– Мой любимый. Мама подарила на день рождения, в четырнадцатом.
– Добротная вещь. Благодарите бога, что хорунжему Гындало не угрожает сотрясение мозга, иначе б так легко замять не удалось. Оцените формулировку: «увидев, что гражданину Высоцкому угрожает серьезная опасность». И скажите спасибо студентам, а то бы пан Гындало действительно сбил вас с ног.
Ася кивнула. Не вполне пришедший в себя Анджей силился понять, к чему тут какие-то студенты. Мастер озабоченно приподнял голову.
– А если хорунжий Гындало покажет, что он пани Гринфельдову с ног не сбивал?
– Он долго теперь ничего никому не покажет, – успокоил его Савицкий. – Берите еще один лист, будем выгораживать студентов. Сколько их было, девять?
Пепшик подтвердил. Девять оболтусов, сидят в соседнем помещении, пьяные вдрызг. На фронт бы таких боевитых, в ряды.
– А кто в итоге будет виновным? – осведомился Анджей. Любовь к истине понемногу брала в нем верх. Прапорщик Шкляров, безусловно, подлец, но драку затеял не прапорщик, а напившийся штабс-капитан.
– Виновных не будет, – заверил Савицкий. – Только пострадавшие. Двое с нашей стороны, пятеро со стороны УНР.
Мастер неуверенно предположил:
– Может, большевики? Я это, про виновных.
– Где я вам возьму большевиков на Мокотовской в десять вечера? Рок, фатум, судьба. Главное, наша взяла. Всё, пан Высоцкий и пани Гринфельд, finis. Постарайтесь больше уличных побоищ не устраивать.
Смущенные Высоцкие уехали на вызванном извозчике. Комиссар поглядел на часы. За полночь, а он все еще здесь. Если бы не задержался из-за пары старых дел, не пришлось бы тратить время на дурацкую историю, заставлять Паулинку и златокудрую Моню ждать. Но в целом получилось хорошо. Доверять деликатную миссию держимордам вроде Пепшика не стоило. Повезло всем – Высоцкому, Гринфельдше, студентам-патриотам, избитым патриотами союзным офицерам. Если брать выше, повезло Республике. Но ведь истории могло и не случиться. Высоцкий, Высоцкий…
– Да, мастер, не хватает нам культуры. Чуть что не так – сразу в морду. Из приличного семейства, обер-лейтенант. – Прибывший из Галиции Савицкий в сомнительных случаях прибегал к привычной немецкой терминологии. – Замужняя дама. Студенты.
– Молодежь, – поддакнул Пепшик.
– Я их понимаю, мастер, у меня у самого после Львова руки чешутся. Но интеллигентнее надо, деликатнее, мягче. Все же Варшава. Не Ровно, не Минск.
– Точно. Вон как год назад большевичков из русского Красного Креста оприходовали. Вывезли в лесок, чики-пуки, воздух чист.
Комиссар затосковал.
– Мастер, что вы несете? Это совсем другое. И вообще всё было не так. Этого просто не было. А хорунжий Гындало и сотник Шкляров, они… так сказать… наши союзники.
– Ага. – Пепшик вытер стальное перо. – Пан Гринфельд тоже молодчина, не прогадал.
– Что?
– Я к тому, говорю, что не прогадал жидяра. Жидки ж они, известно, любят светленьких.
– Что-о?
– Ну, чтобы жиденята ихние побелели чуток. Не черные были бы совсем, а хотя бы рыжие.
Комиссар ужаснулся, который уже раз. Почему в полиции служит столько остолопов? Что на уме, то и на языке, а на уме всё та же антиобщественная муть. И это в стране, не знавшей костров инквизиции, принявшей в год Варфоломеевкой ночи акт о веротерпимости, с ее древнейшими синагогами, с братством населявших ее народов. Не потому ли, что Пепшик из русских городовых? О, не столь уж сизифов был труд по русификации Королевства. Не лишив его польского языка, царизм отравил в нем воздух. В новой Польше полицейские будут иными. Блюдущими государственный интерес и не допускающими дискредитации высокого звания.
– Заметьте, мастер, не все поляки Пепшики, – сказал Савицкий как можно спокойнее. – И не всякий обладатель немецкой фамилии еврей. Господин Гринфельд поляк евангелического исповедания. Борется за польскую Силезию, готовит в Катовицах плебисцит. Вы газеты-то читаете? Слыхали про Войтеха Корфантия, Константия Вольного, Мечислава Гринфельда?
