Хороший Сталин
Виктор Владимирович Ерофеев
Для кого был Сталин хорошим? Он умел взбивать подушки для своих подчиненных, когда они гостили у него на даче. Он простил чиновника, который, подвыпив, случайно залез в его письменный стол и с ужасом увидел сталинские трубки… Об этом и о многом другом из интимной жизни вождя народов мне поведал мой отец Владимир Иванович Ерофеев, многолетний личный переводчик Сталина с французского языка, политический помощник Молотова. Но отец рассказал мне и о том, почему он не плакал, когда умер Сталин, хотя Сталин, по-моему, очень тепло относился к своему молодому сотруднику. Магический тоталитаризм Сталина – вот предмет этой книги, которая переведена на 40 языков мира и стала бестселлером в Иране и в Германии, в Китае и Финляндии.
Ну, и конечно, эта книга о моих драматических отношениях с отцом, который из-за моего участия в альманахе «Метрополь» был уволен с поста Посла СССР в Вене. Простил ли он меня когда-нибудь за это? Я бы мог назвать эту книгу «Отцы и Дети», но меня опередил сами знаете кто.
Виктор Ерофеев
Хороший Сталин
© Ерофеев В.В., 2017
© Издание, оформление. ООО Группа компаний «РИПОЛ классик», 2017
* * *
Правда власти не принадлежит сочувствию. Она – за убийцами… Русская власть – грубая, блевотная, состоящая из мужских анекдотов, мата, бифштекса из сырого мяса, забывчивости, мутной головы, долгосрочного пьянства, садизма, луковой отрыжки, безнаказанности, унижения всех подряд, – вызывает во мне брезгливость, отвращение. Привлеки они меня к себе с их циничной фамильярностью, я бы на следующий день побежал всем рассказывать, какое они говно. Но если бы власть задалась целью купить меня, я бы попал в сложное положение. Мне нравится думать о том, как красноармейцы насиловали и убивали молодых дворянок. Лежу – представляю. Я – виртуальный мучитель, в реальности ненавидящий насилие, не переносящий даже товарищеского «тыканья» всякой сволочи… Писательская слава – тень власти. Но иногда так хочется выйти из тени.
A mon pe?re 1
В конце концов я убил своего отца. Одинокая золотая стрелка на синем циферблате башни Московского университета на Ленинских горах показывала минус сорок по Цельсию. Машины не заводились. Птицы боялись летать. Город застыл, как студень с людской начинкой. Утром, посмотрев на себя в ванной в овальное зеркало, я обнаружил, что волосы у меня на висках поседели за одну ночь. Мне шел тридцать второй год. Это был самый холодный январь в моей жизни.
Правда, отец до сих пор жив и даже по выходным до недавнего времени играл в теннис. Теперь, хотя и сильно постарев, он все еще сам косит траву электрокосилкой на дачной лужайке между кустов гортензий и роз, среди кущ с детства любимого им крыжовника. Он по-прежнему водит машину, упрямо не надевая очки, чем приводит маму в отчаяние, а пешеходов – в ужас. Уединившись на втором этаже в своем дачном кабинете, в окна которого скребутся ветви высокого дуба, он долго, медлительно, потирая волевой подбородок, что-то печатает на пишущей машинке (может быть, пишет книгу воспоминаний?), но все это, уже подробности. Я совершил не физическое, а политическое убийство – по законам моей страны это была настоящая смерть.
Можно ли считать родителей за людей? Я всегда в этом сомневался. Родители – непроявленные негативы. Из всех, кого мы встречаем в жизни, хуже всего мы знаем своих родителей, и именно потому, что мы их не встречаем, инициатива изначально захвачена «предками»: это они встречают нас. Пуповина не перерезана – мы состоим из них ровно настолько, насколько их невозможно понять. Коллапс знания обеспечен. Остальное – домыслы. Мы боимся увидеть их тело и заглянуть им в душу. Они так и не превращаются для нас в людей, оставаясь навсегда чередой впечатлений, не знающих своего начала, неустойчивыми чучелами-миражами.
Это – неприкосновенные существа. Наши суждения о них беспомощны, высосаны из пальца, построены на предвзятости, неизжитых детских страхах, борьбе совершенства с реаль ностью, оправдании неоправдаемого. Но и родители беспомощны перед нашей оценкой. Наша взаимная с ними любовь принадлежит не им и не нам, а инстинкту, заблудившемуся как в лоне матери, так и в лоне цивилизации. В этом инстинкте мы энергично ищем светлое человеческое начало, и мы не можем не мстить инстинкту за его слепоту своими глубокомысленными спекуляциями. Любовь под названием «отцы и дети» не имеет общего знаменателя благодарности, полна бесконечных обид и недоразумений, из которых родится горечь запоздалого сожаления.
