Иван, спешившись, ходил осторожно, чтобы не наступить на распростертые в самых невероятных позах тела…
– Ваше благородие… господин есаул!? Это как же так, неужто вы сразу и уедете? Так же нельзя, на кого ж вы нас… Видите, что они тут за полдня натворили,– приставал к Ивану немолодой станичный писарь, считавший, видимо, себя оставшимся за станичного атамана, который ушел вместе с отступившей бригадой.
– Ничем не могу помочь отец… Вы, это, организуйте пока баб и стариков, чтобы эти тела куда-нибудь спрятать, или закопать. А то ведь когда они придут и увидят своих порубленных, опять озвереют… пока у вас время есть,– пожалел несчастных станичников Иван, не будучи в состоянии оказать им более существенной помощи.
Станица «Горькой линии» была большой, но не так велика, как Усть-Бухтарма, и совершенно на нее не походила. Располагаясь в голой, открытой всем ветрам степи, она как бы делилась на две части, зажиточную застроенную большими бревенчатыми домами-пятистенками и бедную, состоящую из саманных хибарок. Впрочем, сейчас и богатые дома смотрелись неважно, в них были выбиты двери, стекла, снесены ворота. То там, то здесь, на земле и ступенях крыльца видны кровавые следы и лежали трупы, как хозяев, так и красноармейцев. Кругом царило горестное ожесточение, из домов слышались стоны и женские рыдания, многие молодые и средних лет казачки бегали в порванных платьях… Они так похожи на женщин в Усть-Бухтарме. В той мирной жизни они были такие же статные, гордые, одетые в обтягивающие сверху и расширявшиеся к низу платья. Сейчас… они уже совсем не гордые, смешливые, кокетливые… они перепуганы, а многие и обесчещены. Ведь станица была отдана в полную власть победителей и они «наслаждались» здесь своей победой где-то часа четыре.
Иван не мог больше на все это смотреть. Он передал через порученцев приказ сотенным командирам:
– Всех выявленных красных расстреливать на месте… Грузить фураж и продовольствие, но все делать быстрее, через час выступаем…
Он тронул коня, чтобы выехать на окраину станицы, где размещался обоз стрелковой бригады, но по дороге остановился возле здания высшего станичного училища, такого же, как и в Усть-Бухтарме. Здесь располагался тот самый госпиталь, эвакуацию которого его полку предписывалось прикрывать. Иван спешился. Раненые, числом не менее полутора сотен частью были изрублены, частью пристреляны. В коридоре лежал труп без головы…
– Это начальник госпиталя,– пояснил кто-то.
Иван повернулся и вышел, взял повод из рук ординарца вскочил в седло и, стараясь не смотреть по сторонам, поскакал в обоз. Если в станице трупы местных уже унесли родственники и на улицах лежали только красноармейцы, то в обозе они по прежнему валялись вперемешку, и продолжающий падать снег ложился на лежащих рядом красных и белых… на застреленного уже несколько часов назад белого офицера, и разрубленного почти до крестца совсем недавно комиссара в кожанке, мертвой хваткой вцепившегося в рукоять маузера. У одной из крытых повозок с красным медицинским крестом в предсмертной судороге некрасиво оскалилась сестра милосердия. Рядом с нею валялся пистолет и стреляные гильзы. Видимо, она отстреливалась, пока не была убита. По причине, что ее не захватили живой, на ней не было разорвали платье, а юбку не задрали… в отличие от тех сестер, что красные захватили в госпитале, погибших в результате бесчисленных зверских изнасилований.
Начальника штаба бригады Иван нашел в обозе. Полковник отрешенно стоял над телом женщины. Даже с повязкой на голове, измученный и убитый горем, он смотрелся никак не старше сорока лет. Застывшей в безмолвном крике его жене по всему было не больше тридцати двух, хотя, возможно, печать смерти омолодила ее черты. Она лежала на повозке, из одежды на ней оставались какие-то обрывки кружевного белья, а тело… То было роскошное, холеное тело, в самом расцвете женской силы. Крупные хлопья снега ложились на эти прекрасные бедра, живот, грудь… запрокинутое назад лицо. Природа, словно стыдясь людских деяний, укрывала саваном ее… и морской кортик, загнанный по самую рукоять, как раз в ложбинку между большими полукружьями груди.
