Оценить:
 Рейтинг: 0

Первые грёзы

Год написания книги
1914
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 24 >>
На страницу:
15 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Какая же она красивая! Тёмные, гладкие волосы, с пробором посредине, лежат двумя густыми, длинными косами на её груди, тёмные же, словно нарисованные брови, пушистые, почти чёрные ресницы ещё больше оттеняют нежную, прозрачную кожу; тонкий, будто выточенный, небольшой нос, чуть приоткрытые красивые губы, большие, вдумчивые, печальные глаза, слишком блестящие, слишком живые на этом бледном, будто камея, лице. Совсем тихо. Вера, видимо, напряжённо прислушивается. Лёгкий звонок. Ещё шире открываются громадные глаза девушки, что-то особенное, мягкое загорается в них, на щеках разливается лёгкий румянец. Дверь отворяется. Своей мягкой, почти бесшумной походкой входит Светлов. Чтобы не стеснять Веру, я отхожу к окну и смотрю во двор.

Поздоровавшись со мной, Дмитрий Николаевич направляется к Вере:

– Здравствуйте, Вера Михайловна. Я слышал, вы в дорогу собираетесь, так вот пришёл пожелать вам счастливого пути, всего-всего хорошего.

– Спасибо, спасибо вам, Дмитрий Николаевич… За всё спасибо… – задушевно начинает Вера. – Я так хотела ещё раз увидеть вас… поблагодарить… так боялась, что… умру, не сказав вам ничего…

Я делаю все усилия, чтобы не слышать, но каждое слово, самое тихое, долетает до меня. Слёзы опять подступают мне к горлу.

– Полно, Вера Михайловна, Господь с вами! Что за мрачные мысли. Если бы люди так легко, из-за всякого небольшого недомогания, расставались с жизнью, мир совсем опустел бы. Просто ваши нервы гуляют, и наша пасмурная, серая погода навеяла на вас такие серые мысли. Вот посмо?трите, как только немного спуститесь вы к югу и ещё только в вагонное окошечко улыбнётся вам жизнерадостное, южное солнце, все ваши хмурые мысли как рукой снимет; это такой верный, старый, испытанный целитель, он вас в одну неделю так преобразит, что вы сами себя не узнаете. Ну, конечно, немного и помочь ему надо: во?первых, верить ему, а во?вторых, ни о чём не беспокоиться, ни об уроках, ни об экзаменах, ни о доме, ни о папаше. В гимназии всё уладится: при ваших способностях и усердии вы, поздоровев, шутя всё подгоните; о папаше ещё меньше основания тревожиться, его уж мне поручите. Мы ведь с вашим отцом такие старые, такие добрые знакомые, он знает моё искреннее расположение, моё самое горячее участие к нему, мы всегда друг друга хорошо понимали, поймём и теперь… Не правда ли, Михаил Яковлевич? – обратился он к Смирнову, стоявшему несколько в стороне. – Он будет вам сообщать, не слишком ли я его обижаю, вы будете ему писать о себе. Потом вы приедете, здоровая, обновлённая и телом, и духом, тогда вы увидите, что не всё мрачно на свете, что есть и радость, и счастье, что оно иногда так неожиданно мелькнёт, так ярко осветит всё кругом.

Как тепло, задушевно звучал его голос, как бодро, уверенно произнёс он последнюю фразу! Кажется, слова его благотворно повлияли на Веру. Стоя всё ещё спиной, я не видала лица её, но услышала голос:

– Вы в самом деле думаете, что я поправлюсь? Смогу дальше учиться, жить, работать?

– Да разумеется, конечно! Зачем бы иначе советовали вам ехать? Хворать и умирать можно и здесь, на юг едут здороветь, набираться сил для жизни, работы. – Опять звучала в голосе его неотразимая убедительность.

Оба замолкли, и в комнате снова настала тишина. Я повернулась. Вера лежала, мечтательно, задумчиво устремив глаза перед собой; выражение лица её казалось яснее, спокойнее. Вот опустились усталые веки, слабость брала своё.

Светлов неслышно прошёл через комнату и приблизился к Смирнову, который всё время неподвижно стоял невдалеке от двери. Вся точно застывшая фигура несчастного изображала глубокую, тихую, безысходную печаль.