Родители – буфер между нами и смертью. Как и великие художники, они не имеют права на возраст; наш неизбежный бунт против них столь же биологически безупречен, сколь и морально мерзок. Родители – самое интимное, что у нас есть. Но когда семейная интимность расширяется до масштабов международного скандала, который ставит семью на порог выживания, как это случилось в моем доме, невольно начинаешь думать, вспоминать и анализировать. Я только сейчас наконец решился написать об этом книгу.
АНОНИМКА
Министру иностранных дел СССР, тов. А. А. ГРОМЫКО
Копия: АВСТРИЯ. ВЕНА. Представительство СССР при ООН. Послу В. И. ЕРОФЕЕВУ
Авиаписьмо, на конверте – три летчика (летчицы в шлемах), Герои Советского Союза: П. Осипенко, В. Гризодубова, М. Раскова. 40 лет беспосадочного перелета Москва – Дальний Восток. Почтовый штемпель: 31–1791840 (отправлено 31 января 1979 года в 18. 40), Москва, Поч тамт, 9 цех.
Вторая копия (мне): МОСКВА. Ул. Горького – 27/29, кв. 30. В. Ерофееву
Авиаписьмо, на конверте – байкальский тюлень. Из серии: «Современная фауна СССР». Почтовый штемпель: 31–1791840, Москва, Почтамт, 9 цех.
Обратный адрес и фамилия, указанные на конверте, подложны. Орфография и пунктуация анонимного автора оставлены без изменений.
УВАЖАЕМЫЙ ТОВАРИЩ МИНИСТР!
Думается, что из локального скандала, идущего сейчас в литературных сферах, обязаны сделать выводы и некоторые другие институты, имеющие отношение к борьбе двух социальных систем. В частности, МИД.
Подумать только: в семье глубоко «нашего» дипломата, имеющего безупречную идейную репутацию, вырос подлинный подонок, который пишет непотребные сексуально-патологические рассказы, а теперь выступил в качестве составителя и одного из авторов подпольного альманаха, имеющего явную антисоветскую направленность. А рассказ Виктора Ерофеева, действие которого разворачивается в общественной уборной, под которой следует-де понимать наше общество, и вообще прецедент небывалый!
‹…› И пока в литературных кругах идет разбирательство, каким образом молодой человек, не имеющий ни одной собственной книги, попал в члены Союза советских писателей, не следует ли подумать о том, что странных своих идей он нахватался за рубежом, где находился и теперь оказывается часто вследствие служебного положения своих родителей? Не думаем, чтобы он был впрямую завербован, но одно почти несомненно: вражеская идеология прямым путем запала в его голову!
‹…› Идет сейчас много разговоров о том, что родительские связи помогут этому классовому отщепенцу выпутаться из истории, в которой он пока ведет себя предельно нагло и без намеков на какое-либо раскаяние. Было бы очень прискорбно, если бы высокий авторитет родителей спустил бы это политическое дело, близкое к срепетированной диверсии, как говорится, на тормозах. Наоборот, представляется крайне важным на примере этого прискорбного дела провести воспитательную акцию и в пределах самого МИД, дабы все другие задумались, к каким последствиям может привести родительская либеральность и отсутствие всесторонней бдительности к вопросам… (Вторая страница письма в обеих копиях отсутствует.)
Может быть, я – самый свободный человек в России. В сущности, это незначительное достижение, особой конкуренции в этой области не наблюдается. Все соревнуются в других измерениях. Что делать со своей свободой, я не знаю, но она мне дана как ясновидение. Как-то так получилось, что я оказался вне всяких чинов, регалий, конфессий и премий. Я считаю, что мне повезло. У меня нет ни начальников, ни подчиненных. Я не завишу ни от пизды, ни от Красной Армии. На критиков, моду, фанатов мне насрать. Быть самым свободным человеком в самой смешной стране на свете до безобразия весело. В других странах живут серьезные люди, несущие бремя ответственности, как полные ведра воды, а у нас – смешные, непереводимые на иностранные языки мужики, бабы, милиционеры, интеллигенты, колхозники, зэки, придурки, начальники и прочие отморозки. Смешным людям свобода не нужна.
Какие только гениальные идеи ни приходили русским в голову – каждая гениально смешна. Третий Рим создавали, отцов воскрешали, коммунизм строили. Во что только не верили! В царя, белых ангелов, Европу, Америку, православие, НКВД, соборность, общину, революцию, червонец, национальную исключительность – во все и всех верили, кроме самих себя. Но самое смешное – звать русский народ к самопознанию, бить в набат, звонить в буддистский колокольчик:
– Вставайте, братья! Обнимемся! Выпьем!
Братья встанут и обязательно выпьют. Сядешь с интеллигенцией всю ночь напролет говорить о Боге, смерти, бабах, авторской песне, судьбе – вены вздуваются, концепции множатся. Горизонты распахиваются на четыре стороны: куришь с Байроном, играешь на бильярде с Че Геварой. Но утром проснулся – нет больше интеллигенции. Богема на выдохе. Тогда – в крупный бизнес, в телевизор, в политику, к олигархам, – сидишь глупеешь. Или с молодежью закатишься на дискотеку: узнаешь в сортире о космических войнах добра со злом, этимологии японского мата, сорока четырех способах не поправиться топ-модели, мистических безднах Армагеддона; заодно этнические танцы потанцуешь.
