Теперь на нем были мокасины, брюки со стрелками и рубашка поло, повседневный наряд городской, западной ветви гомо сапиенсов, подстриженные волосы уложены на пробор, такой ровный, что во впадинку можно уместить карандашик. У нас на родине он имел значительную долю от оборота риса, газировки и нефтехима, не говоря уже о некоторых товарах, бывших в ходу на черном рынке. После революции коммунисты избавили его от лишнего богатства, однако эти прыткие пластические хирурги отсосали у нашего котяры слишком много жира. Боясь, что помрет с голоду, он сбежал сюда и всего за год вернул себе звание бизнесмена и упитанный облик состоятельного человека.
Так, сказал он. Вы привезли товар.
Мы исполнили мужские ритуальные танцы с объятиями и похлопыванием друг друга по спине, после чего мы с Боном подтвердили свое положение обезьян, стоящих на низших ступенях иерархии, вручив альфа-самцу наше подношение – три пачки копи-лювака. Все это мы отпраздновали французскими сигаретами и Rеmy Martin VSOP, который мы пили из коньячных бокалов, ложившихся нам в ладони как груди совершеннейшей формы. Последние пару лет я не пил ничего изысканнее рисового самогона, от которого люди слепнут, и когда мой язык воссоединился со своей истинной любовью (одной из) – коньяком, на глаза навернулись слезы. Шеф ничего не сказал. В лагере для беженцев он, как и Бон, много раз видел меня плачущим. Кто-то корчился от малярии, я же трясся от приступов внезапных рыданий, и от этой лихорадки я так до конца и не излечился.
Когда мой язык пришел в себя после встречи с пышным, червонным коньячным телом, я шмыгнул носом и сказал, что никогда не угадал бы в Шефе ценителя кофе, сваренного из выпростанных куницей зерен. Тот, умело сымитировав на лице улыбку, вскрыл канцелярским ножом пачку кофе и вытряхнул на ладонь лоснящееся коричневое зерно, которое влажно засверкало под настольной лампой.
Я не пью кофе, сказал он. Чай – да, а вот кофе для меня крепковат.
Мы поглядели на несчастное зерно, которому в пузико уперся канцелярский нож. Шеф покрутил зерно, зажал его между пальцами и осторожно поскреб ножом. Под коричневыми чешуйками показалась белизна.
Краситель растительный, сказал он. Не отравишься, даже если занюхаешь.
Он вскрыл вторую пачку, вытряхнул зернышко и поскреб краску, из-под которой опять показалась белизна.
Товар надо проверить, сказал он. На подельников надежды нет. Правда жизни, проверено на себе: не надейся на подельника.
Он небрежно вытащил молоток из ящика стола, как будто ящики стола для того и нужны, чтобы там лежали молотки, и легонько постучал по зернышку, которое тотчас же рассыпалось в порошок. Он окунул в коричневатый порошок палец, облизнул его. От одного взгляда на его розовый язык у меня задергался большой палец на ноге.
Конечно, лучше всего нюхнуть. Но это и без меня есть кому сделать. Вам, например. Снимете пробу?
Мы помотали головами. Он выдал еще одну факсимильную улыбку и сказал: молодцы. Это отличное лекарство, но от него потом нужно будет лечиться.
Тут он вскрыл третью пачку, вытряхнул на стол очередное зерно и постучал по нему молотком – раз, другой, третий. Зерно не рассыпалось. Он нахмурился и постучал снова, чуть сильнее. Затем он обрушил на зерно удар, от которого удивленно подпрыгнула настольная лампа, но когда он убрал молоток, мы увидели не белый порошок, а кучку совершенно коричневой трухи.
Вот говно, пробормотал Бон.
Да нет, это кофе, сказал Шеф, медленно откладывая молоток. Он откинулся в кресле, уголки его губ подрагивали, так, самую малость, как у довольного аудитора, который только что обнаружил роковой промах какого-нибудь мошенника. Время, похоже, остановилось, потому что стрелки на часах не сдвинулись с места с тех пор, как мы вошли в кабинет Шефа. Так, ребята, сказал он. Кажется, у нас проблема.
«У нас», разумеется, значило, что проблема у нас.
