«Полярный» сплывал задним ходом, а вся команда, скинув телогрейки, лихо авралила – выбирала двухсотметровый буксирный трос, боцман едва успевал укладывать бухту на корме. На баржах натягивались – «набивались», – как говорят флотские – якорные цепи, кто-то увидел знакомых на стоявшем под островом пароходе, улыбались устало, закуривали.
Буксир, расталкивая торосы, ткнулся в берег. Белов, поправляя фуражку, вышел из рубки, на белом кителе – погоны флотского лейтенанта и рубиновый орден «Красной звезды». Капитан Клигман стоял на одной из разгружающихся барж.
– Здравия желаю, товарищ капитан, – небрежно козырнул Белов, с видом артиста, только что отыгравшего бенефис. Его щеки горели, как у девицы, а глаза искали знакомых на берегу.
– Лагконтингент на разгрузку поставьте… – то ли приказал, то ли предложил Клигман и посмотрел на Белова так, будто спрашивал: ну что вы сами не понимаете? Яков Семеныч, всю жизнь занимавшийся снабжением, не умел приказывать, это было написано у него на лбу.
– Сначала обед, товарищ капитан! С ночи команда не ела! – нагловато и весело настаивал флотский лейтенант. – Куда они из трюмов денутся!
– Э-эх, молодой человек… Ну что такое?! – повернулся Клигман к лейтенанту-особисту.
– Зэков на дальний причал, зэчек – сюда! Выполняйте! – приказал Белову особист.
Буксир сдал назад, и, поднимая недовольный бурун за кормой, стал разворачиваться к стоящим на якорях баржам. Обильная черная копоть валила из трубы.
Барж с заключенными было две. Обе деревянные, с плоскими палубами, на которых были закреплены какие-то грузы, обтянутые брезентом – никогда и не скажешь, что в их трюмах могли быть люди. Одна была побольше, посередине – рубленная изба шкипера, из ее трубы шуровал дым, а на весь берег пахло щами. Охрана столпилась у лавочки, кто-то что-то веселое рассказывал – хохот разносился по воде. В этой барже в трюмах с трехъярусными нарами ожидали разгрузки восемьсот девяносто пять заключенных мужчин.
Палуба соседней баржонки была загружена новенькими мотками колючей проволоки. В ее трюме сидели пятьсот девяносто женщин. Прислушивались к тому, что делается снаружи, увязывали одежду в узлы, шептались, загадывая, куда их привезли.
Маленькую баржу подвели первой. Занесли концы на берег. Старшина – начальник прибывшего конвоя, порядившись с лейтенантом-особистом, где будут сдавать этап, на судне или на берегу, расставлял охрану. Двое бойцов сняли засовы с носового люка, откинули широкие дверцы и металлические решетки, и из трюма вырвалось утробное гудение человеческих голосов и показались женские головы.
– Бабы, шухер, тут ни хера не Сочи! – придуриваясь, визгливо заблажила первая же с красивым платком на плечах и цветастым узлом в руках. Она и одета была нарядно, если бы не дорожная измятость, хоть в ресторан. Губы ярко накрашены, глаза подведены.
– Лезь давай, шалава драная! – раздавалось беззлобно из глубины трюма. – Дай людям воздушку? нюхнуть вольного!
Женщины, поругиваясь и пихая друг друга, выбирались наверх, щурились от яркого света. Первыми выходили воровки, одетые, кто в зимнее, кто в летнее, вполне круглые лицами. С узлами и чемоданами. Матерились, дымили куревом, заигрывали со стройным капитаном в белом кителе. Одна даже юбку задрала до трусов.
– По пять разобрались, под руки взялись! Пятерками вперед! Не задерживай! – стрелки не церемонились, толкали прикладами куда придется, в спины, под задницы… Воровки повизгивали, подбирали юбки, валили нестройно, как на базаре. Под ногами чавкала грязь.