Казалось, это новое горе окончательно придавило, пришибло его; он стоял такой безропотный, беспомощный, безответный. Опять, опять сжимают мне горло слёзы, так бесконечно жаль этого страдальца. Дмитрий Николаевич дружески кладёт ему руку на плечо, начинает убедительно говорить что-то. Я не слышу ни звука, он говорит шёпотом, я вижу только, что лицо Смирнова остаётся сперва всё таким же безжизненным, безотрадным, только раз, возражая на какие-то слова Светлова, он отчаянно, безнадёжно машет рукой.

– Я, я, один я виноват!.. – доносится до меня его скорбный возглас.

Опять что-то говорит Дмитрий Николаевич; лицо у него хорошее, светлое, глаза так мягко светятся. Под влиянием его слов что-то будто оживает и на том бледном, измождённом лице; опущенная голова немного приподнимается, глаза не смотрят уже равнодушно на пол, они устремлены на лицо говорящего; теперь Смирнов слушает внимательно, жадно слушает каждое его слово; что-то будто загорается в этом потухшем взоре, что-то дрожит, пробуждается в этих поблёкших чертах. Что нашёл ему сказать Светлов? Чем утешил, подбодрил он этого несчастного? А ясно, что оно именно так.

– Спасибо, большое, громадное спасибо! – вырывается из глубины души отца Веры, и он крепко, с влажными глазами, сжимает руку Дмитрия Николаевича. – Как отблагодарить, чем? – бормочет он растроганно.

– Ничем и не за что. Я всего только эгоист, – улыбаясь, отвечает тот.

Опять в комнате тихо-тихо. Вера, видимо, задремала.

– Мне пора, – шёпотом обращаюсь я к Смирнову. – Завтра приду как можно раньше. Пусть Верочка спит теперь, она ещё так слаба.

Следом за мной собирается и Светлов. Мы бесшумно направляемся в кухню. Крепко пожав руку хозяина, я уже вышла на лестницу.

– Виноват, одну минуточку, – извиняется Дмитрий Николаевич и возвращается в кухню.

Я вижу сквозь полуотворённую дверь, как этот молодой, высокий, изящный, такой сильный, такой большой души человек подходит к Смирнову, крепко, горячо обнимает его жалкую, бессильную, измождённую фигуру.

– Так помните, вы дали мне слово. Правда, друг мой? Увидите, как хорошо заживём мы с вами. Ведь и я совсем, совсем один! – и что-то бесконечно грустное, как показалось мне, прозвучало в его последних словах. Ещё раз крепко обняв Смирнова, он поспешно вышел на лестницу.

Вот он стоит передо мной и, застёгивая пальто, что-то говорит. Но я не слышу, не могу вслушаться, что именно; на мою душу нахлынуло так много чего-то, столько сильных впечатлений, весь этот день, всё, что слышала, видела я, эта последняя сцена, сейчас там за дверями… Мне и плакать хочется, и высказать ему, Светлову, всё большое, накопившееся на моём сердце; но я только молча смотрю на него, слёзы застилают мне глаза.

– Господи, какой, какой вы хороший! – вдруг невольно срывается с моего языка. Я поспешно достаю из муфты носовой платок и вытираю глаза.

– Благодарю за доброе слово, – тепло говорит он. – Но, право, я ничем не заслужил его. Я давно знаю и искренно люблю Смирнова. Что это был за чудный человек! Добрый, чуткий, неподкупно честный. Впрочем, всё это он сохранил и теперь, но перенесённое горе прибило, уничтожило его. Вы, конечно, знаете их печальную повесть; после этого несчастья жизнь замерла в нём, силы исчезли и, беспомощно опустив руки, он дал мутному потоку постепенно убаюкивать и увлекать себя.

