Маковский все еще сидит у нас. Теперь уже с ним разговаривают все хором. Миша громко, словно Маковский страдает глухотой, рассказывает ему о той хорошей жизни, которая дана старым людям у нас, в России. Он тычет Маковскому пальцем в грудь и внушает, что такие старики, как он, у нас уже давно «никс арбайтен»[10 - Не работают (нем.).], что они только и занимаются тем, что «шпацирен и шляфен»[11 - Гуляют и спят (нем.).]. Но тут вступает в разговор Леонид, который явно недоволен Мишкиным рассказом. Разве так нужно говорить? Подумаешь «шпацирен и шляфен»! Послушаешь Мишу – так вроде, кроме спанья и гулянья, для стариков в России больше ничего и нет. А ведь Россия – это такая страна!
И Леонид, не уступая по громкости Михаилу, возбужденно рассказывает присмиревшему Маковскому о театрах и концертных залах, о наших санаториях и курортах, куда, по твердому его убеждению, бесплатно съезжаются все старики России. Но и этого мало, и, желая вконец сразить Маковского, Лешка говорит о ресторанах:
– Ты знаешь, что такое ресторан? Ну, это где пиво-биер или вино-вайн тринькают. Шнапса там нет, только шампанское. Шампаниш, понимаешь? Наши старики это вино страшно любят и всегда только его заказывают. И еще там много музыки – много хорошей, веселой музик, понял? Вот как у нас живут такие, как ты. Понял ты – ферштейн?
И чтобы Маковский лучше понял, в том месте, где говорится о музыке, Лешка «берет на голос» и мелко семенит ногами. В этот момент он и сам искренне верит, что вот именно так, и только так живут у нас в России все старые люди.
И Маковский понимает, он широко и радостно улыбается и изъявляет желание поехать после войны с нами в Россию. Только возьмут ли его, примут ли там?.. Миша успокаивает: «Таких, как ты, примут: ты свой, рабочий».
Маковский с готовностью сжимает большой щербатый кулак: «Рот-Фронт!» Это было нашим девизом.
Наконец уходит и он. Я написала письмо Зое, заканчиваю запись в дневнике и сейчас еще почитаю Пушкина.
Итак, здравствуй, Александр Сергеевич! Пусть твои волшебные стихи напомнят мне те недавние и вместе с тем такие далекие, такие счастливые и такие недоступные для меня сейчас дни прежней жизни.
26 августа
Среда
У меня новость – и радостная, и в то же время гнетущая: получила письмо от Маргариты. Недели три спустя после прибытия сюда, в Маргаретенхоф, я послала объявление в русскую эмигрантскую газету «Новое слово», которая издается в Данциге и которая помещает объявления всех разыскивающих кого-либо на четвертой странице под коротким заголовком: «Розыски». Однажды я случайно увидела эту газету в руках у кого-то из наших, русских, взяла адрес и решила, что послать такое объявление можно: вдруг повезет и кто-то откликнется? Я уже и не надеялась получить ответ, уже просто забыла, как вдруг сегодня – пожалуйста! – письмо от Маргариты.
Значит, несмотря на наглое, бесстыдное вранье, каким сверху донизу напичкана эта, с позволения сказать, «газета» и из-за которого иногда просто противно брать ее в руки, – какая-то небольшая польза с нее есть.
Письмо Маргариты полно горечи и плохо скрытого отчаяния. Пишет, что живут они скверно, так же каждый день вспоминают прошлую жизнь, свой колхоз «Роте-Фане» и все то светлое и хорошее, что осталось там, в России. С момента приезда все еще живут в переселенческих лагерях. Обстановка очень тяжелая, угнетающая, один из ее родственников – дядя Адольф – сошел с ума, несколько человек уже успели умереть. Наша маленькая Гренка вытянулась и стала озорным голенастым сорванцом.
Потом Маргарита сообщает, что писала в Красный Крест и получила оттуда ответ, что Кости в числе пленных нет. Я не понимаю, почему об этом она пишет так мрачно? Как раз из всего письма эта фраза обрадовала меня больше всего. Неужели ты, Рита, хочешь, чтобы твой муж, а мой брат, подыхал медленной страшной смертью где-нибудь за колючей проволокой в голодных, вшивых лагерях? Нет, нет, только не это! И потом, ты ведь знаешь его натуру? Я больше чем уверена, что, если бы и пришлось ему когда попасть в плен, эти холодные, кровожадные звери в образе гестаповцев придушили бы его сразу за его строптивый и гордый характер. Так что только не плен… Что же остается? Где же ты, мой далекий, мой пропавший брат? Тогда, еще там, дома, твой друг писал, что ты остался на поле боя недвижимый – то ли убитый, то ли тяжелораненый. Значит, ты или погиб в том бою, или тебя подобрали кто-то свои. Я не хочу, я не могу верить, что ты, мой самый любимый брат, погиб. Милый Костя, я чувствую каким-то особым чутьем, что ты жив, что ты все переживешь и что мы еще встретимся…
Под конец Маргарита с горечью пишет, что до этих пор все-таки была надежда вернуться, думалось, что мы там, в России, что дома все по-прежнему. А теперь, когда узналось, что мы тоже здесь, и этой последней надежды нет.
