Или: «Города – это не только здания и улицы, но и живые люди. А живым людям, чтобы оставаться живыми, нужно дышать. Для этого в городах существуют зеленые зоны – островки урбанизированной природы в каменных джунглях».
Это тривиальные решения. Есть и более оригинальные. Например, предложение самой Кэролин Стил. Приведенный выше фрагмент она завершает так: «Но город – это не только кирпич и бетон: он населен живыми людьми, и потому зависит от природы, которая дает им пищу. Города, как и люди, – это то, что они едят». Теперь мы знаем, что «города едят» и без еды портрет города неполон.
Такой нарратив не тавтологичен. Как минимум один элемент в описании выводится на первый план, наделяется привилегированным положением. Еда, деревья и мусор, о которых вы вряд ли подумали в первую очередь, закрыв глаза вслед за Кэролин Стил, тем не менее делают город городом. Операция, предложенная в этом нарративе, называется синтагматическим смещением. Автор сместил ваше внимание с улиц и домов на еду, просто добавив ее к домам и улицам. Синтагма в семиотике [Greimas, Courtеs 1982] (а теперь и в социологии [H?staker 2005]) – то, что предполагает продолжение ряда элементов посредством оператора И. Города – это и дома, и улицы, и люди, и еда, и мусор, и сообщества, и менеджмент, и ландшафт, и транспорт…
Ряд должен быть продолжен. Апелляция к живым людям в качестве универсального ингредиента города вовсе не обязательна. Есть множество других элементов, на которые смещают внимание читателя авторы: «Города – это не только здания и улицы, города – это еще и физический ландшафт. Город с рекой и без реки – это два очень разных города. Город на холме и город на равнине принципиально различны…»
«Города – это не только видимая глазу инфраструктура вроде зданий и транспорта. Под каждым большим городом обнаруживается лабиринт подземных коммуникаций – труб, кабелей и заброшенных туннелей. Всякий видимый город – лишь верхушка айсберга…»
«Города – это не только материальная инфраструктура, но и запахи, звуки, температура и свет. То, как пахнет в городе, – неотъемлемая его часть. Равно как и шум, а также тепловое и световое загрязнение…»
«Города – это не только люди и инфраструктура, это бесчисленное количество образов, окружающих нас ежедневно. Карты, фотографии в Instagram, граффити, открытки и реклама – все это составляет значительную часть современного городского ландшафта…»
Задача синтагматического смещения – не порвать со здравым смыслом, а остраннить его, добавить еще одно измерение к привычному обывательскому взгляду на город путем простого включения в городскую формулу описания ряда элементов, «ускользающих от взгляда обычного горожанина». Впрочем, подобный нарратив остается таким же логически неконсистентным, как и язык здравого смысла. Кэролин Стил не нужна теория еды, чтобы добавить еду к людям и зданиям. Скотту Маккуайру не нужна медиатеория, чтобы добавить к городу его «умножающиеся визуальные репрезентации» [Маккуайр 2014]. Чарльзу Лэндри не требуется теория креативности, чтобы добавить к жителям креативность, а к зданиям – шлейф истории и культуры [Лэндри 2011]. Операцию синтагматического смещения можно провести, вообще не покидая пределов языка здравого смысла – по счастью, этот язык содержит в себе бесконечные ресурсы самоостраннения.
3. Наконец, третья опция – наиболее радикальная. В отличие от двух предыдущих, она предполагает, что у нас есть какой-то иной язык, кроме языка здравого смысла, и мы способны дать – логически консистентное – определение городу в категориях этого языка. Но такой ход основывается не на синтагматическом смещении (оператор И), а на парадигматическом сдвиге (оператор ИЛИ). И тогда мы мыслим по формуле: «Город – это не А, не B, не C, не D, а Х».
Загадка Юго-Запада
Многим из тех, кто пытался купить или снять квартиру в Москве, хорошо известен феномен Юго-Запада. Не выделяющийся существенно ни по качеству жилого фонда, ни по транспортной доступности кластер районов тем не менее заметно выделяется по стоимости жилья. Для Москвы, где цена квартиры напрямую зависит от расстояния до центра, это почти пространственная аномалия.
Географ мог бы объяснить эту аномалию указанием на специфику ландшафта, розу ветров или экологические условия (на Юго-Востоке – заводы, на Юго-Западе – университеты). Социолог Ольга Трущенко находит нетривиальное объяснение феномена Юго-Запада:
Средневековое социальное разделение города на западную и восточную часть, по всей видимости, положило начало одной из особенностей столичной сегрегации. На протяжении дальнейшей истории тенденция к социальному противостоянию запада и востока Москвы выражала в пространственных формах дистанцию и противоположность между властвующими и простонародными слоями общества. Изначальная социальная противоположность запада востоку, Кремля Китай-городу, по мере роста Москвы повторила себя в полукольце Белого города. В западной части Белого города, в Занеглименье, в XIV веке стоял двор великой княгини и другие дворы, принадлежавшие приближенным к великому князю боярам [Памятники 1989: 11], в то время как «восточная сторона Белого города образовалась отчасти из торговых, но более всего из ремесленных слобод» [Никольский 1991: 29] [Трущенко 1995: 21].
