За зеркалами
Вероника Орлова
В тихом городе появился серийный маньяк, зверски убивающий мальчиков. Следователь Ева Арнольд впервые сталкивается с такими жуткими преступлениями и впервые позволяет чувствам вмешаться в следствие. Ведь подозреваемый – король бездомных, Натан Дарк, против которого все улики, просит довериться ему. Ева с ужасом понимает, что влюбляется в подозреваемого. Но всё не так однозначно. И, может быть, Натан Дарк вовсе не преступник, а жертва… И с Евой играют в беспощадную игру на выживание.В оформлении обложки использована фотография автора romancephotos (Jason Baca) с сайта Depositphotos.Содержит нецензурную брань.
Глава 1. Натан
– Ах ты грёбаный ублюдок, – сильный удар мокрой, вонючей после мытья общественного туалета тряпкой по лицу, – мелкий сукин сын, – ещё один удар, на этот раз – огромной лапой с широко расставленными жирными пальцами по щеке, и у мальчика невольно выступают слёзы на глазах. Он прикусывает нижнюю губу, чтобы не разрыдаться, и медленно отходит назад.
– Куда это ты намылился? Думаешь, сбежать?
Отец…даже в мыслях Натан поперхнулся этим словом…он надвигается на него, схватив с пола ведро с водой, и ребёнок, испуганно качая головой, отступает.
– Иди сюда, крысёныш, я тебя научу смотреть под ноги.
Мужчина снова размахнулся, и мальчик всё же побежал, на ходу глотая слёзы. Сзади доносились проклятия вперемешку с бульканьем. Натан представил, как разлетается слюна в стороны, как трясется двойной подбородок его отца. А потом – резкая боль в голове, и ребенок поскользнулся и упал, с каким-то облегчением понимая, что исчезают звуки пьяного голоса, перекрываемые звоном разбитого стекла. Ублюдок всё же метнул в него уцелевшими остатками бутылки, которую мальчик нечаянно разбил, поскользнувшись на мокром полу, и, если сильно повезёт, Натан успеет отключиться до того, как тот добежит до него, чтобы побить в наказание за неосторожность.
***
Он не хотел просыпаться. Он отчаянно молился одновременно Богу и Санта Клаусу, в которых запрещал себе не верить, обещая им вести себя хорошо и ходить по воскресеньям в церковь. Пусть даже она располагалась очень далеко от его дома. Не его. Не так. От дома, в котором он жил. Он лихорадочно шевелил губами, произнося слова, которые и сам с трудом понимал, сложив маленькие ладошки вместе и глядя глазами, полными надежды, на обшарпанную, всю в тёмных подтёках стену муниципальной больницы, в которую его привезли. Смотрел на массивный чёрный деревянный крест, являвшийся единственным украшением на стене и молился. О чём? Молился о том, чтобы больше никогда-никогда не увидеть деспота, фамилию которого он носил, и его безликую молчаливую жену, скорее походившую на тень, чем на живого человека. Она боялась мужа, как боятся бешеную собаку, у которой в глазах уже появилась жажда плоти, но пока ещё не выступила пена на губах. Может быть, поэтому Натан и перестал ощущать ту обиду, которая поначалу сжигала его изнутри, пока смотрел заплывшими от побоев глазами на осунувшуюся сгорбленную фигуру матери, безропотно стоявшую у самой двери, пока отец отвешивал одну за другой пощёчины или, матерясь через слово, пинал его, лежащего на полу, носками тяжёлых ботинок.
Иногда ловил себя на том, что ему…жаль её. Да, ему избитому, со сломанным ребром и свежими отметинами от ожогов сигаретой на тощей спине, до боли было жалко женщину, которая будто потеряла себя, позволила стереть себя как личность мужу. В такие минуты Натан до остервенения желал только одного – чтобы они, наконец, избавились от того, кто заставлял страдать его и мать. А порой мальчику казалось, что больнее было видеть синяки на теле и лице Джени, чем чувствовать их на своем. Правда, со временем это ощущение стало медленно исчезать. Со временем ребенок перестал вообще воспринимать её как родного человека и начал относиться как к чужой женщине. Женщине своего мучителя. Не сразу, нет. Всё же детям присуще любить маму особой любовью. Той, которая поглощает всё существо ребенка. Той, которая готова оправдать и бутылку в руках самого близкого человека, и использованный шприц, валяющийся возле детской кровати, и частые побои «в воспитательных целях». Детская любовь абсолютна и не признаёт полутонов…до тех пор, пока ребенок вдруг не начинает сравнивать. И именно тогда его мир начинает рушиться. Оказывается самым обыкновенным мыльным пузырём, который лопается от первого же соприкосновения с реальностью.