Ивана не так впечатлил вид растерзанных медсестер в госпитале, нечто подобное ему уже приходилось видеть в Семиречье, когда его полк по пути в Семипалатинск проходил через села, в которых побывали анненковские каратели. Мосластые тела крестьянок в разорванных платьях их грубые ладони и ступни… Примерно так же выглядели и тела медицинских сестер, которые он несколько минут назад видел в разгромленном госпитале. Даже если они и происходили не из низших сословий, то за время пребывания на войнах, в условиях тяжелой походной жизни, и нелегкого «госпитального» труда они не могли в значительной степени не «оплебеиться» хотя бы внешне. Иван, плебей по происхождению, но получивший фактически дворянское образование, очень тонко чувствовал эту разницу, особенно во внешности женщин. Жена полковника была совсем другая, такое тело могло быть только у физически здоровой, но в то же время с детства не знавшей ни тяжелого труда, ни полуголодной жизни женщины. Она удивительно напоминала ему его Полину, такие же одновременно мощные и нежные изгибы тела, восхитительно-искусной «лепки» бугорок вокруг пупка, волнующая складка внизу живота…
Иван усилием воли сбросил с себя созерцательное оцепенение, вызванное увиденным. Он тронул полковника за плечо:
– У нас мало времени, красные вот-вот подтянут резервы и будут контратаковать. Ищите ребенка… и прикройте чем-нибудь ее…
Иван отвернулся, собираясь отойти, но полковник ухватил его за рукав шинели, зашептал умоляюще:
– Есаул, я не могу… помогите… вытащите это, – он указал на рукоять кортика.
– Хорошо, – внутренне содрогнувшись, согласился Иван. – А вы, идите… ищите дочь! – уже властно проговорил он, и полковник подчинился, словно в лунатическом сне пошел прочь…
Как ни странно, дочь полковника оказалась жива и здорова. Насмерть перепуганная девочка забилась в воз с сеном и там ее обнаружили казаки, когда стали перегружать это сено на свои подводы. Она звала мать… но ей ее не показали. Иван приказал двум казакам наскоро вырыть могилу и ее единственную похоронить. Даже назначенные рыть могилу не выказали недовольства.
– Такую красоту негоже в таком поруганном виде оставлять,– говорил один из них, вонзая лопату в уже подмерзшую сверху землю.
– Вы это хотите взять? – Иван показал полковнику кортик со следами крови.
– Нет… нет! – в ужасе отмахнулся полковник одной рукой, обнимая второй прижавшуюся к нему дрожащую мелкой дрожью дочь.
Иван, сам не зная зачем, оставил кортик у себя.
28
От преследования удалось оторваться благодаря тому, что дали отдохнуть лошадям и успели их накормить. До самого Петропавловска им не встретилось ни одной организованной части белых. Там Иван получил новый приказ из штаба корпуса, занять позиции, чтобы прикрыть город с юго-запада. Выпросив день на отдых, Иван собирался на те самые позиции, когда прискакал гонец, которого он посылал в полк «Черных гусар», с пакетом уже от тамошнего командира. В депеше сообщалось, что этого одного из любимейших полков атамана Анненкова фактически больше не существует. Войсковое командование расчленило его на отдельные дивизионы и эскадроны, которые действовали в удаленных друг от друга районах. По этой причине командир «гусар» просто не мог собрать свой полк воедино и выполнить приказ атамана об отходе на Семипалатинск. Он предостерегал Ивана, что его полк также могут «раскассировать», и предлагал как можно скорее уходить к атаману, там хоть твердый порядок, а здесь сборище душевнобольных карьеристов, каждый из которых тянет одеяло на себя и все вместе они губят армию. Видимо командир «гусар» был и сам доведен до отчаяния, раз настолько откровенно не боясь, что донесение перехватят, доверился бумаге и Ивану.
