По дороге в школу я ему всё рассказала.
– Представляешь, я двигаюсь своим курсом, а он на пути у меня стоит, – рассказывала я ему взахлёб.
– Ну и?
– Ну я ему и посигналила.
Папа покачал головой, потом рассмеялся и ругать не стал. Он ведь всё-таки был из моряков. И его капитанская школа тоже складывалась не только из школы знаний, но и из школы жизни. Да ещё какой!
Офелия
С фасада школы можно было обозреть все классы. Каждое окно, словно рекламное фото: учителя сидят за столом, ученики отвечают у доски, или наоборот: учителя объясняют материал у доски, а ученики внимают за партами. Воспоминания о школе следуют архитектурной логике здания. Поначалу идёт вид с фасада, где всё приглажено и бесконфликтно. Никаких отношений, кроме отношения к уроку. Затем память смещается в зону, открывающуюся со стороны школьного двора, куда стремглав убегала жизнь на переменках: в коридоры, туалеты, буфет, библиотеку и другие помещения и закутки величественного школьного здания.
Со звонком все выскакивали из классов и неслись по коридору. Перемена – глоток свободы. Хватай, сколько сможешь! Кто-то дёргал девчонок за косички, кто-то спешно досказывал историю, начатую на прошлой переменке, кто-то ставил подножки всем подряд… Старшеклассники вели себя по-другому. Они пробирались между бегающей малышнёй, отодвигая в сторону то одного, то другого, и шли прямо по направлению к следующему классу. Вообще жизнь у них была не такая интересная. Они больше напоминали взрослых и даже не дразнились. Правда, и среди некоторых шестиклассников уже намечалось поведение посолиднее. Но это было редко и не очень приветствовалось, потому что нарушало общий ритм. Вот Феля вдруг перестала даже на подножки отвечать. А раньше как даст по шее, так мало не покажется. Рука у неё крепкая – не зря гимнастикой занималась. Ну с ней, положим, всё было ясно. Её с начала года один девятиклассник сиреной стал величать. Долговязый такой, в очках, прыщавый немного. Интеллигент. Всё время с новой книжкой в руках ходил на переменах. Как встретит Фелю в коридоре, так всё «сирена» да «сирена». Мы даже специально пошли в библиотеку на втором этаже и посмотрели в «Мифах народов мира» про сирен. Если в сравнении с морем, то глаза у Фели были действительно цвета морской волны. Большие такие, продолговатые, обрамлённые иссиня-чёрными загибающимися ресницами. А волосы каштановые и тоже как волны. И сама она была гибкая, как волна. Родители записали её не только на гимнастику, но и на танцы. Голоса у неё, правда, никакого не было, и в этом смысле на сирену она не тянула, а так – вполне.
Феле льстило, что, когда она выходила из класса, старшеклассник окликал её: «Сирена!» Она светилась и, поведя глазами, упругой походкой направлялась к месту следующего урока. У нас эта кличка не прижилась, и мы по-прежнему звали её Фелей, потому что она слегка шепелявила, и вообще в ней было много комичного, в особенности когда она отвечала у доски. Учителя её любили, ставили ей хорошие оценки за добросовестное отношение к учёбе, но добросовестность только усиливала её комичность.
В седьмом классе Феля совсем расцвела, и старшеклассник уже перебрасывался с ней словечком. Она кокетливо ему отвечала и ещё больше светилась. Оказалось, он тоже чуть шепелявил, и это только укрепило мостик между ними. Нет, Феля не была влюблена, просто ей нравилось, что хоть в чьих-то глазах она была не Фелей, а целым волшебным миром. Иногда их можно было увидеть в коридорчике возле немецкого кабинета, где проходили занятия Фелиной группы. Феля сияла глазами, а он стоял, опершись на подоконник, и шепелявил какие-то нежности.
Их воркование продолжалось до весны. Потом начались выпускные экзамены, много суеты по подготовке, сбору документов. Теперь они виделись мельком на лестнице или в коридоре, и он по-прежнему приветствовал её: «Сирена!», только взгляд у него был грустным и немного усталым. Феля отнеслась к этому легко. Она понимала, что экзамены – это святое. А больше ничего не понимала. Не было у неё пока что другого опыта. Она мечтала о лете, о море, о прогулках на катере, о поездке к бабушке.