Никто не знал, как зовут Шефа, а если и знал, то не осмеливался сказать. В его паспорте стояло какое-то имя, но никто не знал, настоящее ли оно, да и паспорт этот видели только власти. По идее, мать с отцом знали, как его зовут, но он был сиротой, да и, как знать, может, они не стали придумывать ему никакого имени перед тем, как оставить в приюте. Сирота – тот же ублюдок, поэтому я в какой-то степени сочувствовал Шефу, который в двенадцать лет сбежал из приюта, не желая больше терпеть католические нравоучения, одну и ту же вечную кашу с перхотью солонины, детей, издевавшихся над ним за то, что он китаец, и нескончаемую горечь оттого, что его так и не усыновили.
Его опыт общения с детьми означал, что заводить детей у него не было ни малейшего желания. Шефу не нужны были наследники, его наследием был он сам, и другого ему было не надо. Он внимательно посмотрел на сидевших перед ним мужчин – одним из этих двоих был я – и решил, что его наследию они не угрожают, что они не настолько тупы, чтобы рисковать полезным сотрудничеством ради полкило отличнейшего лекарства.
Вот как мы поступим. Оставшуюся пачку копи-лювак принесете завтра. И все забыли – проехали, согласны?
Да, ответили они хором. Знавшие его люди всегда говорили да, если он хотел услышать да, и нет, если он хотел услышать нет. А людям, которые его не знали, он и должен был объяснить, кто он такой и что им полагается отвечать. Эти двое его знали и понимали, что если он не может доверить им полкило, то он не сможет им доверить ничего вообще. Он нарисовал на лице улыбку и сказал: ну ошиблись, с кем не бывает. Уж простите за беспокойство. Говоришь, твоя тетка любит гашиш? Я ей отсыплю. Денег не надо. Угощаю.
Затем он написал на бумажке два адреса, отдал ее Бону и сказал: забросишь вещи и пойдешь в ресторан. Не стоит опаздывать в первый рабочий день.
Они допили коньяк, пожали ему руку и ушли, оставив его с бутылкой Rеmy Martin, пачкой сигарет, переполненной пепельницей, тремя пустыми бокалами, кофейными зернами и молотком. Он отряхнул молоток от белого порошка и кофейной трухи и повертел в руках, восхищаясь его тяжестью, элегантностью, основательностью. Едва приехав в Париж, он купил его в хозяйственном магазине вместе с коробкой гвоздей. В каждом новом месте он сразу покупал молоток, если вдруг оказывался там без молотка. Простой инструмент, конечно, но для того, чтобы изменить мир, ему ничего больше не требовалось – только ум и молоток.
Глава 2
Уменя, конечно, были причины бояться Шефа, но вот Бона я боялся не так сильно. Теперь, по прошествии времени, понятно, что я ошибался, ведь это Бон прострелил мне голову. Мы с Боном знали друг друга более двадцати лет, с первой нашей встречи в лицее. Он видел слишком много насилия и смерти и сам сеял смерть и насилие, а потому не боялся даже таких, как Шеф. Почти всю жизнь Бон пытался осмыслить, каково это – взять и умереть, нездоровое увлечение, конечно, но только не для Бона. Если это философский вопрос, тогда Бон был отменным философом. Смерть занимала его с самого детства, с той самой минуты, когда вьетконговец навел на затылок его отца указующий перст револьвера и продырявил хрупкую оболочку, обнажив то, что не следует видеть сыну, и пробудив в Боне убийственные наклонности, с которыми не было никакого сладу до тех пор, пока он не оказался в исправительном лагере. Это там Смерть расталкивала его каждое утро, поднося к лицу осколок зеркала, чтобы тот глядел на свое затуманенное дыханием отражение.
До перевоспитания Бон выслеживал и убивал людей без каких-либо угрызений совести. После перевоспитания он куда вдумчивее отнесся к предложению о трудоустройстве, которое Шеф сделал ему в лагере. Увидев, как виртуозно Бон умеет спасать себе жизнь, Шеф сказал: вот кто-то такой мне и нужен – делать вот что-то такое же.
Честных людей я не трогаю, сказал Бон.
Они оба внимательно поглядели на скорчившегося у их ног мужика, потерявшего то ли сознание, то ли жизнь: Бон перекроил ему лицо на кубистский манер. Шеф, пожав плечами, согласился, ведь за то, чтобы овладеть его ремеслом, люди как раз и платили честью. Но вот второе условие Бона – чтобы он нашел работу и для меня – не вызвало у Шефа энтузиазма.
