– Мы с папой ведь не всегда сможем быть рядом с тобой…
– Я хочу, чтобы вы всегда были рядом.
– Правда? – Мама целует меня в макушку, а потом в висок. И спустя секунду я чувствую, как он увлажняется. – Ты мое солнышко!
Мамины слезы заставляют меня вспомнить о своих собственных – непролитых. И о птице, которая осталась лежать под листками жимолости. Я готов отправиться к ней прямо сейчас, но сделать это невозможно: слишком крепко обнимает меня мама.
Опутывает собой.
Это похоже на паутину и якорную цепь одновременно; лучшая иллюстрация только что провозглашенного – «Быть рядом. Всегда». Интересно, смогла бы мама удержать в руках «второго меня»? Того самого путешественника во времени, который заранее все знал? Прежде чем заснуть, я еще некоторое время думаю о своем полете над двором и о том, как ловко у меня получилось – раздвоиться. То, что происходило со мной наверху, несомненно, намного интереснее того, что случилось внизу. Ведь там, наверху, тоже был я?
Или кто-то другой?
Если кто-то другой – почему он появился только сейчас? И где был до сих пор? В любом случае я мечтаю повторить полет. Снова стать путешественником во времени. Увидеть в подробностях еще что-нибудь важное. Или просто заслуживающее внимания. Но для этого… Первый Я и Второй Я должны подружиться.
– Выходи! – шепчу я себе самому. – Давай, выходи!
В комнате ровным счетом ничего не меняется. Лишь мамины пальцы касаются моей щеки:
– Что, солнышко?
Мама не спит.
Мама никогда не спит. Плетет паутину, удлиняет якорную цепь – звено за звеном: никто не разлучит нас, солнышко. Никто и никогда.
Именно эти слова шепчет мама, когда думает, будто я крепко сплю.
Ей и в голову не приходит, что я тоже могу не спать.
Время от времени.
В такие минуты я слышу ее шепот, но не вижу лица. И мне почему-то вдруг начинает казаться, что глаза у нее не голубые, – небеса покинули их. И теперь они до краев наполнены чернотой. Наверное, это тоже красиво. Может быть. Маки ничуть не хуже роз. И наоборот. И лишь зеленый фон величина постоянная. Как и мамина любовь ко мне.
Паутина. Якорная цепь.
…Утром я сам вызываюсь сходить за хлебом: более невинного способа вырваться за стены квартиры просто нет. Мама отпускает меня с неохотой – она считает двор источником повышенной опасности, где совершенно нечего делать ее сыну. Но и запретить мне спускаться туда, где бездумно носятся чайки и бакланы, она не в состоянии. Просто потому, что мне никогда ничего не запрещали. Справедливости ради я не злоупотреблял великодушием родителей, не злоупотребляю и сейчас. Все, что мне нужно, – немного времени, чтобы похоронить красноголовую птицу.
– Возьмешь патыр, – напутствует мама, засовывая деньги в карман моих шортов. – И, если будет катлама[3 - Сорта узбекских лепешек (прим. авт.).], – тоже возьми.
Оказавшись во дворе, возле островка с татарской жимолостью, я тотчас забываю и о патыре, и о катламе. Вот те самые, немного пожухлые листки, под которыми я вчера спрятал птичье тельце. Но красноголовки под ними нет! Меня охватывает отчаяние, потом его сменяет досада, а затем – злость на себя. Я не должен был оставлять птицу одну – пусть и мертвую. Скорее всего ее утащили коты. А может, муравьи. Или Домулло – вдруг ему посоветовали прикладывать к бородавке птичьи перья, чтобы она побыстрее прошла? Я почти ненавижу Домулло – наверное, это правильно, что он должен умереть. Я ненавижу Домулло, но очень скоро проходит и ненависть: стоит только коснуться щекой мягкой земли. Я и сам не понял, как оказался лежащим на ней.
Странно, что я не делал этого раньше.
И это… Это ничуть не хуже, чем мой вчерашний полет, ничуть! Время так же замедляется, – на этот раз подчиняясь биению сердца. Обычно я не замечаю того, что происходит у меня в груди. Но стоит ненадолго прислушаться, приложив руку и закрыв глаза, – и на первый план выходит настойчивые звуки:
тук-тук – тук-тук
так-так – так-так.
Неумолчные колесики, труженики-молоточки.
Они стучат и сейчас, вот только все реже и реже. С каждой секундой. Все медленнее. Т-ууууук. Т-уууууууук. Т-ууууууууууууук.
Та-ааааааааааааааааааааак.
Что, если сердце остановится совсем?
Эта перспектива нисколько не пугает меня, хотя я и не могу взлететь, – так же, как вчера. Наоборот, все больше вжимаюсь в землю и… на какой-то момент сам становлюсь землей. Всем тем, что скрыто в земле: мертвыми листьями, сухими мертвыми корнями, мертвыми насекомыми.
Мне нравится здесь.
Мне хотелось бы здесь остаться. Больше, чем там, наверху, где сияют звезды из каталога журнала наблюдений Майданакской высокогорной обсерватории. Где парят путешественники во времени. И мамины руки… даже они не сравнятся с объятиями земли.