Пепшик пожевал губами. Его непредсказуемые мысли моментально приняли иное направление.
– То-то она по ресторациям с братцем психическим шляется. Муженек в Силезии орудует, а женщине тоска. Завела бы хахаля, зонтики б целее были.
Комиссар схватился за голову, мысленно. Спровадить бы его куда-нибудь – на Волю, Прагу, Жолибож, в Радзымин, Воломин. Припомнилось: жлоб обитает где-то на Мокотове. Если постараться перевести его туда, наверняка окажется доволен – а здесь на Мокотовской, в центре города станет чуть легче дышать. Заняться этим, завтра же.
Всё же Савицкий счел необходимым поставить бывшего городового на место.
– Много себе позволяете, мастер. В стране война. Вам доводилось бывать на фронте? А то вы так ненавидите большевиков…
Комиссар всего лишь пошутил, но Пепшик сразу ощутил нытье в желудке. Такое случалось – чаще прочего с пятого по седьмой и с четырнадцатого по восемнадцатый. Подскочив со стула, вытянулся в струнку. Могучий живот сам собою исчез, из пересохшего горло вырвалось:
– Виноват-с!
Комиссар помрачнел еще сильнее. Царизм не просизифил и с языком.
4. Смягчение нравов
Граф Толстой – Революции Франции и Брабанта – Проклятые вопросы современности – Реомюр и Цельсий
Больше месяца они были вместе, а наговориться всё не получалось. Можно было иногда и помолчать, но что-то опять находилось, и они говорили, говорили, говорили. Гуляя по улицам, сидя над Тетеревом, оставаясь наедине в своей маленькой уютной комнате.
Порой разговоры бывали горячими. Слишком много накопилось на душе. Басю поразило, как сильно Костя раздражен против Толстого – которого часто вольно или невольно цитировал, а значит знал и, вероятно, любил.
– Спору нет, в «Войне и мире» он нащупал некую идею, бесспорно мудрую, ценную, если угодно великую, но постепенно довел до абсурда. И чем более абсурдные вещи проповедовал, тем убедительнее выходило. Напоминает развитие идей социализма.
– О чем ты? – не поняла она.
– О «Воскресении», конечно. Хотя такие мысли у него рассеяны повсюду.
– Ты против социальной критики? – не впервые погрустнела Бася. Костя, погрязший в римских классиках, оставался неисправим.
– Я против разрушения, прости за выражение, основ современной цивилизации. В частности, такой как государство. «Воскресение» же представляет собой пространный и крайне убедительный в деталях, для простецов конечно, призыв к такому разрушению – то есть к тому, что мы видим сегодня вокруг.
Это был перехлест. Признаться, Бася прочитала историю Катюши Масловой едва до середины, не успела, утонула в море специальной литературы. Тем не менее… И что еще за простецы? Можно подумать, Толстого читают необразованные люди.
– Он ведь не мог предвидеть, что получится.
– Следовательно, не такой он мудрый. Он что, не знал европейской истории? Древнегреческой, римской? Не понимал причин и следствий? Можно и нужно критиковать несовершенства институтов, если угодно – обличать. Но желать их уничтожения – это желать уничтожения России и Европы в целом. Толстой не желал. Но фактически призывал. Для человека его уровня, его авторитета – вопиющая безответственность. Все же не Ульянов, не Ленин, не Свердлов.
«Да вы государственник, господин Ерошенко. Римское право, Вергилий, Августин», – приуныла Бася.
Отчаявшись защитить величайшего из великих, она перевела разговор на современных сочинителей. Суждения о Мережковском у них совпали – занудство, история для институток, если не считать пары пьес, про Петра и про Павла. При имени Арцыбашева оба синхронно поморщились, от Андреева отмахнулась, вспомнив Куприна, поделились впечатлениями. Горького Барбара благоразумно обошла. На подводные камни напоролись в заливе поэзии, после того как в согласии пробежались по символистам.
– А Николай Гумилев?
Бася была уверена, что Костя разделит восторги.
– Стихотворения милы, – промямлил Ерошенко. – Даже о конкистадоре, которого он называет конквистадором. Однако записки кавалериста…