Мир Натана, как и его любовь к Джени, обрушился в тот момент, когда он увидел мать своего нового друга. Нет, он не видел, как та пекла вкусные пироги или покупала самые навороченные игрушки своему единственному сыну. Он не слышал, как она пела тому колыбельную на ночь или же обещала заехать за ним после школы. Всё то, чего он не знал и до этого дня. Его мир лопнул подобно скользкому мыльному пузырю, когда Джаред рассказал, что мать разошлась с отцом, потому что тот посмел поднять руку на сына. Натан сильно удивился тогда. Удивился этому слову «посмел». Будто кто-то мог помешать взрослому мужчине избивать своего же ребенка. Он даже улыбнулся, но эта улыбка застыла на его губах тяжёлой каменной маской, когда друг, продолжая, добавил, что им пришлось уехать в другой город, только потому что мать боялась за сына. Почему-то именно это сочетание слов – «боялась за сына»… не мужа, не жестокого тирана намного сильнее себя…боялась не за свою жизнь и здоровье, а «за сына», заставила его остолбенеть. Эта фраза заставила Натана ощутить, как в горле ком образовался и пальцы задрожали мелкой дрожью. Непослушные. Он попытался ими ослабить дешевенькую поношенную бабочку на своей шее – элемент школьной формы, но не смог. Так и шёл домой, чувствуя, как задыхается, стараясь глотать воздух короткими неглубокими вздохами.
А когда дошёл и увидел пьяного отца, развалившегося на диване с газетой недельной давности в руке…а пьяного – означало всегда злого…когда тот поманил его указательным пальцем к себе, часто и тяжело дыша, так, что видно было, как раздуваются ноздри и дергается кадык…когда услышал, как закрылась в этот момент дверь на кухню, то впервые испытал нечто темное…нечто такое страшное, чего сам испугался. До холодного пота испугался. Впервые он возненавидел женщину, родившую его. Возненавидел больше, чем её мужа.
Мать всегда говорила ему, что если прилежно молиться и соблюдать заповеди Господа, то тебя услышат и обязательно помогут. И Натан верил. Потому что это было единственное, что он мог сделать. Потому что нельзя не верить. Очень страшно не верить вообще никому или ни во что. Тогда мир вокруг поглощает тьма. Глухая и немая. А Натан очень боялся тишины. Тишина для мальчика наступала, как правило, когда он в очередной раз терял сознание от голода или же после зверств отца, которые тот, ухмыляясь и показывая гнилые жёлтые зубы, называл воспитательными мерами. Она у него ассоциировалась всегда с болью, адской и нетерпимой.
«Просто верь, и тебе воздастся за это», – говорила мать. И оказалась права. Ему всё же воздалось. Странно, Натан думал, что будет радоваться, думал, что будет впервые счастлив в день, когда за ним придут из приюта. Да, с некоторых пор он просил именно этот подарок на каждое Рождество у неба. Он обещал Богу стать самым прилежным христианином, если только тот откликнется на его просьбу. Если только он больше никогда-никогда не увидит своего истязателя. Ему казалось, что лучше быть одним из толпы, лучше быть неприметным и не вызывать вовсе никаких чувств, чем ощущать на себе ненависть близких. А на деле чувствовал лишь безразличие и какое-то опустошение, которого сам себе объяснить не мог. Да и не пытался он разобраться в этих чувствах. Знал одно – не может быть хуже где-то, чем в этом старом маленьком доме, продуваемом со всех четырёх сторон холодными ветрами. Они заунывно выли тёмными ночами, остервенело кидая в потрескавшиеся окна сухие ветки деревьев, словно намеренно нагоняя жути на жителей покосившегося и изрядно обшарпанного строения. А Натан всегда думал о том, что нет никого и ничего страшнее людей. Он был слишком мал, чтобы говорить об этом с уверенностью, но полагал, что нет сущности хуже и беспощаднее, чем человек. Что могло ждать его там, за дверью, по ту сторону новой реальности, мальчик не думал. Точнее, не придавал этому значения. Да и смысла не было размышлять о будущем. Иногда, задумавшись, он пожимал плечами, глядя в помутневшее от времени зеркало с огромными трещинами по всем четырем углам и понимая, что в его жизни по сути ничего не изменится. Переехав в приют, он не потеряет ничего из того, что никогда не имел, и даже, возможно, приобретет. Как минимум, спокойствие.