Таким образом, чуть ли не с момента основания города знать селилась «на запад», а чернь – «на восток» от центра. По мере роста Москвы социальному противостоянию по линии «запад – восток» добавилась сегрегация «центр – периферия». Однако юго-западные окраины по престижности почти не уступают центру – сохраняется символическая ценность западного направления. В итоге
к XVII веку основными пространствами расселения властителей государства и верхушки правящих сословий, боярства и духовенства оставались Кремль и местности к западу и юго-западу от него в Белом и Земляном городах [там же: 22].
Самое интересное здесь то, что даже «на протяжении советского периода в столичном расселении воспроизводились основополагающие тенденции социального противостояния запада востоку, а точнее юго-запада юго-востоку, и центра окраинам» [там же: 39]. Новая советская элита, выбирая место для жилья, ориентировалась на символическую разметку пространства, произведенную прежним политическим режимом:
То, что в основе советского сценария столичной сегрегации лежали, как и в предшествующий исторический период, тенденции социального деления пространства на запад – восток (юго-запад – юго-восток) и центр – окраины, наглядно демонстрирует анализ территориальной привязки крупных массивов жилья, выстроенных для номенклатуры начиная с 30?х годов и до 80?х [Трущенко 1995: 40].
Разные социальные группы обладают разными ресурсами, и в том числе разным престижем. Они маркируют одни пространства как «престижные», а другие – как «непрестижные». Эти различия могут воспроизводиться в пространстве даже при самых радикальных преобразованиях общественного строя.
Приведенное выше исследование Ольги Трущенко представляет для нас даже больший интерес, чем предмет этого исследования. На первый взгляд, автор действует не как социолог, а как историк: изучает архивные документы, карты и ранние статистические сборники. Это первая ошибка в интерпретации. «Социологическим», «экономическим», «историческим» или «географическим» текст делает не метод (что бы ни подразумевалось под этим размытым понятием), а язык описания, который предшествует самому описанию. Вторая возможная ошибка интерпретации – синтагматически добавить элемент «сегрегация» к множеству уже имеющихся элементов «Москва». Трущенко – не урбанист, она не производит синтагматического смещения внимания читателя на еще один элемент Х – сегрегацию. Она совершает радикальный парадигматический сдвиг. Для нее город – это не здания, не районы, не ландшафт, не индустриальное производство и даже не «живые люди», а результат объективации социального пространства (т. е. пространства социальных сходств и различий) в пространстве физическом.
Таким способом мышления о городе социологи обязаны Пьеру Бурдьё. Когда Трущенко пишет «тенденция к социальному противостоянию запада и востока Москвы выражала в пространственных формах дистанцию и противоположность между властвующими и простонародными слоями общества» [там же: 21], в ее тексте (в форме концептуальных оппозиций) выражает себя знаменитая формула Бурдьё:
физическое пространство есть социальная конструкция и проекция социального пространства, социальная структура в объективированном состоянии [Бурдьё 1993: 53].
Если город – проекция социальной структуры, то текст Трущенко – проекция бурдьевистского теоретического языка. Сам Бурдьё никогда не был в Москве и мало что знал об этом городе. Но созданный им способ мышления – в том числе способ мышления о городах – позволил российской исследовательнице выразить Москву в предложенной концептуальной схеме и увидеть что-то, что раньше ускользало от взгляда социологов. Главное, помнить: концептуализация города – не пересказ, а перевод. В этом и состоит смысл третьей опции – парадигматического сдвига, отказа от синтагматического и тавтологического решения.
В следующем разделе мы еще вернемся к элементам концептуализации города у Бурдьё, а пока подведем итоги теста на урбанизм им. Кэролин Стил.
1. Если, закрыв глаза и описав город (как того требовали правила игры), вы прибегли к тавтологическому нарративу – все в порядке, вы нормальный горожанин, которому вполне хватает языка здравого смысла для понимания города.
2. Если вы использовали синтагматическое решение («города – это люди, пробки, грязь, а еще коррупция и безработица»), вы – по всей видимости – урбанист.
3. Если попытались предложить консистентную концептуализацию города – вы, скорее всего, ученый, которому для понимания города самого города недостаточно.
Далее мы сфокусируемся именно на третьем решении.
Концептуальные схемы города (случай Бурдьёполиса)
Быть знатной дамой значит играть роль знатной дамы, то есть, между прочим, играть простоту. Игра эта стоит безумно дорого, тем более что простота способна восхищать только при условии, если другие знают, что вы могли бы не быть простым, то есть когда вы очень богаты.