Всё это сбылось, и вернулась она в школу загорелой, и загар ещё больше оттенял сияние её глаз. Теперь наш класс перевели на четвёртый этаж, где обитали старшеклассники. Эта новость всех очень обрадовала, и все ринулись осваивать новое место обитания. Феля тоже ринулась, но по мере приближения блеск в её глазах угасал, будто в зале медленно тушили свет. Можно было без труда догадаться о причине этой метаморфозы. До неё вдруг дошло, что случилось непоправимое, что больше некому называть её сиреной и что ничего не возвратится на круги своя, как это было все прежние годы. И то же почувствовал почти каждый, кто знал историю Фели и кто вошёл в новый класс, в котором ещё недавно был её старшеклассник. Вот ведь как! Столько лет на наших глазах уходили в неизвестность целые классы, а мы и не замечали их отсутствия, не замечали ничего, кроме себя, потому что знали, что были и будем. Куда же нам деться? А те, что ушли, – чужие, далёкие, не наши. Может, их вообще не было. Оказалось, что были, и оказалось, что мы сами стали на один год ближе к исчезновению.
Пока все рассаживались по местам, Феля стояла посреди класса и что-то искала глазами.
– Что? – робко спросила я.
– Ничего… Просто хотела вспомнить, где его парта.
Но она так и не вспомнила, потому что не знала и никогда не интересовалась, а теперь и спросить было некого.
Феля не на шутку загрустила. Она пыталась собраться на уроках, но ей это плохо удавалось. В глазах у неё частенько проблескивали слёзы, и от этого они ещё больше походили на море.
– Феля, не грусти, – утешал её Зелинский на переменках. – Ну хочешь, я стану звать тебя Офелией? И всем скажу, чтоб тебя так звали. О, Фелия, о, нимфа.
Феля слабо улыбалась. Она хорошо относилась к Зелинскому, сочувствовала ему, зная, что ему было грустно не меньше, чем ей, а может, и больше. Он в Лизку Кошелеву который год уже был влюблён! А Лизка – ни в одном глазу. Спускалась себе по мраморной лестнице, как с Олимпа, волосы лёгкие, как пух, и такие же светлые. И даже не определить словами, что в ней такого было, что заставляло останавливаться и смотреть, смотреть, словно завтра она уже не появится…
Зелинский жил с отцом, потому что мать их бросила, и вид у него был неухоженный, хотя учился он хорошо. На вид он плевал. Ум у него был такой философский и немного ироничный. Учителя его уважали за взрослость.
– О, Фелия, не грусти, – говорил Зелинский. – Всё равно мы все однажды уйдём. Отовсюду, причём.
– Это как?
– А так. Сегодня здесь, а завтра – там.
– Где там?
– Там, где нас нет. Вообще нет.
Как ни странно, но Фелю это успокоило.
О сирене она вскоре позабыла, а Зелинский, как и обещал, называл её до самого выпускного Офелией.
Две даты
Такого ещё не было. Чтобы разъярённая мамаша прибежала в школу защищать своего сынка и угрожать обидчику!
Обидчик, как комарик, трепыхался и попискивал, схваченный за шкирку здоровенной Колькиной мамой. Колька неподвижно стоял, чуть опустив голову, и смотрел на обоих сквозь окуляры своих громадных очков. Он был крупнее обидчика, и это особенно оттолкнуло всех от Кольки. Никто его не жалел, все жалели обидчика, и, когда тот наконец вырвался из лап Колькиной мамы, все обрадованно расступились, чтобы он смог улизнуть. Колькина мама не ожидала такого поворота, и лапы её болтались без дела, пока она не схватила в охапку Кольку и не вскрикнула истошным голосом на весь коридор:
– Не сметь подходить к моему Коленьке! – И истерически прижала пухлого Кольку к себе.
Колька по-прежнему созерцал всю эту картину сквозь очки, терпеливо ожидая, пока его оставят в покое.
Подошла учительница, освободила Кольку и повела в класс. А мамаша потрусила на второй этаж разбираться с директором.
С этого момента Кольку не замечали в течение трёх лет. Он сидел за партой с таким же неприметным Павликом и смотрел исподлобья на происходящее в классе. Когда заканчивались уроки, он мгновенно исчезал. Невзирая на своё плотное сложение, он был достаточно шустрым, даже каким-то стремительным. Он нёсся по коридору широкими шагами с портфелем в руке, словно профессор, опаздывающий на лекции.