Я слушаю, медленно спускаясь с лестницы, а в голове моей бегут мысли: ведь и его, Светлова, жизнь тоже обидела, и у него было горе, верно, есть ещё теперь: как скорбно звучали только что слова: «Я ведь совсем, совсем один!..» Но он не опустил рук, наоборот, он тянулся вверх, ввысь, работал, не сегодня завтра он профессор, у него хватает силы не только для себя, но и утешать, поддерживать других. Всё это хочется мне сказать Светлову. Словно подслушав мои мысли, он продолжает:

– Конечно, есть счастливцы, которым в конце концов удаётся справиться со своим горем, но тем глубже, тем сильнее жаль тех несчастных, обойдённых судьбой. Разве виноваты они, что она наделила их меньшими силами? Так ли уж велика заслуга тех, более крепких, смогших устоять? Что глубоко ценю я в Смирнове, это то, что он сберёг свою чистую, незлобивую, ясную душу; воля ослабла, а в душе ясно теплится сохранившаяся искра Божия. Мне почему-то кажется, вернее чувствуется, что новое горе – болезнь дочери, которую он обожает, – сильней раздует эту искру, что душа вырвется из того оцепенения, в которое она словно закована. Первое горе чуть совсем не убило в нём человека, второе – должно разбудить его, конечно, только в том случае, если дочь его останется жить; не дай бог, нет, тогда всё будет безвозвратно кончено для него, он неудержимо покатится вниз по наклонной плоскости.

– А вы думаете, она поправится?

– Я надеюсь. Я так искренно, так горячо желаю этого ради несчастного отца, ради неё самой, ради всех вообще; жалко, когда уходят хорошие люди, их немного…

Мы идём по чистой, словно выбеленной улице, которую вот только сейчас, пока мы сидели у Веры, запорошило первым пушистым снежком… Точно приветливее, светлее стало всё кругом от этого искрящегося при свете уже зажжённых фонарей лёгкого снежного полога.

– Видите, сама природа идёт навстречу нашему желанию: вот и снег; смотрите, какой крепкий, хрустящий, надо надеяться, продержится прочно, значит, гнилая осень, этот самый неумолимый враг всех лёгочных больных, за плечами, самое трудное, самое опасное время прошло, кризис пережит. Я думаю, что с наступлением мороза должна миновать острая опасность, а до весны ещё столько времени, должен же юг сделать своё великое дело.

Медленно идя и всё время беседуя, мы приблизились к нашему дому. Говорил больше Дмитрий Николаевич, а я слушала и смотрела на него. В душе моей никак не совмещалось представление о прежнем Дмитрии Николаевиче, том «холодном, замороженном», той «ледяной бесчувственной сосульке», как величала я его, которого привыкла видеть в классе сдержанным, корректным, с тем, что шёл теперь рядом со мной с мягким выражением в лице, с тёплыми нотками, звучащими в голосе, который каких-нибудь полчаса назад обнимал старика Смирнова, подбадривал Веру, у которого сорвалась грустная нотка об одиночестве, который умел всё так понять, так извинить. «Велика ли заслуга тех других, которым судьба дала больше сил, чтобы устоять?» – говорил он. Ни малейшего самомнения! О, этот не старается казаться лучше, чем он есть, впрочем, ему и не надо.

Опять мне хочется что-то сказать ему, сама не знаю что, хочется извиниться, что я раньше так неверно, нехорошо, несправедливо думала о нём; но я не говорю ни слова, только крепко-крепко пожимаю протянутую мне руку, и снова мне хочется плакать…

Сегодня, наконец, проводили мы нашу бедную, дорогую Веру. С наступившим лёгким морозцем ей действительно сделалось немного лучше; доктор сказал воспользоваться этим и немедленно отправить её. На душе у бедненькой тоже будто немного прояснилось; она крепко верит в выздоровление, верит в жизнь, так страстно хочет жить.

– Мне теперь хорошо, совсем хорошо, – говорит она, – только слабость ещё осталась, но я убеждена, что Дмитрий Николаевич прав; южное солнце укрепит меня. Недаром я всегда так верила в него, так любила это милое, горячее солнце; быть может, это было бессознательное стремление к нему, предчувствие, что именно оно исцелит и спасёт меня. А море? А бирюзово-синее южное небо? Господи, неужели же действительно я доживу до такого блаженства, наяву увижу всё это? Мне, мне и вдруг такое громадное счастье! Да, да, теперь я знаю, верю, что доживу, буду жить, столько сил, кажется, прилило в мою душу. Знаешь, мне иногда грезится, что я уже вижу эту красивую, горячую картину юга, что уже вдыхаю этот живительный воздух, и он тёплой волной расходится по всему моему существу.