Русские писатели тоже смешные люди. Одни смеются сквозь слезы, другие – просто так. В этой смешной стране они пекутся о нравственности. Но, как ацтеки, они кровожадны, склонны к человеческим жертвоприношениям. Они отрубают головы женщинам и врагам. Романы пропитаны темой смешных отцов и смешных детей. Не только Тургенев и Достоевский, но и Серебряный век в «Петербурге» Андрея Белого договорили эту тему до ритуального убийства. Революционер-сын и реакционер-отец. Книга, бомба, террор. Знала бы моя мама, болея от моего детского равнодушия к печатному слову, прививая любовь к литературе, что я отражу эту тему в жизни, навредив всей семье, она бы, наверно, сожгла все книги нашей семейной библиотеки.
Из письма моей мамы моему папе, отправленному из Вены в Москву 17 февраля 1979 года:
Дорогой мой Вов,
живу уже две недели – завтра – без тебя. И все время словно под шотландским душем. То прохладная вода, то снова горячая…
Я уже тебе писала, что стараюсь заниматься все время до предела и быть с людьми, чтобы отделаться от гнетущих мыслей. Но вот, кажется, исчерпала все возможности всяких встреч. Да и как много их могло быть при нашей уединенной жизни?
Третий день льет дождь либо стоит густой туман, не располагающий даже выйти на улицу прогуляться. ‹…›
В который раз я переживаю за тебя! Ну какое ты имеешь отношение к литературным экспериментам? Виктор действовал как последний идиот, подставив себя под удары со всех сторон тогда, когда он еще ничего толком не сделал, как говорят, не вышел в люди. Что за безответственность! Он наломал дров, испортил себе в жизни многое и надолго.
Но вот ты! Ты-то при чем? Безупречная служба, подорвавшая тебе и здоровье, и нервы. Колоссальная ответственность. Вся жизнь, отданная работе. Вечерние бдения до полуночи, когда другие (неразборчиво) или пьют водку.
Надо кончать, ибо больше я не могу писать об этом. ‹…›
Посылаю вам кое-что.
Носки – Андрюше, баночку икры – Олежке. Вино – вам вместе.
Целую крепко-крепко,
Галя.
Как дикое животное, время резко меняет место своего обитания. В пыльных чемоданах крокодиловой кожи, дорогих портфелях с оторванными ручками, картонках из-под экспортной водки «Столичная» хранятся визитные карточки покойников, приглашения на приемы давно ушедших в отставку правительств, меню обедов и ужинов с несуществующими ныне людьми, газеты экст ренных новостей (в основном некрологи). Бюрократический экзистенциализм, тоска по бессмертию, жажда оставить след. Мой папа – барахольщик.
МАМА. Зачем тебе это нужно?
Отец никогда не отвечает на этот вопрос. В центральном ящике стола у него лежит номер «Правды»: невиданный в истории журналистики некрофильский апофеоз, заверстанный в черных рамках газетных полос. Стиль врачебного заключения о смерти вождя настолько блестящий, что невольно думаешь: все это – литература.
Тогда вся жизнь была литературой. 5 марта 1953 года ее персонажи разделились на тех, кто плакал и кто был счастлив. Но был один человек, который не заметил, что Сталин умер. Не заметил ни траурной музыки по радио, ни красных флагов с черными лентами, вывешенных дворниками на улицах. Он жил в Москве, в самом центре, на улице Горького, в доме 27/29, возле площади Маяковского, и его соседями по высокому сталинскому дому с завитушками фасадной лепнины, добротно построенному пленными немцами, были главный сталинский писатель Фадеев и замечательный художник-соцреалист Лактионов, у которого моя мама позже из принципа отказалась заказать свой портрет: она полюбила импрессионистов, а у Лактионова к тому времени была подмочена репутация. Так мама осталась без портрета, который можно было бы теперь продать за большие деньги. Помимо импрессионистов мама впоследствии полюбила песни Окуджавы, и однажды его привела к нам в дом Галина Федоровна, курившая одну за другой сигареты «Ява», вытаскивая их из мятой мягкой пачки, ритуально разминая перед курением, и Окуджава явился, худой, молодой и – надменный (но, может быть, от смущения), привлеченный коллекцией пластинок Жоржа Брассанса, с которым был лично знаком мой папа, и мне показалось тогда, что, как только Брассанс запел, Окуджава забыл о нас, а когда из вежливости вспомнил, речь за журнальным столом шла о смерти Сталина, и мама сказала, что в тот день все плакали, потому что не понимали, а Окуджава вдруг так тихо-тихо…
ОКУДЖАВА. Это был мой самый счастливый день в жизни.
И вышло ужасно неловко.