Натан даже не старался запомнить привычный образ сгорбленной сухой Джени, молча смотревшей из окна, как сын впервые в жизни садится в маленький чёрный автомобиль, который увезет его на другой конец города в местный детский приют. Зато с каким удовольствием он слушал всю эту неделю крики и ругательства отца, возмущённого тем, что теперь их семья лишится пособия, которое он пропивал в первую же неделю с момента получения денег. Как они будут жить без средств к существованию? И всё из-за грязного тщедушного ублюдка, который, вместо того, чтобы отрицать все обвинения в адрес родителей, подтвердил их на суде. Обвинения в адрес людей, которые забрали никому не нужного оборванца из замшелого детского приюта, и он отплатил им черной неблагодарностью. Потом отец кричал ещё, и Натан понимал, что весь тот мир, который он привык считать своим, на самом деле таковым не является. Ни этот унылый старый дом на окраине города. Ни это вечно пьяное чудовище, выплёскивавшее свою ярость на слабых. Ни его бесхребетная бесплодная жена. Просто кто-то выдрал его из другого мира, из того, в который он, наконец, вернётся, и поместил в этот маленький Ад на земле.
Впрочем, теперь Натан хотя бы перестал испытывать постоянное чувство вины за то, что раздражал собственных родителей. То ещё мерзкое чувство на самом деле. И даже побои терпел с какой-то мазохистской улыбкой на лице, представляя, что его жизнь теперь изменится к лучшему. Обязательно к лучшему. По-другому ведь и быть не может. Ведь мать…Джени говорила монотонным голосом, что страдания даются человеку свыше либо за грехи его, либо как испытания, которые он должен пройти, чтобы обрести счастье.
Натан никогда не был самовлюблён, он ненавидел чувство жалости к себе…впрочем, он с ним и не сталкивался ни разу, но почему-то представлял в своей голове, что подобное отношение способно только унизить человека…и тем не менее, мальчик позволил себе мечтать о том, что вот теперь-то уж у него закончится та самая пресловутая чёрная полоса и начнётся ослепительно белая, наполненная счастьем и спокойствием.
Наверное, так дети ждут Нового года и появления чуда, как он ждал своего переезда в приют. Туда, где много детей. Туда, где никто не посмеет коснуться его безнаказанно, просто потому что содержит в своем доме. Парадокс, но в его мечтах приют ассоциировался с некоей свободой.
И не перестал с ней ассоциироваться в первую неделю, на протяжении которой Натан постоянно получал тумаки от своих сверстников. Но им он мог огрызаться. Им он мог ответить, защищая себя и своё нехитрое имущество, которое притащил с собой – пару книжек, страницы из которых были безжалостно вырваны местным главарем хулиганов на следующий же день после приезда, и маленький деревянный крестик, который дал ему на прощание Джаред. Натан привязал его на белую нитку и носил на шее вместо серебряного, который отец, молча содрав с его шеи, обменял на бутылку водки два года назад.
Эта свобода длилась ровно две недели. Две недели, пока он был таким же, как все. Только первые несколько дней пробыв «новеньким». Затем интерес к нему у детей пропал, да и Натан больше не давал себя в обиду и теперь почти чувствовал себя счастливым. Две недели, пока его не замечали. Вот как выглядела его свобода – абсолютное безразличие к нему.
А затем свобода лопнула как тот самый мыльный пузырь, окрасившись в чёрный цвет разочарования, ужаса и смерти. Лопнула, оказавшись не более чем придуманной воспалённым детским мозгом иллюзией. И смерть этой иллюзии стала самым страшным событием в его такой маленькой ещё жизни.
«-Знаешь, как переводится твое имя, Натан? Подарок, – мужская рука поднимается всё выше, сжимая худое колено, спрятанное под шерстяными штанами. Зимой в приюте было жутко холодно. Но Натан дрожал не от холода, а от страха. Он не знал почему, но испытывал рядом с этим мужчиной самый настоящий ужас. Глядя в светло-зеленые глаза цвета молодой листвы, он вжимался в спинку потертого кожаного дивана, стараясь как можно дальше отодвинуться от нависшего над ним крепкого тела, – И ты лучший подарок, о котором только можно просить, мой мальчик».
Натан кричал. Ему казалось, что он кричал громко и долго. Горло болело так, словно он порвал голосовые связки в истерическом крике. Диссонанс. Он не услышал ни звука из своего рта. Только шёпот. В самом начале. Жалкое «прошу вас, не надо», и кривую усмешку в ответ.
«Не меня проси, а Господа нашего, и он услышит твои молитвы. Я просил. Я был усерден и верил. И он подарил мне тебя».