Это письмо окончательно развеяло все сомнения Ивана. Он и сам морально готов был отдать приказ идти скорым маршем на Семипалатинск, но не хотел это делать, пока здесь же оставались другие анненковские полки. Послание командира полка «Черных гусар» снимало это препятствие, потому что второй анненковский полк «Голубых улан» сняли с Восточного фронта еще в сеньтябре и перебросили на Северный Алтай воевать против тамошних партизан. Таким образом, «уланы» находились к Семипалатинску гораздо ближе, чем Иван и его подчиненные.
Утром 25-го октября полк Ивана выступил из Петропавловска вроде бы, для того чтобы дислоцироваться в одном из казачьих поселков юго-западнее города, а на самом деле уже в степи круто повернул на юго-восток. Казаки с радостью восприняли решение своего командира.
– Правильно, Иван Игнатич, здеся нам всем пропадать… – это общее мнение выразил один немолодой вахмистр, когда Иван перед строем объявил о своем решении.
Но идти тем маршрутом, каким собирался он, степью через киргизские стойбища, чтобы коней кормить и поить там, без риска встретиться, как с регулярными частями красных, так и с резко активизировавшимися партизанами… Этот вполне, казалось бы, разумный план осуществить оказалось невозможно. Казаки из Павлодара и близлежащих к нему станиц и поселков, которых в полку насчитывалось почти треть, вдруг заволновались, начали переговариваться, кучковаться, перешептываться и отрядили к Ивану депутацию во главе с командиром одной из сотен, который и выразил общее беспокойство:
– Дело в том, Иван Игнатич… что мы все просим тебя, не степью идти, как ты замыслил, а через наши станицы, по тракту, стало быть. Чтобы нам, значиться, своих баб и ребятишек с собой позабирать. Сам видел, как большевики в станицах казачьих озоруют. Нельзя им баб наших с детьми оставлять. Не дай им пропасть Игнатьич…
Иван понимал, что это замедлит продвижение, замедлит сильно, но такой просьбе он отказать никак не мог. Потому маршрут движения вновь был изменен. Достигнув станиц третьего отдела, полк останавливался в них, отдыхал, а выходил с увеличившимся обозом и отягощенный беженцами. Обоз рос по мере того, как полк переходил из станицы в станицу, от поселка к поселку. Даже, если родня казаков и не хотела покидать родные места, то после рассказов об увиденном на Горькой линии, сразу же собирали пожитки, запрягали подводы, и пристраивались к полку. Когда миновали Павлодар, охваченный паникой от слухов, что на город степью идут несметные полчища красных, обоз стал уже куда больше, чем сам полк и вся эта «армада» двигалась черепашьим шагом. Казаки, теперь имевшие в обозе жен, сначала отпрашивались у командиров на ночлег, потом стали уходить и без спроса. Иван закрывал на все это глаза, ибо не имел морального права запрещать. Ведь будь в обозе его Полина, разве не ушел бы он ночевать к ней? Слава Богу, что красные находились еще достаточно далеко, и им удалось-таки, хоть и медленно, но преодолеть самый опасный участок пути без происшествий…
В период с 14-го по 30-е октября судьба колчаковских армий на Восточном фронте была решена – фронт окончательно рухнул, солдаты и казаки начали тысячами сдаваться в плен. Последним организованным сопротивлением белых стали трехдневные бои за Петропавловск, который пытались отстоять части каппелевского корпуса. Но под угрозой окружения многократно превосходящими силами противника они отступили и тридцатого октября красные полностью овладели городом.
Анненков это предвидел. Еще пятнадцатого октября, когда красные только начинали свое решающее наступление, он телеграфировал в Омск, Верховному пространное донесение:
«… Положение всего сибирского фронта сразу облегчится, если Вы прикажете всем армиям отступать на Алтай и в Семиречье. Это богатые хлебом районы, здесь много естественных, удобных для оборонительных боев позиций, и мною наведен должный порядок. Здесь Армия будет спасена… А в холодной и скудной Сибири, где до сих пор не уничтожены красные партизаны, ее ждет гибель…».