Уголовных было человек сорок-пятьдесят. Потом пошла 58-я[5 - «Пятьдесят восьмая» – политическая (преступления против государства) статья Уголовного Кодекса РСФСР в редакциях 1922 и 1926 годов. Отменена в 1961 году. Так называли политических заключенных.], кудрявые и стриженые налысо враги народа, жены врагов, сестры, матери и дочери врагов, худые и бледные, молодые и старые контрреволюционерки, в основном одетые в лагерные фуфайки и бушлаты. На ногах у многих мужские ботинки 45-го размера, женщины шли, как клоуны в цирке. Большинство были безлики и не очень похожи на женщин, но некоторые были красивы. Среди этих мало кто улыбался. Оглядывались тревожно, а увидев рядом красавца-капитана, отворачивались. Много было совсем молоденьких, старшеклассницы по виду.
Пестрый этап двигался небыстро, изгибался вверх по склону, чавкал и оскальзывался в грязи. Когда вышли почти все, в трюме возникла заминка, заключенная в серой робе, выглянув из люка, звала охрану. Начальник конвоя, натерпевшийся от баб за три недели пути, пошел было к ней по трапу, но остановился и повернулся к этапу:
– Садись! – раздался молодой, не по возрасту властный голос.
– Садись! Садись! – понеслось вверх по склону. – На землю! На землю, сучки!
– Сами садись! Садисты! Идите на хрен! Не имеешь права, писюльку те в пасть! Ха-ха-ха! Не май месяц! – визжали-роптали воровки. Политические уже опускались безропотно, кто где стоял, кто на корточки, чтоб уж не в грязь, кто на подвернутую ногу в ватных штанах. Многие улыбались хорошей погоде и на вольную картину большой реки. После трех недель в трюме. Платки перевязывали на головах, охорашивались.
Два стрелка за руки за ноги вынесли из баржи худую и длинную пожилую лагерницу. Сзади поднималась молоденькая стриженная девушка, пыталась поддерживать седую голову, но не успевала, голова все время падала и становилось видно костлявое лицо и широко раскрытый синегубый рот.
– Готовая, что ль? – недовольно спросил старшина.
– Не знаю, врача надо… – девушка приложила ухо к груди старухи.
– Какого врача?! – зло гаркнул старшина, – клади ее в сторону! Сама встала в строй!
Полукилометром выше по течению обносили колючкой рабочую зону. Люди в черных и серых спецовках пилили деревья, обрубали и жгли сучья в огромных кострах, искры, пепел летели высоко, под крики «Па-аберегись!» с тяжелым вздохом валились деревья, топоры звенели, шинькали пилы-двуручки. Зоной выгораживался прямоугольник триста метров вдоль воды и столько же вглубь тайги. Большие деревья были в основном повалены и густо лежали в разных направлениях, казалось, что здесь нарочно нагородили весь этот хаос чтобы невозможно было пройти. Желтели свежие спилы, валялись кусты, мясистые ветви сосен и кедров. Несколько мужиков таскали обрубленное к реке, бросали в воду и на торосы, отчего ощущение бардака и бессмысленности только усиливалось.
Колючую проволоку тянули для виду, в три нитки, прибивая прямо к деревьям с отпиленными верхами и ограждение выходило неровное. Зону городили для ОЛП[6 - Отдельный лагерный пункт.] погрузо-разгрузочных работ, сразу за ним планировали ставить главные складские бараки для будущего строительства. Пока же за эту колючку можно было принять прибывающий лагконтингент. Начальство торопилось, огораживали на тысячу заключенных, понимая, что и четырех и пятитысячный этап легко зайдет в это пространство.
Все было временное, делалось наспех и малыми силами, все предстояло еще выкорчевать и расчистить, перетянуть колючку в соответствии с точными инструкциями, поставить недостающие вышки, а над вахтой написать нетленную Сталинскую мудрость, висящую над воротами всех лагерей от Днепра до Амура: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!».
Так начиналась Великая Сталинская Магистраль.
Полторы тысячи километров железной дороги предстояло проложить по Полярному кругу, соединяя Северный Урал с низовьями Енисея.
Все ресурсы, вся тьма стройматериалов, техники, продуктов, еды, людей, конвоя для людей и надзирателей над людьми были расписаны народно-хозяйственными планами по годам, выделены и двигались, стекались со всей страны к месту назначения.