Он сразу понял, что у меня не хватает одного болтика, старого доброго болтика, на котором годами держались оба моих сознания. Иногда я и сам не замечал, что у меня два сознания, ведь таково было мое естественное противоестественное состояние. Теперь же, под воздействием многолетнего стресса, пока я был предателем, перебежчиком и падалью, у болтика сорвало резьбу. Пока болт был крепко вкручен, оба моих сознания неплохо уживались друг с дружкой. Но как только я попробовал – вслед за всем человечеством – просто забить болт, как сам тотчас же и разболтался.
Или берешь двоих, сказал Бон, или не берешь никого.
Беда с этой верностью, вздохнул Шеф. Отличная штука, но потом от нее все равно один геморрой.
Ступив за порог магазина импорта-экспорта, мы столкнулись с дилеммой. Шеф хотел, чтобы мы сразу отправились на работу. Но еще Шеф хотел, чтобы мы вернули ему пачку копи-лювак, которую моя тетка могла вскрыть в любой момент. Что же делать?
Она же говорила, что завтра кофе заварит, сказал я. И говорила без особого восторга, поэтому вряд ли она сама его выпьет.
Ну ладно, ответил Бон, глядя на солнце, чтобы понять, сколько времени. Часы у него забрали охранники в исправительном лагере, чтобы… чтобы… в общем, забрали без всяких объяснений. Давай тогда по-быстрому со всем этим разберемся.
До жилья идти было всего ничего, по району, пешеходную архитектуру которого никак нельзя было назвать очаровательной. В отличие от Парижа Мориса Шевалье и Катрин Денев, Тринадцатому округу явно недоставало шарма, и было не очень понятно, то ли власти разрешили азиатам тут селиться как раз из-за этого его уродства, то ли присутствие азиатов добавляло этому месту некрасивости.
Однако когда утомленная консьержка с обмякшей «химией» показала Бону, где он будет жить, тот остался доволен – ряды двухъярусных коек напомнили ему армейские бараки, к которым он питал истинную страсть. Ностальгия витала тут в терпком от мужского пота воздухе, наводившем на мысли о честности и чувстве локтя. Впрочем, здесь-то явно жили гражданские, это было видно и по одеялам, стыдливо ежившимся на матрасах, и по вздыбленным циновкам на паркетном полу, и по служившему кухней складному столику, на котором замызганная двухконфорочная электроплитка соседствовала с рисоваркой.
Все на работе, сказала консьержка. Вот твоя койка.
И сколько?
Шеф за все платит. Выгодное предложение, да?
Выгодное предложение для Бона означало еще более выгодное предложение для Шефа. Но другого пристанища, кроме теткиной квартиры, у Бона не было, поэтому он кинул сумку на матрас и сказал: жить можно.
Во время перевоспитания он крепко усвоил, что это-то и есть его особый талант. Жить можно где угодно.
Следующим пунктом нашего маршрута был ресторан «Вкус Азии» на рю де Бельвиль, где Бону предстояло работать поваром. Поваром? – переспросил Бон. Я ж не умею готовить. Насчет этого не волнуйся, сказал Шеф. Это место славится не своей кухней.
В ресторане, который славился не своей кухней, на белом плиточном полу набухали варикозные вены коричневого жира, желтые стены были заляпаны следами от липких пальцев – я, конечно, надеялся, что это были пальцы, – кухонные двери то и дело с шумом распахивались, и оттуда доносились крики и гогот неприветливых официантов и сквернословящих поваров. В стоявшем возле кассы магнитофоне верещала вьетнамская и китайская опера. За кассой пристроился метрдотель и диск-жокей Лё Ков Бой, который, от макушки до манер, был типичным представителем вьетнамских романтиков: отчасти поэт, отчасти плейбой, отчасти – гангстер.
Обожаю, как они напрягаются, когда я жму на «плей», со смехом сказал он, глядя, как случайный посетитель уходит, оставив на столе полную миску копошащихся червей, которые при ближайшем рассмотрении оказались жирной резинистой лапшой. Он вытащил кассету и вставил новую. Led Zeppelin, «Stairway to Heaven», сказал он. Совсем другое дело. Так, ладно! Про вас, плохишей, мне Шеф уже все рассказал.
Лё Ков Бой был при Шефе фельдмаршалом. Он представил нам сотрудников ресторана: двух официантов, трех поваров, мальчишку на побегушках и охранника, или, как выразился Лё Ков Бой, Семерых Гномов. В отличие от Белоснежкиных Семи Гномов они не были ни милыми, ни даже гномами – просто мерзкими и злобными коротышками. А примечательнее всего то, сообщил я Лё Ков Бою, что семеро – многовато для ресторана, который стоит пустым в выходной день, да еще в обеденное время. Он засмеялся и ответил: вот и гадай, с чего бы Шефу отправлять ко мне еще двоих сотрудников.