Зачем она так пишет? Неужели она потеряла веру, что мы все-таки вернемся?
Я пишу ей ответ в этот же вечер. Я стараюсь подобрать самые теплые, самые убедительные и самые нужные слова. Я уверяю ее, что все будет хорошо. А когда это будет и будет ли вообще? Откуда я знаю?
28 августа
Пятница
Прошел день, промелькнул вечер, и вот опять ночь – темная, безлунная, полная каких-то шорохов, каких-то загадочных, таинственных звуков. Уже все давно спят и давно видят какие-то сны. Одной мне не спится. Смутная, неясная тревога сжимает мое сердце. Что это? Неужели предчувствие какой-то беды?
На завтра назначен поход. Как-то все обойдется? Выбрали субботу, потому что до понедельника все-таки не так скоро хватятся, а за две ночи и день можно отойти на порядочное расстояние. Итак, уже все готово, все решено. Леонид остается, а Женя идет с ребятами.
Господи Боже мой, помоги им добраться до Родины, а там-то уж они сумеют скрыться. Завтра я попрошу их поклониться Ей от меня. Я попрошу их поклониться каждому деревцу, каждой былинке. Я попрошу передать Ей, как я люблю Ее, как я верна Ей и как мне худо без Нее и горько.
31 августа
Понедельник
Прошла суббота, прошло воскресенье, прошел и этот день. Так как все находимся во взвинченном, напряженном состоянии, день этот проходит необычно быстро. Но я запишу все по порядку.
В субботу, после ужина, ждем, когда придут ребята от Бангера. Наконец они являются, и с ними… Лешка Бовкун. Но у нас на всякий случай все условлено, и Игорь незаметно мигает мне… Когда все усаживаются и начинаются обычные злободневные разговоры, я беспечным, веселым голосом предлагаю «сгонять в козла». Но, как и следовало ожидать, желающих, кроме Бовкуна, не оказывается. Тогда я и предлагаю Лешке прогуляться до «Шалмана». Там сыграем, да и вечер, кстати, такой теплый и хороший.
Лешка заметно колеблется: «А как же без пропуска? Вдруг полицай…»
Но я делаю презрительную мину и удивленно-ласково говорю: «Неужели ты боишься? Я не боюсь, а ты боишься».
После этого Лешке ничего не остается, как подняться со стула и так же бодро ответить: «Хто тебе казал, що я боюсь? Черт лысый пусть его боится, а не я!»
Ну, после такой реплики он сразу чувствует себя героем, и мы отправляемся в «Шалман». Всю дорогу я подло кокетничаю с ним, строю глазки и весело хохочу над всеми его шутками. За домом Лешка берет меня под руку, и видно, что в этот момент он и впрямь забывает о полицае.
В «Шалмане» – голубой полумрак. Дым сизыми легкими волнами колеблется под низеньким, закопченным потолком. Там, как и всегда, полно народу: и знакомые украинцы, и какие-то совсем незнакомые поляки.
Я крепко засаживаю Лешку за игру в «козла» и, «поболев» немного возле него, говорю, что пойду посижу к девчатам. Там я вызываю Ваню-Великого и, уже на крыльце, прошу его задержать Лешку как можно дольше, даже по возможности оставить у себя на ночь. Ваня согласно кивает и ни о чем не расспрашивает.
Обратно я лечу двухметровыми шагами – и через какие-то десять минут уже дома. Они еще не ушли, ждут меня. За последними сборами, последними разговорами проходит еще полчаса. Игорь и Саша суют мне кучу адресов, заплаканная Женя просит поддержать по возможности тетю Дашу, Веру и Михаила, а Василий в последний момент решает написать Шмидту записку, чтобы оградить нас, остающихся, от лишних подозрений и расспросов.
Окончательно собрались уже в 11 часов. В последний раз мы жмем друг другу руки, сердечно обнимаемся, тепло желаем уходящим всего хорошего. Я выхожу на дорогу посмотреть, все ли тихо, не видать ли кого. Но нет. Все спокойно. Ночь так тиха и так бесшумна, что я ясно слышу только стук своего собственного сердца.