Утративший контроль над положением на фронте, Верховный не ответил на это предложение, он боялся оторваться от железной дороги, от помощи союзников, которая фактически прекратилась, надеялся на поддержку чехов, которые уже больше года от прямых столкновений с красными всячески уклонялись. Он отдал приказ отступать на Восток, вдоль железной дороги навстречу суровой сибирской зиме, лютой стужи, голоду, тифу… гибели. Когда стало ясно, что белым войскам в Семиречье предстоит быть отрезанными от основных сил, Колчак отдал приказ об образовании отдельной Семиреченской армии под командованием Анненкова, которому в октябре за ликвидацию «Черкасской обороны» пожаловали орден Святого Георгия четвертой степени и за заслуги перед Российским государством присвоен чин генерал-майора… На этот раз атаман от генеральского звания не отказался. Таким образом, в Северном Семиречье образовался автономный белый анклав с юга подпираемый Туркестанским фронтом красных, а с севера на него вот-вот должны были навалиться передовые части Тухачевского, теснившие колчаковцев уже к столице Белой Сибири, к Омску.
Полк Ивана огромным табором подходил к Семипалатинску. По пути к нему приставали и семьи казаков не из его полка, но также служивших у Анненкова в других частях. Они бежали, ибо знали, что от большевиков пощады в первую очередь не будет семьям анненковцев, причем боялись не столько регулярных частей красных, сколько своих соседей, новоселов из близлежащих деревень, где было много пострадавших в результате карательных рейдов. Анненков когда увидел это «войско» пришел в бешенство. Он, конечно, был доволен, что Иван сохранил полк, благополучно и с минимальными потерями завершил свою миссию, но то что с ним пришло такое количество беженцев: женщин, детей, стариков, многие из которых были увешаны крестами и медалями… Он не сомневался, что беженцы «нанесут» по его свежеобразованной армии тяжкий удар, удар по ее боеспособности, маневренности, мобильности. Ведь только его родная Партизанская дивизия отличалась высоким боевым духом и исполнительностью, прочие же части, вошедшие в состав Семиреченской армии, необходимо еще «приводить в порядок». Атаман, конечно, мог бы это сделать, если бы для этого у него имелось время, а его, увы, противник предоставлять не собирался.
Не сдобровать бы Ивану, если бы вслед за ним в Семипалатинск не повалили новые толпы беженцев с Севера, прибывавшие не только на телегах, но и на поездах по железной дороге, на пароходах по еще не скованному льдом Иртышу. Потом в город отступили, также отрезанные от основных сил, части генерала Бегича, на «плечах» которых шли окрыленные успехами красные полки. Остатки стрелкового корпуса, которые привел Бегич, также вошли в Семиреченскую армию, но это были крайне дезорганизованные и малобоеспособные войска. Потому Анненков, определяя им место дислокации, делал все, чтобы не смешивать их со своими основными силами. Атаман понимал, что удержаться в Семипалатинской области, на, в основном, ровных степных просторах, где имеющие большой численный перевес красные легко могут обойти фланги его армии, невозможно. Он отдал приказ об отходе всех подчиненных ему войск, кроме частей Бегича на юг, в Семиречье, где в более гористой, изобилующей озерами местности обороняться гораздо легче. Бегичу же предписывалось отступать по кокпектинскому тракту на Зайсан, и имея за спиной китайскую границу оттуда тревожить красных. Таким образом, остающаяся опять в стороне от основных боевых действий горная Бухтарминская линия отдавалась красным без боя.
