делается в большой тайне. Из всей нашей компании не знает ничего о предстоящем побеге один Лешка Бовкун. Вдобавок ко всем своим отнюдь не геройским качествам он оказался еще и продажным болтуном: все, что видит и слышит, передает своему хозяину – Бангеру. Об этом узнали совсем недавно и совершенно случайно. Однажды Игорь в разговоре с Лешкой, где они сообща ругали Бангера, сказал, что не худо бы поджечь его амбар с зерном, и беспечно пообещал, что он когда-нибудь это сделает. И в тот же день вечером сам Бангер и вызванный им на подмогу полицай зверски избили Игоря в конюшне, где тот кормил лошадей. Расправившись, пнули на прощанье ногой в окровавленное лицо и сказали: «Это тебе за поджог, который ты собирался сделать, большевистская собака».
С тех пор Игорь кашляет и плюет кровью, а Лешка бесстыже пялит круглые глаза и клянется, что он никому ничего не говорил. Однако же факт остается фактом, и Лешке Бовкуну отныне и навсегда веры нет. Когда он приходит, мы как ни в чем не бывало играем в карты, шутим, но стоит только выпроводить его за дверь, как прежнее лихорадочное состояние сборов овладевает всеми.
Сейчас уже все готово. Еще несколько дней, и уйдут из нашей жизни четверо хороших людей. Если бы все мои пожелания им исполнились и они сумели добраться до России! Как я желаю им этого!
А я… А меня ты прости, моя Родина, я не могу, я просто не имею сейчас права идти вместе с ними, хотя рвусь к тебе всем своим сердцем. Прости меня.
23 августа
Воскресенье
Сегодня день прошел тихо, без всяких происшествий. Гостей, вопреки всем моим ожиданиям, почти никого не было: наверное, не забыли еще того шумного расставания, которое учинил нам Шмидт в прошлое воскресенье. Под вечер пришли только от Бангера, все трое. Саша сделал мне сюрприз: подарил Пушкина – том избранных сочинений. Милый Пушкин! Как я ему обрадовалась, как будто встретила старого доброго друга. Как хорошо, что он теперь здесь, со мной!
Сегодня долго разговаривала с Сашей, поделилась с ним всеми своими сомнениями, даже поплакала. Саша сочувствовал мне, уверял, что все равно наша неволя недолго протянется, все равно скоро освободят нас. Обещал при случае бросить с дороги открытку. Хороший он все-таки парень. Очень душевный и очень простой. Настоящий товарищ. Друг.
Потом пришла помрачневшая и заплаканная Женя Никандрова и сообщила, что тетю Дашу и Веру, которая тоже вскоре заболела, увезли в какие-то заразные бараки, а Мишу отправили в Мариенвердер на сырную фабрику. Мы все страшно расстроены этой новостью. Проклятая жизнь! Бедная тетя Даша, удастся ли ей еще раз увидеть когда-нибудь свой Псков?
Уходя, Женя сказала, что, пожалуй, тоже отправится с ребятами. Ну что же? Я ее не отговаривала.
А совсем уже вечером к нам на огонек завернул Маковский. Он шел из города, от сестры, и был немножко навеселе. Принес новость, будто Черчилль в настоящее время находится у нас, в Москве, что цель его визита в Россию, конечно, неизвестна, но что он, Маковский, ничуть не удивится, если англичане и американцы вскоре после этого посещения откроют где-нибудь второй фронт.
Правда ли это? Еще сказал Маковский, что по всему нашему фронту немцев жмут и им приходится очень и очень туго. Правда ли и это?
Как раз подошло время, и мы с Василием побежали к Гельбу слушать радио. Вскоре началась передача, и вот что сообщили: «Под Ленинградом и на ряде других участков фронта – ожесточенные атаки советских войск, но наши доблестные немецкие солдаты…» Ура!! Значит, началось и Маковский сказал правду! К концу передачи завравшиеся немецкие дикторы истеричными голосами передали обращение германского вермахта к советским казакам, которое начиналось примерно так: «Казаки Дона, Кубани, Терека и Урала! Где ваша казачья честь? Где ваши светлые хаты и цветущие села? Где ваши быстрые кони и острые сабли? Где ваши славные песни? Объединяйтесь, казаки, под знамена великой германской армии, которая вернет вам отнятые советской властью свободу и поруганную честь. Тогда снова зацветут ваши села и зазвучат над ними песни…»
Да, видно, туго приходится сейчас фрицам, видно, лихо теснят их конем да саблей молодцы-казаки!
Пришли домой в отличном настроении, подняли настроение и у всех остальных. Мне не терпится, и я, послонявшись немного по комнате, подсаживаюсь к столу писать очередное письмо Зое. Надо же и ей сообщить поскорее эти новости. Может быть, она еще не знает?