Я делаю знак рукой, и пять теней бесшумно скользят за угол дома. Еще раз мысленно я желаю всем им счастья и удачи.
После этого мы еще долго сидим вокруг стола, молчаливые и настороженные. До тех пор сидим, пока вдруг в наружную дверь не раздается громкий стук, и вслед за тем резкий, озлобленный голос Шмидта и чье-то жалкое, приниженное бормотанье возле окна. В ужасе мы бросаемся к своим кроватям. Миша на ходу гасит свет (хорошо, что окно плотно занавешено!) и испуганно шепчет: «Вы слышите плач?.. Плачет кто-то…»
До моего слуха доходит, как гремят ремнями брюк Мишка с Леонидом, и я так же торопливо срываю с себя платье и бросаю куда-то через голову (так что утром еле нахожу его), а в голове громким набатом стучит одна мысль: «Поймали, поймали, поймали… Теперь все пропало! Поймали…»
Когда через непродолжительный промежуток времени все немножко успокаиваемся под своими одеялами и появляется наконец счастливая способность воспринимать все звуки и соответственно их осмысливать, мы начинаем различать отдельные голоса.
Вот Шмидт, наступая на кого-то, кричит надрывно и угрожающе: «Ты что тут делаешь по ночам, лербас?[12 - Шалопай, бездельник (нем.).] Ты зачем под грушей шляешься? Кто ты такой, откуда? Я тебе покажу, как груши воровать, ты у меня узнаешь!..»
В ответ слышится глухое бормотанье Лешки Бовкуна, который, как всегда, в волнении переходит на украинский:
– Та чого ты вопишь, як скажений? На чорта сдались мне твои дули! Я до наших, до робитникив твоих шел. А то дули, дули… Блажит як дурний який на усю вулицу».
Но в этом месте, по-видимому, Шмидт берет его за шиворот и пихает в сторону дороги, потому что Лешка как-то сдавленно кряхтит, и возмущенный голос его о «дурне» доносится уже с другой стороны. Слышно, как еще минут пять они так же «любезно» перекликаются, затем голос Бовкуна замирает в отдалении. Шмидт, что-то сердито бормоча себе под нос, проходит мимо окон, и все наконец затихает. Теперь уже до утра.
Конечно, сейчас мы уже понимаем, что всю эту «бучу» поднял Бовкун. Подумав, вероятно, что мы еще не спим, он решил зайти, чтобы выяснить некоторые обстоятельства его одиночного возвращения домой из «Шалмана». Тут (к несчастью, невдалеке от хозяйской груши) его и застал Шмидт, который тоже запоздало возвращался из деревни и который благодаря своему склонному к подозрительности характеру сразу определил в Лешке воровскую личность.
А плач? Откуда плач? Миша так же шепотом предполагает: «Наверное, у Гельба плакали. К ним, я видел, сегодня гость – мальчишка приехал».
Сквозь дрожь только что пережитого начинает разбирать какой-то истерический смех, и мы дружно, до слез, хохочем в темноте.
Утром рано вся панская семья уезжает куда-то на легковой машине. Понимаем, что в гости, и понимаем, что надолго. Становится сразу легче на душе – слава Богу, до вечера о наших беглецах пока никто не узнает. Теперь опасность может возникнуть только со стороны Алексея Бовкуна. Не сработал бы он языком раньше времени. Леонид с Мишей собираются уже проведать его, но вскоре он является сам.
Заметно, что Лешка очень удручен, и вид его, надо прямо сказать, какой-то помятый. Он подозрительно и недоверчиво смотрит на нас и пока молчит. Мы тоже молчим. Вернее, мы говорим о всяких пустяках, о чем угодно, только не о вчерашнем.
После завтрака, которым мы все необыкновенно любезно угощаем Бовкуна, он заметно веселеет и, поговорив еще немножко о том о сем и выкурив цыгарку, наконец, как бы невзначай, бросает:
– Черт знает, куда все наши подевались… Ни Игоря, ни Сашко, ни Мишки – никого нэма. Из-за этих бисовых сачков сегодня меня швайцер[13 - Дояр, человек, работающий на ферме (нем.).] зрану поднял коней годувати, – он вяло усмехается и испытующе смотрит на нас. – Чи утикли, чи шо?
Каждый из нас стоически выдерживает его хмурый взгляд, а Леонид безразличным голосом говорит: «Да они же, кажется, в Брондау собирались. Вместе с Женькой. Там какие-то знакомые Игорю отыскались».