2
Станка Ермаково, как раньше не было на картах, так и теперь нет, но найти просто – Енисей в этом месте делает самую большую излучину на всем своем пути. Между Туруханском и Игаркой надо смотреть, на пересечении с Полярным кругом. Именно сюда должна была выйти железная дорога с Приполярного Урала. В вершине этой петли на высоком левом берегу и решили ставить поселок – управление Спецстроительства 503.
Впервые станок Ермаково упоминается в исторических документах, датированных 1726 годом. Место описывалось, как рыбное, промысловое, с почтовой станцией. Было в нем на тот момент несколько изб, в которых жили три семьи.
Примерно таким станок и оставался. В революционные времена отличился тем, что один ушлый местный национал, представляясь уполномоченным Советской власти и показывая неграмотным соплеменникам случайно найденную бумажку с печатью, несколько лет обирал по окрестностям своих сородичей. И больше ничего особенного. Рыбы не убывало, зверя тоже. Почта, правда, при Советской власти вдоль Енисея прекратила ходить.
Первые серьезные изменения произошли во время войны. 6 января 1942 года в далекой Москве вышло постановление Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета Всероссийской Коммунистической Партии «О развитии рыбных промыслов в бассейнах рек Сибири и на Дальнем Востоке». Реализуя высокое решение, в поселок, состоявший из семи строений, считая худые сараи, завезли больше трехсот человек. Большинство прибывших были российские немцы, в 1941 году уже сосланные в Сибирь из Поволжья и теперь сосланные еще раз из Сибири на крайний ее север[7 - Все это было предусмотрено Постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б). В северные районы только Красноярского края для использования на рыбных промыслах привезли 23000 немцев.].
Постановление выполнялось силами НКВД, прав у людей никаких не было, кроме транспортных затрат они ничего не стоили, поэтому везли с избытком, учитывая естественный отход. Так, в 1942 году население Ермаково сразу увеличилось в десять раз. Крепких мужчин было двенадцать, остальные – женщины, дети, старики и подростки.
Современный историк, читая тот далекий указ, может поразиться его гуманности – время военное, трудное, а Москва требует от местных властей, чтобы те издали свои постановления, в которых закрепили бы для переселенцев сенокосы, угодья под пашню и выпас для скота. И местные писали постановления и закрепляли… Но вокруг Ермаково стояла глухая тайга. Ни пашни, ни скота здесь никогда не водилось. Важнее было жилье, но его тоже не было.
Первую зиму люди прожили в землянках, которые вырыли сами. Только через год, к январю 1943 был закончен барак на двенадцать комнат, в которые вселились сто пятьдесят человек по три-четыре семьи в комнату, в следующем, 1944 году построили еще один барак.
Для добычи рыбы государству была образована артель «Рыбак». В трех ее бригадах состояли пятьдесят человек, еще тридцать работали в администрации, обслуге и бригаде строителей. Остальным, почти полутора сотням работоспособных, работы не было.
К концу войны стало ясно, что все это больше погубило народу, чем принесло пользы – большинство созданных артелей и колхозов задолжали государству астрономические суммы, и о постановлении «забыли». Ссыльным разрешили переехать в Игарку и Дудинку, где можно было поискать работу. В поселке осталось человек пятьдесят, если считать стариков и ребятишек.
В 1949 году началась новая история станка Ермаково. В первых числах марта на нескольких санях и пешком появилась в заваленном снегом дремотном поселке небольшая бригада лагерников с охраной. Поселились в пустующем бараке, подремонтировались, наладили кухню. Половину другого барака заняла охрана. По утрам, строем и под конвоем стрелков заключенные ходили на Енисей, долбили там целый день, очищая от торосов лед реки и песчаный остров – готовили взлетно-посадочную полосу.
В конце марта на подготовленный аэродром стало прибывать начальство и ценные грузы. Из Игарки по Енисею на лошадях, машинах и пешком потянулись заключенные-специалисты: геодезисты, плотники, повара, обслуга. Кое-какую технику подвозили. Хорошего, налаженного зимника пока не было, его заносило, машины застревали, ломались от мороза, поэтому дорога в сто километров выходила небыстрой и опасной.