Милая Вера!.. Бедная!.. Мне временами верится вместе с нею, временами же становится страшно, глядя на весь её воздушный, прозрачный облик; в такие минуты я прячу от неё своё лицо, по которому катятся слёзы.

В карете, в лежачем положении, со всеми предосторожностями, перевезли больную на вокзал и положили в вагон. Всё, что можно было сделать для её спокойствия и удобства, кажется, было сделано. Весь класс пришёл провожать её, и всякий что-нибудь принёс, чтобы порадовать, доставить ей – кто знает, может быть, в последний раз – удовольствие, удобство и развлечение.

– Вот это, Вера, тебе в дороге погрызть, чтобы время скорее бежало, – суёт ей Ермолаева целых три коробки всяких сластей. – А это – чтобы потом пить не хотелось, – и добрая толстушка, всегда готовая пожевать сама, вручает ещё большой мешок с апельсинами.

– Меня мама всегда заставляет в дорогу надевать такую штуку, знаешь, замечательно тепло и уютно, мягко так в ней, – говорит Штоф, протягивая Вере длинную шерстяную, вязаную кофту. – Если неудобно будет – снимешь, а там, в Крыму, пригодится, будешь в ней гулять ходить, она такая лёгкая.

При словах «гулять ходить» радостная улыбка разливается по лицу Веры, но у некоторых из нас больно сжимается сердце от них: так трудно верится, чтобы она, такая, какою в данную минуту видим мы её, в состоянии была выполнить это.

– Вот возьми… это чтобы ускорить тебе приближение юга, чтобы тебе казалось, что ты уже подъехала к весне, – протягивает Пыльнева довольно большой букет живых цветов.

Принёсшею цветы оказывается не она одна – их много, слишком много, так что опять мне становится тяжело, хочется плакать; эта лежащая на белой наволочке, такая бледная, слабая, прозрачная Вера, вся обложенная цветами, кажется почти не живой, почти отлетевшей от нас, и сами проводы представляются чем-то более тяжёлым и безвозвратным.

Я совсем не могу говорить, только смотрю и смотрю на это милое, бедное личико. Все целуют её. Летят такие хорошие, тёплые пожелания, радостные напутствия, а по лицам всех неудержимо струятся слёзы, печальные слёзы. Только на Вериных глазах блестят тихие, счастливые росинки.

– Спасибо, спасибо! Спасибо, дорогие, спасибо, милые мои!.. За всё спасибо!.. До свидания! До радостного, счастливого, Бог даст, скорого свидания!..

Сама она теперь твёрдо, глубоко верит в него. Дай Бог, дай Бог!..

А мне так грустно… В глазах у меня неотвязно стоит согбенная, скорбная, высокая фигура человека с бледным лицом, словно застывшая на платформе вокзала, с неподвижно устремлённым взором в сторону уходящего поезда; горькие, тяжёлые слёзы обильно и беспомощно текут по его убитому лицу…

Что думает, что чувствует сейчас Вера? С каждым проходящим часом поезд всё ближе и ближе несёт её к жаркому солнцу и яркому югу. Боже мой, Боже! Неужели они не оправдают её горячей веры в них?..

XII

Радостная весть. Кутёж у помойного ведра

Я и не запомню, когда держала в руках дневник, верно уж месяца полтора прошло, но всё это время я была в таком скверном настроении, что ничто не интересовало и только так, будто бочком, едва касаясь, проходило мимо меня. Хотелось только думать и думать, но ведь мыслей всех не запишешь. Думала я действительно много, главным образом о Вере, о Дмитрии Николаевиче, о жизни вообще. Из Крыма приходили всё печальные, безотрадные вести. Маргарита Васильевна едва довезла бедную Веру, так плохо чувствовала она себя в дороге, и там, на месте, первое время жизнь чуть теплилась в ней. Вдруг, к нашей великой общей радости, больной стало лучше, много лучше; она уже может сидеть, на днях наконец пришло письмо, писанное её, её собственной рукой. На душе сразу стало легко и весело, так хорошо, как бывало раньше, даже, пожалуй, лучше. В этот день я сделала даже то, чего по-прежнему никогда не позволяла себе: дождалась в коридоре Дмитрия Николаевича и сообщила ему свою радость.
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 24 >>
На страницу:
15 из 24

Другие электронные книги автора Вера Сергеевна Новицкая