В ноябре Семипалатинск лихорадочно готовился к отступлению. Первым делом казнили всех еще томящихся в тюрьме большевиков. Их выводили ночью на Иртыш, на заводи, где уже образовался тонкий лед, разбивали его и там топили. В городе запахло гарью – жгли имущество, которое не могли увезти…
29
Бахметьев прибыл в Усть-Бухтарму в начале ноября. Для вида он посетил несколько домов, где раньше страховал имущество, предупредил, что в связи с непонятной политической обстановкой контора временно закрывается. Потом направился в станичное правление, где его ждал станичный атаман… По истечении четверти часа разговора с глазу на глаз Тихон Никитич тяжело задумался над непростым предложением, поступившим от гостя:
– …Да, уважаемый Павел Петрович, получается, что ваши сведения более достоверны, чем мои. А я до сих пор не в курсе, что Анненков совсем покинул Семипалатинск
– Мне нет резона вводить вас в заблуждение, Тихон Никитич. События развиваются стремительно, и я не могу ждать. Если вы не хотите, чтобы красные партизаны организовали нападение на вашу станицу, вы должны не препятствовать провести нам объединительный сход в Васильевке. А там будут приниматься решения о проведении ряда вооруженных выступлений против усть-каменогорского и зыряновского гарнизонов, а вас, я это обещаю, не тронем. Поверьте, я умею быть благодарным, и свое слово сдержу, – заверял атамана Бахметьев.
– Так-так… Ну, а что потом… что с нами со всеми будет, когда придет ваша армия?– настороженно и в то же время с обреченностью в голосе спросил атаман.
– Не знаю Тихон Никитич. Но советская власть будет восстановлена, и все, кто боролся с ней с оружием в руках понесут заслуженное наказание, – постарался, как можно мягче произнести эти слова Бахметьев
– Ну, а к какой категории будут отнесены я и моя семья? Я не воевал против советской власти, я вообще ни с кем после японской войны не воевал. И таких, как я в станице много, тем более женщины и дети, – Тихон Никитич говорил твердым спокойным голосом, но в глазах стояло непроходящее выражение горестной тревоги.
– Здесь я ничего не могу вам обещать, но если мне удастся сохранить в уезде хоть какое-то влияние, то лично вам и вашей семье я постараюсь помочь. Но и вы мне сейчас помогите, не мешайте нам организовать хотя бы видимость военных действий. Придержите начальника свей милиции, чтобы он не наделал глупостей. Поверьте, я с вами сейчас совершенно откровенен, как и вы со мной, тогда… И если я не смогу положительно отчитаться о своей подпольной работе, когда придут наши… Тогда я уже и вам буду не в состоянии помочь…
Сразу после беседы с Фокиным Бахметьев покинул станицу и отправился в Снегирево, где его в заколоченном после отъезда в сентябре доме дожидалась Лидия. Павел Петрович специально, как только они оказались на территории Бухтарминской линии, поспешил спрятать ее в ее же бывшем доме, потому что по-прежнему путешествовал как страховой агент и передвигаться в сопровождении достаточно известной в округе жены расстрелянного председателя коммуны никак не мог.
Тихон Никитич в тот же день поговорил со Щербаковым. Начальник станичной милиции и всех самоохранных сил, стал уже не тот, что два месяца назад. Разгром белых на Восточном фронте тяжело сказался на его моральном состоянии. Тридцатисемилетний крепкий мужчина, казалось, сразу постарел лет на десять.
– Как думаешь, Никитич… если сейчас будем тихо сидеть, нам это зачтется, а?
– Не знаю, Егор, но из станицы лучше носа не высовывать, и ни во что не встревать. Это наш единственный выход, может и пронесет.
– Это тебя может и пронесет, ты-то вон, нигде не отметился, миротворец, мать твою… и не расстреливал никого, и не мобилизовывал. А я-то, я ж с коммунарами ох как замарался, я же тот приказ проклятущий на их расстрел подписал… Неужто не простят? – в голосе Егора Ивановича сквозило отчпяние.
– Не знаю Егор. Вали все на анненковцев, дескать, они пришли и заставили. А тебе что, тебе приказали, ты и подписал, – пытался поддержать Щербакова Тихон Никитич…