Колька со временем стал выглядеть солидно. Солидность резко выделяла его. А когда мы начали изучать историю, он просто всех поразил. Какая бы ни была тема, он проводил такие параллели, что Лидия Филипповна диву давалась. Такой эрудицией, таким историческим мышлением в классе не обладал никто.
В том, что Колька будет историком, сомнений не было. А в том, кем будет, к примеру, Ирка, по кличке Каля, сомнения были. Когда Каля стояла у доски, колеблясь всем своим фигуристым не по возрасту телом, и пыталась вспомнить какую-то историческую дату, все просто потухали. Но стоило лишь ей посмотреть на первую парту, где сидел Колька с готовой записочкой, как жизнь налаживалась. Благодаря Кольке тройка по истории Кале была обеспечена.
Каля была из простой семьи. Её родители были настоящими тружениками и старались в том же духе воспитывать дочерей. У Кали была старшая сестра, которая закончила школу с золотой медалью в тот же год, когда Каля поступила в первый класс. Репутация старшей сестры пагубно сказалась на Кале. На её хрупкие плечи взвалили все достижения сестры, а это требовало от Кали, чтобы она не посрамила семейный подряд. И Каля рухнула.
– Ты позоришь имя своей сестры! – восклицали учителя, ставя очередной неуд.
И только из битвы по истории Каля выходила со щитом.
Перелом в отношении к Кольке произошёл не тогда, когда он заблистал, и не тогда, когда он помогал Кале. История никого не волновала, а Каля была гораздо естественней, когда получала двойку – с тройкой в дневнике она даже не знала, как себя вести. Прозрение по отношению к Кольке наступило совершенно неожиданно.
На большой перемене из одного из закутков перед кабинетом немки вдруг донеслись звуки прелюдии Шопена. Игра была первоклассной. Все бросились в предбанник, где стояло пиано, почти уверенные, что это учительница по хору развлекается, и каждый останавливался как вкопанный, завидев Кольку.
Колька, тюфяк и историк, каким-то дивным образом выколачивал музыку из пожелтевших клавиш, и она гремела, бурлила, стихала, замедлялась и снова пускалась вскачь, разряжая школьную атмосферу.
Коридор постепенно переполнился. Слушали не только ученики, но и учителя. Колька закончил играть вместе со звонком на урок. Все рассеялись по классам, и остаток дня в школе прошёл как затянувшийся антракт.
С тех пор Колька всё время играл на большой перемене. Никто не мог понять, где и когда он выучился такому виртуозному искусству. Сам Колька ничего не рассказывал, а вопросов ему никто не задавал.
После этого случая отношение к нему резко изменилось – он снискал себе популярность, и на него стали ходить. Казалось бы, это должно было послужить сближению Кольки с массами, но не тут-то было! Стена между ним и остальными сделалась ещё плотней.
Постичь Кольку не мог никто, и о нём вообще лучше было не думать, потому что это могло завести далеко, в какую-то другую жизнь, жизнь гениев, а каждый хотел ещё пожить своей, ребячьей жизнью. Может быть, Колька тоже хотел ребячьей жизни и поэтому всё чаще заговаривал со мной. От Парибона он узнал, что мы задумали помогать старикам, и как-то обмолвился, что у него есть хороший план, как это всё организовать. Мы договорились о встрече у меня дома, когда закончатся уроки.
В назначенное время после обеда Колька заявился со своим неизменным портфелем, и когда соседка, страдавшая катарактой, открыла ему входную дверь, она подумала, что это новый участковый врач пришёл её проведать.
Весь Колькин план был сплошным пшиком. Всё, что он говорил, не имело никакого смысла. Это было какое-то шулерство с колодой расцвеченных слов, которые он быстро перетасовывал, создавая видимость плана. Трудно было поверить, что это тот самый Колька, который блистал интеллектом и потрясал игрой на фоно. Закралась мысль о том, что он так же жульничал, изображая из себя пианиста. Кто знает? Может, незаметно включал запись, а сам едва касался разбитых клавишей?
– Сыграй, – прервав его на полуслове, потребовала я.
Он удивлённо посмотрел на меня, явно не ожидая такого поворота.