Так-так, – ударяет сердце в последний раз.
Окруженный мертвыми листьями, насекомыми и корешками, я чувствую себя счастливым. Конечно, если бы прямо сейчас нашлась красноголовая птичка, я был бы счастлив абсолютно.
Но и так тоже сойдет.
* * *
…Домулло умирает через три месяца, от меланомы – болезни, о которой мало кто слышал в Шахрисабзе. До последнего момента ничем себя не проявлявшая, меланома прогрессирует так быстро, что Домулло едва успевают отвезти в Ташкент, на консультацию. Сразу после консультации его кладут в стационар, откуда маленькой суетливой чайке больше не суждено будет выпорхнуть.
Смерть Домулло – первая человеческая смерть на моей памяти – оставляет меня совершенно равнодушным. Самый маленький из дворовой компании мальчишка все равно был старше меня: ему уже исполнилось одиннадцать – против моих девяти. Мы ни разу не пересекались, мы даже не здоровались толком; тем более я все знал заранее – что уж тут переживать. Совсем другое дело – мама: известие о меланоме вызывает в ней всплеск невиданной ранее медицинской активности. Целых полтора месяца после похорон Домулло мы ходим по врачам: на предмет ранней диагностики самых разных заболеваний. Иногда сдаем одни и те же анализы дважды. Все потому, что мама должна убедиться: ее сыну ничего не угрожает. Мы даже совершаем паломничество в Ташкент (по следам Домулло) и в Самарканд (там живет один из лучших в Узбекистане кардиологов).
Мама подозревает наличие у меня астмы и ревмокардита, но, как и следовало ожидать, я оказываюсь абсолютно, восхитительно здоров. Наверное, именно об этом врачи беседуют с мамой, когда я жду ее в коридоре. И в конце разговора кто-нибудь из них обязательно добавит, что я – красавчик из красавчиков. Все так и есть, я – гузал, жуда чиройли, жуда екимтой бола, табиат муьжизаси[4 - Прекрасный, красавец, прелестное дитя, чудо природы (узб.).]. Не только врачи – все кому не лень отмечают это.
Я похож на ангела – и это мое единственное отличие от всех остальных. В свои девять я не совсем понимаю, что значит походить на ангела. И пока не испытываю никаких неудобств, разве что – легкое смущение, когда кто-то рассматривает меня слишком пристально. Толком и не разобрать, в кого я уродился, такой жуда чиройли: мама с отцом, хоть и симпатичные, приятные люди, но – самые обыкновенные, им вслед никто и не обернется. Мама утверждает, что я – вылитый дед, ее отец; жаль, что ни одной фотографии деда не сохранилось.
Моя ангельская красота спасает нашу семью в смутное время тотальной, вспыхнувшей на ровном месте, ненависти к инородцам и иноверцам. Немногочисленные русские спешно покидают Шахрисабз, как чуть раньше это сделали немногочисленные немцы и евреи. Дворовая команда несет еще одну потерю: к умершему Домулло прибавляется толстяк немец Вернер. Семья Вернера уезжает в далекий, как галактика ESO 137–001, Франкфурт-на-Майне. Стоя у окна, я вижу, как они садятся в грузовое такси: родители, сестра и младший брат. Все ждут только толстяка, который прощается с Осой. Оса проникновенно обнимает Вернера за шею, пару минут трясет его пухлую руку, после чего неожиданно поддает отъезжающему под дых. Ровно так же, как двинул когда-то меня. А потом, даже не глядя на согнувшегося пополам немца, резко поворачивается и выбегает со двора.
Бегает Оса очень быстро, никому его не догнать.
Но никто и не собирается. Вернера спешно заталкивают в такси – так всем не терпится покинуть наконец адов Шахрисабз и добраться до благословенного Франкфурта. Возможно, Оса тоже мечтает о Франкфурте, но везет в этот раз не ему. И никогда не повезет.
Через пару дней мы с Осой встречаемся во дворе: у тутовника и татарской жимолости, где я на несколько минут успел стать землей. Оса же остается самим собой – королем двора. Он стоит, облокотившись на шелковичный ствол и сунув руки в карманы.
– Эй! – негромко зовет меня Оса, когда я прохожу мимо, груженный патыром и катламой. – Поди сюда, шкет.
Памятуя о предыдущей встрече, я заранее жалею лепешки, которые обязательно вывалятся в случае драки. Отряхивай потом их от пыли!.. Но никакого особенного страха перед Осой нет. Наоборот, мне даже немного жаль его; немного смешно оттого, что он такой ахмок[5 - Дурак (узб.).]. Зачем-то отправил Орзумурода и Улугмурода к моему подъезду, чтобы те отрезали возможные пути отступления. Теперь оба брата, с совершенно одинаковой, виляющей походкой, движутся в мою сторону.
– Глухой, что ли? – снова подает голос Оса. – Сказал же, подойди сюда.
– Зачем?
– Разговор есть.
Разговора нет, во всяком случае, в первые пять минут: Оса слабо фокусируется на мне, то и дело смотрит по сторонам, а потом вытаскивает перочинный нож и принимается вычищать грязь из-под ногтей. Еще и искирт бола[6 - Грязнуля (узб.).], надо же!