– И ты, – после небольшой паузы ответила Лена.
Должно быть, они подумали об одном и том же.
– Рано или поздно он появится. И ты уйдешь от меня.
– Совсем необязательно уходить. – Лена положила голову на грудь отца.
– Даже если ты не уйдешь, ты все равно уйдешь.
– Успокойся. Никто тебя не заменит. Никогда.
– Если бы ты только знала, как я жалею о каждом дне, проведенном вдали от тебя! Ты знаешь, сколько их было, этих дней?
– Сколько?
– Я подсчитал. Шесть тысяч пятьсот семьдесят. Или около того. Если бы твоя мать не написала мне… Страшно даже представить…
– Но теперь-то я с тобой! И знаешь, тот, который появится, рано или поздно, думаю, он будет похож на тебя. Он будет вылитый ты…
На следующее утро отец не вышел к общему завтраку. Это было вопиющим нарушением распорядка, за которым строго следила Виктория Леопольдовна. Отец никогда не нарушал распорядка. Он не нарушил бы его и сейчас, если бы не умер. Во сне. Сердце, полное любви к Лене и любви к матери, не вынесло глухой стены вражды между ними. Он умер, и никаких общих завтраков больше не будет. И ничего не будет.
Ничего.
Похороны Лена помнила смутно. Скромные, приглушенные похороны. Пришли друзья отца по университету и несколько соратниц Виктории Леопольдовны – таких же, как она, академических вдов. На Лену вдовы подчеркнуто не обращали внимания. Плевать ей было на их внимание. Плевать ей было на все.
Отец – вот кто был важен ей. И теперь его не стало.
И Лены не стало. То есть существовала темно-рыжая оболочка, но под этой оболочкой все выгорело дотла. Выгорело и покрылось слоем золы.
Пепелище.
Именно на это пепелище и пришла Виктория Леопольдовна.
– Я жду вас к завтраку уже десять минут, милочка, – сказала она, как обычно поджимая губы. – Вы живете в нашем доме два года. Пора бы уяснить, что существуют вещи незыблемые. Не зависящие ни от чего. Ни от чего, вы слышите! Порядки устанавливал даже не… покойный Анатолий. Порядки устанавливал сам Аристарх Дмитриевич. И не вам их менять.
Странно, но именно ненависть старой карги, такая живая, такая восхитительно упругая, ненависть с бровями вразлет, горячечным румянцем и юным блеском глаз, – эта ненависть и вытянула Лену. Теперь они с Викторией Леопольдовной цеплялись за свою взаимную неприязнь, чтобы заглушить чувство потери. Все лучше, чем ничего. Неприязнь не прошла даже тогда, когда старая карга слегла. Чтобы больше никогда не подняться. Молодой врач-интерн, пришедший освидетельствовать больную, видимых нарушений опорно-двигательного аппарата не обнаружил, отчего у больной отказали ноги, объяснить не смог и назначил Лене свидание, что было совсем уж бесперспективно. Лена вежливо отказала, а интерн еще долго витийствовал о неизученной природе такого вот паралича на нервной почве.
– Самодурствует старуха, – ухмыльнулся он напоследок. – Наплачетесь вы с ней. Мой вам совет: найдите сиделку пожестче, с такой церемониться – себе дороже. Она из вас все жилы вытянет, знаю я эти интеллигентные мумии. А лучше сдайте ее в приличный интернат, пока не поздно…
– Пошел вон, – сказала Лена, удивляясь своей невесть откуда взявшейся ярости.
То же самое она услышала от старой карги, когда – после визита интерна – робко зашла к ней в комнату.
– Подите вон, милочка. – Виктория Леопольдовна царственно указала ей на дверь. – Вам здесь делать нечего. Даже Аристарх Дмитриевич не входил сюда, не постучавшись.
Хорошо еще, что не по предварительной записи!
– Я просто хочу помочь, Виктория Леопольдовна… Я сделаю все, что нужно.
– Не стоит утруждать себя. Если вы печетесь о квартире, то можете не волноваться. Она и так достанется вам. Благодарите покойного Анатолия, в своем завещании он объявил вас единственной наследницей.
– Но…
– С мертвыми не рискну спорить даже я. Вы добились, чего хотели. Можете торжествовать.
Никакого торжества не было, хотя Лена все еще винила старую каргу в смерти отца. Никакого торжества не было, и как-то само собой получилось, что Лена стала и медсестрой, и сиделкой, и поварихой. Вся ее жизнь сосредоточилась теперь на вздорной старухе – ведь Виктория Леопольдовна была единственной, кто еще связывал ее с ушедшим отцом. Лена быстро научилась больничным премудростям и знала теперь, как мыть паралитиков, как переворачивать их, чтобы не было пролежней, как ставить им уколы… По вечерам Лена читала старой карге книги из личной библиотеки Аристарха Дмитриевича – все больше неторопливые, давно угасшие фолианты: Филдинг, Стерн, Теккерей, Диккенс.
– У вас, милочка, каша во рту, – едко замечала старуха после двух часов непрерывного чтения. – Нужно работать над дикцией.
И Лена работала – исступленно, до боли в одеревеневших губах. Через полгода непрерывных занятий она легко бы выдержала конкурс на чтеца-декламатора. Вот только чтецы-декламаторы никому не требовались.
Требовались деньги на поддержание существования. А денег как раз и не хватало. Ни Лениной крошечной стипендии, ни академической пенсии старухи. Тогда-то и было решено заложить в ломбард фамильный перстень Виктории Леопольдовны – роскошный сапфир в золотой оправе. И с маленькими бриллиантами вокруг большого камня.
