– Граждане, – начал чуть дребезжащим голосом, – я замначальника лагеря. Медпункта в данный момент нет, все лекарства, что были, уже раздали. Надо потерпеть, это вопрос двух-трех дней. Большой лазарет и медработники ждут в Игарке, а там ледоход… – Он осмотрел людей, многие были одеты и обуты очень плохо. – Могу вас обрадовать, стройка наша особая, спецодежда и снабжение будут хорошие, зарплату будете получать на руки сто процентов. И зачеты! Будут зачеты! Сможете раньше освободиться!
– Сто пятьдесят – день за три?[16 - При выполнении плана на 150 процентов один день срока зачитывался, как три. То есть за один год можно было «отсидеть» три.] – послышались заинтересованные выкрики, но были и недовольные. – Знаем твои зачеты, начальник! Фраеров ищешь!
– Тихо!! Тихо стоим!! Я тебе, сука, дам фраеров!! – заорали конвоиры.
– Уведите, пожалуйста! – приказал Клигман конвойным и скрылся за дверью.
Горчаков с Белозерцевым легли спать на полу медпункта у самого входа, но пришел маленький злой старшина конвойных войск и положил на их матрасы сменных часовых. Их же, брезгливо изучив ночные пропуска, отправил под конвоем в зону.
Так они оказались в общей двадцатиметровой палатке. На сплошных двухэтажных нарах лежали боком, тесно сдавившись одним сплошным телом. Без матрасов, на бушлатах и телогрейках, у кого они были… от людей воняло так, что и запах махорки не перешибал.
Белозерцев, пошептавшись с дневальным, согнал кого-то с хорошего места недалеко от печки, уложил туда Горчакова, а сам куда-то исчез. Горчаков лежал, слушал привычный вечерний гвалт, этап был свежий, какие-то бытовики пару месяцев назад еще гуляли на воле. Многие не спали, разговаривали вполголоса, обсуждая новое место. В самом конце палатки кто-то балагурил приятным баском, рядом с ним вдруг начинали смеяться. После нескольких недель в душном трюме даже в такой тесноте было неплохо.
– …и сухой паек выдали за три дня. Никто и не надеялся, а дали. Говорят, тут заполярная норма – килограмм хлеба! Параша[17 - Параша – обычно емкость для фекалий. В данном случае параша – непроверенный слух.(жарг.)], думаешь? – спрашивал негромко сосед слева, он лежал через одного, но так близко, что казалось, говорит прямо в лицо Горчакова.
– Это посмотрим еще, куму как верить? У тебя покурить нет? – отвечал невысокий, видимо, мужик, колючим затылком время от времени задевавший подбородок Горчакова.
– И одеяла байковые обещали! А лес-то какой, ты видал? Чаща?, брат! Интересно, есть тут грибы-ягоды? Говорили, люто в заполярье-то, а ничего, вроде, не холодно!
– Так лето…
– Ну, я в Казахстане на ру?днике парился, вот там жарко сейчас. Из жары да в холод плохо это для человека, как думаешь?
– Да чего мне думать, начальники пусть думают, – сосед громко зевнул.
Дневальный загремел металлической дверцей печки, слышно было, как, привычно матерясь на что-то, пихает дрова.
– Дай ей просраться, браток, – одабривал кто-то хрипло с нижнего яруса. – Окоченели в этой барже, аж яйца звенят…
– Ты видал? – зашептал опять сосед слева. – Блатных всех отделили. А куда это их? Может, тут без них работать будем? Ребята говорили, теперь раздельно все будут…
– Да как уж без них? Их-то куда девать?
– Вот и я тоже… Говорят, их в Игарку или в Норильск отправят. Это далеко? Игарка-то? У меня ботинки были… больше года носил, хорошие, дегтем их мазал, не текли почти… украли на барже! Деготь-то еще есть, а ботинок нет, беда одна от этих урок. Парнишка ведь молоденький стянул, потом еще смеялся надо мной!
– Давай спать, что ли?
– Ага, давай, я что-то… на новом-то месте боязно мне всегда, я на ру?днике привык уже, там у меня повар земляк был. Хотя в лесу-то мне всяко лучше… мы – тверские, у нас леса вокруг деревни, а чего же еще! Да луга какие! О-о, куда тебе!
– Тут лес другой…
– Ну, дак что? Тут хвоя и у нас хвоя. Сосну, ту легче пилить, чем дуб, к примеру. Или вяз, вот вяз я не люблю, что за дерево вредное. Одно слово – вязнет пила в нем! Есть здесь вяз или как?