Натан плохо помнил, что произошло дальше. Почему-то в памяти сохранилось, как после всего сжигал деревянный крестик украденной у одного мальчика зажигалкой и долго смотрел, как он догорает, падая на ладонь чёрным пеплом. Странно. Он не почувствовал боли, даже когда огонь лизнул онемевшие пальцы. Все они врали. Не было никакого Господа. Вокруг была только тьма, и никакие кресты и иконы не могли развеять её светом. А если и был их Господь, Натан теперь знал – именно он и был тем, кто потушил все свечи и впустил этот мрак.
Весь его нехитрый багаж уместился в маленький рюкзак. Утром мальчика в здании не обнаружили, зато одна из воспитателей нашла благочестивого и всеми любимого директора в его кабинете. Мёртвым, с торчащим из горла ножом для фруктов. Это событие на долгие недели взбудоражило всех обитателей приюта.
***
Спустя три года
Он надвинул кепку ещё ниже на глаза, придерживая рукой капюшон, скрывавший овал лица. Свободной рукой вцепился в решетку кованого какими-то причудливыми узорами забора, напряжённый, даже не замечая, как холод нагло трогает щёки и аккуратный нос. Невольно приоткрыв губы, внимательно следил за пареньком, громко рассмеявшимся в ответ на реплику друга. Натан вздрогнул от звука этого смеха. Он ему показался таким знакомым, отдавался эхом в голове, и в то же время оказался почти безнадёжно забытым.
Объект его интереса, активно жестикулируя руками, что-то рассказывал своему собеседнику, не обращая внимания на худощавого мальчишку у ворот своего дома. Одетый в дорогое бежевое пальто из мягкого кашемира поверх модной рубашки, парень спрятал замерзшие руки в карманы тёмно-синих штанов. Натану почему-то подумалось, что уж у парня-то, наверняка, брюки тёплые, плотные, шерстяные, а не как у него – дырявые и прохудившиеся на коленях от времени, да и пальто греет, потому что вряд ли такое ж подранное, как его коротенькая курточка, из которой он года три уже как вырос.
– Кристофер, – мелодичный женский голос позвал парня, и тот как-то на мгновение словно осунулся и прикрыл глаза, чтобы тут же, встряхнувшись, растянуть губы в улыбке, протягивая ладонь для рукопожатия своему другу. Коротко кивнул ему на прощание, и, снова засунув руки в карманы, побрёл домой, пиная носком фирменных чёрных ботинок лежащие на дороге декоративные камешки.
Натан ещё долго бы стоял у ворот, сжимая металлические прутья решётки, если бы не садовник, заметивший мальчика.
– Эй, бродяжка, – он угрожающе приподнял лопату, двинувшись к Натану, – чего уставился? Хочешь познакомиться с моей лопатой поближе? Вали отсюда! Здесь нищим не подают.
Мальчик даже внимания не обратил на него, продолжая смотреть в спину удаляющемуся сверстнику.
– Ах ты, ублюдок, – садовник с лопатой наперевес подбежал к воротам, – ты чего ошиваешься здесь каждую неделю?! Думаешь, я не замечал тебя? Иди отсюда, или я полицию вызову.
– Вызови, – сказал безучастно, не отрывая глаза от Криса, открывающего массивные тёмные двери, и думая о том, что садовник навряд ли свою угрозу выполнит. А жаль. Сегодня ему снова негде было ночевать.
Глава 2. Ева
…Четырнадцать лет спустя
Трель телефонного звонка безжалостно вспорола тишину, установившуюся в кабинете. Я неспешно подошла к плите, подняв турку ровно за мгновение до того, как кофе закипит, и с наслаждением втянула аромат божественного напитка. Закрыла глаза, позволяя ему завладеть всеми рецепторами, прокатиться по телу волной легкого предвкушения. Может быть, хотя бы перед ним непрекращающаяся головная боль отступит. Пусть и ненадолго.
Распахнула окно настежь, чтобы не задохнуться от забивающегося в нос запаха свежей краски на стенах. Стойкий и вонючий, он поглощает даже благоухание кофе. И, наконец, смогла сделать долгожданный глоток горячей жидкости, облегчённо выдыхая, обхватывая кружку пальцами, чтобы согреться. Глядя, как играет пронизывающий холодный ветер с бумажным пакетом, то подбрасывая его вверх, то безжалостно кидая на землю, нетерпеливо треплет, когда тот цепляется за растопыренные щупальца-ветви уже голых деревьев, лениво раскачивающихся под беззвучную мелодию порывов ветра. Снизу окрики пьяные раздались и громкий мужской смех, захлебнувшийся отчаянным собачьим лаем.