– Не вздумайте присвоить его, милочка, – напутствовала Лену старая карга. – Этот перстень всегда принадлежал только Шалимовым. Он не терпит самозванцев.
Уж лучше алчные ростовщики, чем самозванцы, которые из-под тебя горшки выносят, прелестная политика!
До ломбарда Лена так и не дошла: отдать шалимовскую драгоценность в чужие равнодушные руки казалось ей святотатством. В конце концов, она взрослый человек, выкрутится как-нибудь…
…Тема с сапфиром всплыла за сутки до смерти Виктории Леопольдовны. Старуха угасала, даже ее обычная бодрая ненависть к Лене начала давать сбои.
– Покажите-ка мне квитанцию из ломбарда, – сказала карга после очередной порции Диккенса. – Все забываю спросить вас о ней.
– Да, конечно… Вот только не помню, где она, – тотчас же нашлась Лена. – Кажется, я ее потеряла.
– Лжете, милочка. – Виктория Леопольдовна отвернулась к стене и добавила совсем тихо: – Надеюсь, что лжете… Анатолий вас боготворил, уж не знаю за что… А теперь уходите. Мне нужно побыть одной.
Она умерла, как хотела: в полном одиночестве, так и не признав Лены. И без того холодный дом превратился в ледяную пустыню, по которому бродили одни лишь продрогшие воспоминания. Но Лене не было места даже в этих воспоминаниях.
И тогда появился Гжесь.
Он был далеко не первым, кого Лена приводила в стылые руины на Васильевском, чтобы хоть чуточку согреться. Но он был единственным, кто остался.
Гжесь не был похож на отца, более того, он был полной его противоположностью. Черный, как смоль, с повадками восточного бая (даром что поляк с хвостатой обрусевшей родословной), бесшабашно-наглый, циничный – даже в период глухариного токования. Ум Гжесю успешно заменяли темперамент и память на цитаты из постмодернистских пьес. Качества, необходимые актеру, но совсем уж непригодные для долгой счастливой жизни.
Когда Лена поняла это, Гжесь уже успел надеть ей на палец кольцо и утвердиться в профессорском доме. Но сначала была постель, растянувшаяся на целый месяц. Гжесь оказался опытным любовником, а Лена – примерной ученицей (со склонностью к импровизации и дополнительным занятиям по предмету). Их страсть оказалась настоящей сибариткой: она хотела хорошо одеться, была не дура выпить и посидеть в дорогом кабаке. Их страсть не была самодостаточна: она обожала шумные компании, легкий петтинг при свидетелях, прогулки по Неве на зафрахтованном пароходике с обязательным сексом в машинном отделении. Их страсть жить не могла без наперсников и наперсниц, жрущих и пьющих в три горла.
На поддержание страсти были ухлопаны остатки библиотеки и кузнецовского фарфора, три серебряных подсвечника, индийская резная ширма из сандала и скульптурная миниатюра Лансере «Побег из горского плена». Лишь поясному портрету Аристарха Шалимова кисти Павла Корина удалось устоять. По той простой причине, что Гжесь почти не разбирался в художниках и живо реагировал лишь на Репина, Шишкина и Бориса Валеджо.
Лишившись материальной базы, страсть поскучнела. Не то чтобы она исчезла совсем, но стала заметно сдержаннее. Гжесь наконец-то устроился в хороший театр (на плохие роли). Потом был театр похуже, потом – кукольный театр, а потом на горизонте Гжеся нарисовался Гавриил Леонтьевич Маслобойщиков. В лучшие свои годы Маслобойщиков был режиссером ТЮЗа и даже поставил несколько нашумевших спектаклей. Лучшие годы быстро закончились – по причине длительных запоев Гавриила Леонтьевича. Теперь (в свободное от белой горячки время) Маслобойщиков занимался стыдливой «школьной антрепризой». А проще – чесом по школам с пустяковыми детскими спектаклями. Труппа Гавриила Леонтьевича была немногочисленной и состояла из самого Маслобойщикова, его жены Светани – потертой провинциальной примы с замашками Сары Бернар и травестюшки Афины Филипаки. Лучшего тюзовского поросенка сезона 1999 года. На монументальное «Афина» лучший тюзовский поросенок откликался неохотно, предпочитая уменьшительно-ласкательное «Афа». «Афой» Афину Филипаки называли еще в хореографическом училище.
Маслобойщиков совратил Гжеся у тогда еще существовавшего блошиного рынка на Седьмой линии. Гжесь выполз из метро «Василеостровская» с твердым намерением посетить забегаловку «Хачапури». Тут-то он и наткнулся на мэтра, который пытался сбыть с рук бюстик Станиславского. Поначалу Гжесь принял Станиславского за Немировича-Данченко, а Маслобойщикова – за алкаша-экстремиста. Недоразумение, впрочем, быстро разрешилось, и в «Хачапури» они отправились вместе. После пятой рюмашки Гжесь был зачислен в штат театра «Глобус» (именно так гордо именовалась «школьная антреприза») и с лету получил роли всех героев-любовников во всех репертуарных пьесах «Глобуса» – лешачка, бесхвостого волчары и слоненка Бимбо.
– Судя по твоей унылой физиономии, у тебя есть жена и тачка. – Несмотря на разлагающее влияние спиртного, Маслобойщиков не утратил способности к психоанализу.
Престарелая «шестерка» у Гжеся действительно была – именно в нее трансформировались денежки, вырученные от продажи скульптурной миниатюры Лансере «Побег из горского плена». Известие о «шестерке» самым благоприятным образом сказалось на настроении Гавриила Леонтьевича Маслобойщикова.
– Отлично. Труппа должна быть мобильной, а декораций у нас немного, в багажник влезут. У тебя жена, часом, не актриса?