Любому туристу или даже случайному прохожему было ясно, что ресторан держится на плаву не за счет кулинарии, а служит аванпостом для амбиций Шефа, мечтавшего выйти за пределы Маленькой Азии и освоить центральный парижский рынок, средоточие белизны – со всеми его теневыми темными делишками. Этот аванпост и был линией фронта для Лё Ков Боя и Семерых Гномов, не просто коротышек, а еще исчадий ада и амбидекстров. Их любимым оружием были мясницкие тесаки, которыми удобно орудовать и на кухне, и на задании, куда они обычно брали по два огромных ножа, пряча их в кожаных чехлах под мышками.
Они такие злобные, потому что коротышки, сказал Лё Ков Бой. И справиться с ними не так-то просто, потому что они коротышки. Вот так вот замахнешься, целя в голову – туда, где она вроде должна быть, – и промажешь. Никому не пожелаю, чтобы на него набросились все семеро разом, но они именно так и работают. Один отхватывает тебе мужское достоинство, второй подрезает коленные чашечки, третий – сухожилия, и все это одновременно. Он выдохнул облачко дыма. А вот нюансов они не понимают. В их словаре нет слова «нюанс». Блин, да в их словаре нет даже слова «словарь». Вот для такого нам вас и прислали.
Лё Ков Бой поправил очки-«авиаторы», которые он никогда не снимал, – говорили даже, что он и сексом в них занимается, он сам, кстати, и говорил. Он гордился их брендовостью – мол, это настоящие американские «Рэй-Бены», не какая-нибудь там дешевая подделка, то и дело повторял он. Лё Ков Бой был стилягой всегда и во всем, от дизайнерских носков до зацементированной помадой прически, которая лежала волосок к волоску и когда он декламировал стихи (собственного сочинения), и когда занимался сексом (энергично), и когда размахивал своим любимым оружием – бейсбольной битой, подаренной ему американским кузеном. Лё Ков Бой горько сожалел о том, что беженцем он оказался во Франции, а не в Америке, которой бредил во времена своей чолонской молодости. Лё Ков Бой, как и Шеф, по национальности был китайцем, сыном чолонского гангстера и внуком гуандунского лавочника, на исходе века обосновавшегося в Сайгоне. Дед продавал шелк и опиум, отец – только опиум, а внуку уже и продавать было нечего, кроме своей грубой силы, и к теме этого трагического упадка он частенько обращался в своей поэзии, которая, впрочем, была столь неописуемо плоха, что я обойдусь без цитат.
Для вас я Бодлер, только с бейсбольной битой, сказал он, продемонстрировав нам свою заветную «Луисвилл-Слаггер». И название-то какое, прибавил он, возя битой по прилавку, где стояла понурая касса, у которой в жизни было одно-единственное предназначение – выбивать чеки, да и то, считай, не сбылось. А вот как бы нам вас назвать? Ты – Убийца, это понятно. Не хотел бы я открыть дверь и увидеть тебя на пороге. Но ты-то! Лё Ков Бой обратил на меня задумчивый взгляд. Шеф сказал, у тебя уже есть прозвище. Знаешь какое?
Он расплылся в довольной улыбке, которую столь обожаемые им американцы называли shit-eating grin, «говноедской», то бишь выражением, полностью противоположным собственному значению. Здорово, Больной Ублюдок, сказал Лё Ков Бой. Я о тебе наслышан.
Раньше я бы обиделся. Но, как знать, может, после всего, что мне довелось выстрадать и увидеть, я и впрямь стал больным ублюдком. Может, это просто еще одно имя для человека о двух лицах и двух сознаниях. Если так, то я хотя бы знаю, кто я такой, а этим далеко не каждый может похвастаться. Мое двойное отражение, подрагивающее в линзах его очков, напомнило мне, что я не один – нас двое, не только я или moi, но, в некоторых случаях, и мы со мной. Может, конечно, мы и два человека в одном теле, два сознания в одной черепушке, но если половинчатость и есть признак слабости, то моя сила в том, чтобы быть самому себе близнецом. Никакие мы не половинки. Как все время твердила мать, во мне всего вдвойне.