М. Пруст
Границы моего города – суть границы моего языка.
Соответственно, первая задача исследователя – «схватить» объект в категориях и различениях своей теоретической модели. Этот процесс (равно как и его результат) называется концептуализацией. По версии Г. С. Батыгина [Батыгин 2008], образцовый пример концептуализации содержится в сказке Х. К. Андерсена «Принцесса на горошине».
Напомним вкратце сюжет этого великого эпистемологического произведения. Король оказался в сложной исследовательской ситуации: к нему ночью в дом постучался эмпирический объект и назвался принцессой. Семье предстояло организовать серию исследовательских мероприятий, чтобы удостовериться в наличии у объекта признака принцессности. Старая королева, руководитель проекта, предложила сильное теоретическое решение. Она концептуализировала принцессность через наличие двух конститутивных свойств:
а) изнеженности (предположительно принцесса – существо, живущее во дворце в ситуации гипертрофированного личного комфорта, что не могло не сказаться на ее телесном габитусе);
б) избалованности (принцесса живет не только в обстоятельствах физического комфорта, но и в ситуации ослабленного социального контроля при тотальном попустительстве, которое должно было сформировать у нее безразличие к мнению и чувствам окружающих; таким образом, принцессу отличают плохие манеры).
Структура подобного концептуального определения принцессности выглядит следующим образом:
Схема 1. Концептуализация принцессности
С этого момента исследователь должен считать принцессой любой объект, обладающий свойствами телесной изнеженности и плохими манерами. На следующем этапе (операционализация) королева находит интересное методическое решение, позволяющее схватить наличие обоих этих признаков посредством нетривиального экспериментального плана. Она оказывает исследовательское воздействие (подкладывает горошину под двадцать тюфяков и двадцать перин), после чего – на утро – производит замер, задавая бесхитростный вопрос: «Как вам спалось?». Если эмпирический объект достаточно изнежен, чтобы почувствовать горошину, и достаточно плохо воспитан, чтобы сказать об этом хозяевам, то он обладает обоими необходимыми признаками, которые и конституируют его в качестве принцессы (согласно данной выше базовой дефиниции предмета) (схема 2).
Но, допустим, старая королева воспользовалась бы иной концептуализацией. Что, если принцессу делает принцессой как раз противоречивое сочетание телесной изнеженности и готовности непоколебимо следовать дворцовому этикету? Если в основу концептуализации мы положим не образ капризных принцесс эпохи раннего Средневековья, а пример облаченной в железную клетку хороших манер принцессы Вильгельмины Шарлотты Каролины Бранденбург-Ансбахской?
Тогда наша концептуализация будет выглядеть принципиально иначе (схема 3).
Теперь дешевым экспериментом с горошиной отделаться не удастся, потому что если испытуемая на утро скажет: «Я прекрасно спала!», это может в равной степени означать и то, что она хорошо воспитана, и то, что она толстокожая простолюдинка, выдающая себя за особу королевских кровей. (А заодно нам становятся заметны недочеты предыдущей концептуализации. Если испытуемая отвечает: «Ах, ужасно плохо! Я всю ночь не сомкнула глаз. Б-г знает, что там у меня было в постели! Я лежала на чем-то твердом, и теперь у меня все тело в синяках!», это еще не означает, что она действительно плохо спала. Может быть, она просто демонстрирует дурные манеры без соответствующего основания в виде эмпирических ночных страданий.) Для такой модели концептуализации потребуются два операнта и два замера. Нужно, чтобы кто-то ночью подсматривал – то есть осуществлял скрытое формализованное наблюдение, – подсчитывая количество вздохов и иных наблюдаемых признаков бессонницы. И только при сочетании двух положительных результатов измерения (не сомкнула глаз + наутро заявила, что хорошо спала) мы сможем удостовериться в наличии у объекта концептуально сконструированного признака принцессности.
Схема 2. Операционализация принцессности
Схема 3. Альтернативная модель исследования принцессности
Как видим, исходная концептуализация объекта задает не только границы интерпретации собранных данных, но и диктует саму структуру их сбора (так называемую методическую архитектуру исследования).
Но вернемся к городу.
Посмотрим еще раз на Москву в оптике, предложенной П. Бурдьё и О. Трущенко. Что мы видим теперь?
1. Социальных агентов – коллективных (знать, чернь) и индивидуальных (князь) – которые находятся друг с другом в напряженных динамических отношениях.
2. Социальные отношения – силовые и смысловые, синхронные (простолюдины / дворяне) и диахронные (старая аристократия / новая номенклатура) – которые связывают разных агентов.
3. Ресурсы – блага (материальные, символические, культурные etc.), которые размещены в физическом пространстве и за которые борются агенты.
4. Социальные практики (производства, присвоения, символической номинации, легитимации, инвизибилизации etc.) – то, что делают агенты, используя доступные им ресурсы.