До прихода первых барж больших работ в Ермаково не было. Плотники срубили для начальства просторную баньку на ручье, беседку к ней с видом на Енисей, да несколько сараев под небольшие склады.
3
З/к[8 - З/к – заключенный. В официальном документообороте использовалось, как несклоняемое существительное, произносилось, как «зэка?» с ударением на последний слог. В бытовой речи ударялось на первый слог и склонялось: зэк, зэ?ка, зэ?ку.] Горчаков Георгий Николаевич неторопливо обрубал сучки со сваленных сосен, относил в кучи, перекуривал неспешно, разглядывал издали суету под ермаковским взвозом. Там грохотала техника, шумели люди, здесь же, на дальнем конце будущей зоны, кроме санитара Шуры Белозерцева никого не было. Временами ветер доносил сильный запах пароходного дыма. Горчаков поднимал голову и его ноздри сами собой, по наивности человеческой, тянули знакомые, бесконечно далекие запахи свободы и любимой работы.
Лагерному фельдшеру Георгию Николаевичу Горчакову было сорок семь, выглядел он старше, может и на шестьдесят, но не стариком, глаза были нестарые. Выше среднего роста, крепкий в плечах, чуть сутулый. Лицо Горчакова всегда бывало спокойно, его можно было бы назвать и волевым, но выражало оно совсем немного. За долгие годы бездумного подчинения его лицо научилось не участвовать в происходящем. Это была довольно обычная физиономия старого лагерника: глубокие морщины поперек лба, разношенные ветрами и морозами слезящиеся глаза, дважды сломанный нос – в январе тридцать седьмого на следствии в Смоленской тюрьме и потом урки на Владивостокской пересылке – и оба раза срослось криво, с уродливой щербиной. Были и другие отметины.
Горчаков сел на прохладный сосновый ствол среди необрубленных еще толстых суков. Тщательно протер круглые очки и, закурив, замер на картину могучей реки. Он не любил Енисея. Когда-то в молодости он сравнил его с бородатым мужиком с топором, бредущим мимо по своим делам. Енисей был безразличен к человеку. Он совсем не был красив, как не может быть красивым угрюмый и опасный мужик. Просто иногда он бывал спокойным.
Первый раз Георгий Николаевич попал в эти края в середине двадцатых, начинающим геологом, тогда все было иначе… было много солнца, много сил, счастливого упрямства, удачи и наивной веры, что все можно обуздать, даже и мужика с топором. Многое тогда удалось… Даже потом, когда в тридцать восьмом начальник «Норильскстроя» Перегудов вытащил заключенного Горчакова с Колымы, это были три отличных полевых сезона – тридцать восьмой, тридцать девятый и сороковой. Потом снова были лагеря «Дальстроя», потом Салехард и вот судьба опять привела его на Енисей. Два последних года кантовался доктор геолого-минералогических наук, лауреат премии ВСНХ[9 - ВСНХ – высший совет народного хозяйства, аналог Совета министров.], з/к с учетным номером 2338 Горчаков Георгий Николаевич фельдшером по здешним зонам.
Лишь в пору тяжелых осенних штормов, когда наружу был весь его варначий нрав, Енисей был ничего себе. Горчаков мог часами на него смотреть. Осенью все было также безжалостно, но честно. Во всякое же другое время, «батюшка-Енисей» был угрюмым безответным зычарой, которому нельзя было ни доверять, ни лезть к нему со своими мыслями и чувствами. Даже колымские ручьи и речки помнились Горчакову, как понимающие тебя, а иногда и расположенные к тебе. Енисей не знал никаких таких чувств к человеку.
Подошел Шура, хотел что-то сказать, но глянув на застывшего вдаль начальника, молча присел на тот же ствол. Рукавицы-верхонки подложил под себя. Белозерцев был идеальным санитаром – не боялся ни крови, ни грязной работы, ни блатных. У Горчакова, как и у всех старых лагерников, ни с кем не заводилось близких отношений, Шуре же он доверял, они вместе ели, иногда разговаривали.