– Да ты что меня спрашиваешь? Я тут еще не пилил. Ты продукты куда дел?
– Вот, у морды держу.
– Не прохезаешь?
– Так, а кто? Блатных-то нет…
– Чужих полно… вон и дневальный не из наших.
– Харэ?, мужики, спать давай! – раздался в полумраке чей-то недовольный властный голос.
Соседи рядом примолкли. Балагур в конце палатки тоже убавил громкость, но рассказывать продолжал. Сосед с колючим подбородком засопел тихонько, его собеседник не спал, вздыхал время от времени. Внизу, прямо под Горчаковым шептались совсем тихо:
– …еще в феврале, а некоторых в марте сняли. Всю Ленинградскую верхушку, очень большие люди – секретари ЦК… В прессе ничего не было, даже, что с работы сняты, ничего! – рассказывал возбужденный хрипловатый голос. – А потом в тюрьме уже товарищи из Ленинграда стали поступать. Очень много… не только руководство.
Голос замолчал. Сосед его тоже молчал, потом спросил осторожно:
– Только ленинградцев? Странно… вы уверены?
– У нас в камере пять человек оттуда прибыли… – говоривший зашептал что-то горячо на самое ухо. – Вы понимаете? Что это значит? Ведь это его выдвиженцы! Кузнецов! А Вознесенский?!
– Что, арестован?
– Нет пока, но вывели из Политбюро и сняли со всех должностей!
– Да, странно…
– Все, кто в нашей камере сидел, воевали. Ордена, блокаду пережили, они же оборону организовали и Ленинград не сдали… Очень достойные люди! Вознесенский всю войну председателем Госплана! Говорят, он единственный, кто Самому? возражал! Это какие же еще заслуги нужны? Они надеются, что разберутся…
– Ерунда! Усатый[18 - Усатый – самая распространенная кличка Сталина.] всегда был трус… а теперь еще и стареет, большой беды надо ждать.
– Вот и я думаю… В такой войне победили!
Замолчали. Потом хрипловатый голос заговорил опять.
– Меня сегодня потрясло… знаете, когда я увидел колонну одинаковых серых людей, медленно поднимающихся в гору. Советских людей, понимаете?! И советские солдаты с автоматами… еще собаки искусали одного человека! В отступлении под Смоленском я такое же видел – колонна наших советских солдат шла, их вели фашисты. И тоже собаки кидались на людей. Меня тогда поразило ужасно – Бах, Бетховен, Шиллер… и озверевшие собаки и улыбающиеся немцы! Это чудовищное преступление против великой нации! Великой культуры! Так я думал тогда! А сегодня увидел еще страшнее, – шепот стал совсем тихим. – Сегодня и солдаты, и люди в колонне были русские! Собак натравливали на своих братьев! Это невозможно, такого не может быть!
– Вы меня удивляете, Иван Дмитрич, вас что же, на следствии не отлупили ни разу?
Иван Дмитрич долго молчал, потом заговорил:
– Я все не могу забыть то утро… они ведь пришли утром, не ночью, а утром, понимаете?! Мы с женой хорошо выспались, сидели завтракали. Была суббота, вся кухня солнцем залита, мы собирались ехать к ребенку, у нас девочка, Даша, восемь лет, она была в пионерлагере… – мужик говорил все тише, и вдруг задохнулся, захлюпал носом и уткнувшись во что-то, заойкал, давясь слезами, закрылся фуфайкой.
– Не надо так часто вспоминать, Иван Дмитрич, это очень выводит из равновесия. Вы же умный человек, постарайтесь взять себя в руки, не вспоминайте.
– Нет, нет, нет, нет… – сдавленно и отчаянно мычал Иван Дмитриевич. – Не могу! Я абсолютно не виновен! Как же можно?! У меня чистейшая совесть! Честное слово! Вы мне верите? Я даже жене ни разу не изменил…
– Это у вас реакция на неволю, первый раз у всех так. Пара месяцев и пройдет, поверьте старому каторжанину. Нау?читесь жить без времени – ни прошлого, ни настоящего…
– Да что вы говорите, это невозможно, я – человек!
– Когда бы у вас лет пять было, тогда и потерпеть можно, и про домашних думать, а с вашим сроком другая психика нужна, Иван Дмитрич, надежда вас изорвет.
– Я не понимаю, какая же еще психика?