Отец отговаривал меня ехать в этот город, просил остаться в столице, где было гораздо больше возможностей построить карьеру, расписывая, какое будущее меня ждет в дальнейшем. И с тех пор, как уехала, звонил часто, интересовался тем, как идёт расследование, а на самом деле осторожно выяснял, не решила ли вернуться. При всей любви к своей единственной дочери всё же отец оставался приверженцем старых взглядов, согласно которым женщине полагалось создавать уют в особняке какого-нибудь видного политика и бизнесмена, на крайний случай, как он говорил не раз, можно было вести дела, связанные с экономическими преступлениями. Именно оттуда, утверждал отец, могла в дальнейшем открыться дорога в Сенат, что он ещё скрепя сердце мог себе представить. Но уж никак не преступления против здоровья или жизни. Это было нечто, выходившее из рамок представлений Марка Арнольда о природе женщины.
Впрочем, у моего отца была одна небольшая слабость, которой он не мог противостоять, как бы сильно ни хотел. Это я. Мистер Арнольд был человеком, которого, если не уважали все окружающие, то однозначно боялись. Властный, чертовски умный, хладнокровный и влиятельный, он наводил ужас на политических оппонентов и вызывал благоговейный трепет у своих избирателей. Но это что касалось моего отца вне нашей с ним маленькой семьи. Со своей дочерью Марк Арнольд мог приводить довольно логичные и обоснованные доводы, он мог просить, мягко давить или же жёстко запрещать что угодно…последнее слово всегда оставалось за мной. И я была бесконечно благодарна папе за это его проявление уважения к моему мнению.
Встрепенулась, когда собачий лай сменился истеричным визгом, и затем послышался жалобный скулёж и грязные ругательства вслед ему. Да, район, в котором находился полицейский участок никак нельзя было назвать престижным или благополучным. Не сравнить с тем, в котором я работала в столице.
Но разве не этого я хотела? Кардинальной смены обстановки и окружения. Никаких лицемерных улыбок вокруг. Отсутствие заискивающих взглядов, плохо скрывающих самую откровенную ненависть. И Росса…рядом не было Росса, и мне иногда казалось, что только ради этого стоило бросить всё и приехать сюда.
Наслаждаться благословенной тишиной, мягкими шагами вступавшей в открытое окно моего кабинета. Она позволяет спокойно выдохнуть…ненадолго. Всего на несколько секунд и, кажется, впервые с того момента, как мы с моим помощником Люком уехали с места преступления.
Трудно привыкнуть к смерти как к таковой. А к убийствам – тем более. Когда же смерть после болезни приходит за детьми…за теми, кому точно не настало время умирать, это кажется и вовсе кощунственным. Кажется верхом несправедливости. Пока, дойдя до этой самой вершины, не понимаешь, что есть ещё более высокая, ещё более опасная и острая…та, на которой детей убивают. Убивают безжалостно и бесчеловечно.
Иногда я думала о том, что первое дело…первый труп – как первая любовь. Его не забываешь никогда. Не просто лицо, обстоятельства, место, но и свои собственные эмоции от столкновения с ним. Свой страх, омерзение, дрожь в коленях и устойчивое чувство тошноты. А ещё чувство вины перед ребенком…всепоглощающее, гнетущее чувство вины за то, что теперь он по ту сторону черты, а ты можешь лишь обещать ему и себе найти сволочь, что раньше времени отправила его за эту грань. Потом их будет много…трупов. Отец всегда говорил, что со временем они могут слиться в какую-то серую массу убитых тел, сухих строк из уголовных дел и приговоров суда, а первое дело о преступлении против жизни – оно так и останется тем самым первым ножом в твою веру в человечность.
Моим первым был Тими. Я «познакомилась» с его телом месяц назад. Познакомилась и дала слово ему и себе, что обязательно найду тварь, которая убила его. Но вот на очереди уже пятый, а единственное, в чём я продвинулась – это связала его смерть со смертями четырёх других детей. Сдержала глухой стон, когда перед закрытыми глазами непрошеными кадрами стали возникать воспоминания. И самое страшное – их не выключить. Не прекратить, не избавиться от их присутствия в твоем сознании. Просто молча смотреть, слушать, снова и снова пропуская через себя все те чувства, что не сломали тебя в реальности, запечатлевшейся в твоем мозгу, чтобы сделать это после.
«Ева…Ева, спокойнее, – Люк придерживает меня за плечи, стоя сзади, обдавая дыханием с запахом табака, и меня снова накрывает приступом тошноты.