Волны
Вирджиния Вулф
«Волны» считаются самой необычной и экспериментальной работой Вирджинии Вулф, стирающей грани между прозой и поэзией. В серии связанных между собой монологов рассказываются пронзительные личные истории шести друзей, перемежаемые захватывающими описаниями морского побережья. Богатый поэтический язык романа максимально точно отображает внутреннюю жизнь героев: их стремления, успехи, сожаления и разочарования. Каждый по отдельности и все вместе они задаются вопросом о важности прошлого и настоящего и о смысле самой жизни.
Вирджиния Вулф
Волны
© перевод с английского Е. Суриц
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
* * *
Солнце еще не встало. Море было не отличить от неба, только море лежало все в легких складках, как мятый холст. Но вот небо побледнело, темной чертой прорезался горизонт, отрезал небо от моря, серый холст покрылся густыми мазками, штрихами, и они побежали, вскачь, взапуски, внахлест, взахлеб.
У самого берега штрихи дыбились, взбухали, разбивались и белым кружевом укрывали песок. Волна подождет-подождет, и снова она отпрянет, вздохнув, как спящий, не замечающий ни вдохов своих, ни выдохов. Темная полоса на горизонте постепенно яснела, будто выпадал осадок в старой бутылке вина, оставляя зеленым стекло. Потом прояснело все небо, будто тот белый осадок наконец опустился на дно, или, может быть, это кто-то поднял лампу, спрятавшись за горизонтом, и пустил над ним веером плоские полосы, белые, желтые и зеленые. Потом лампу подняли выше, и воздух стал рыхлым, из зеленого выпростались красные, желтые перья, и замерцали, вспыхивая, как клубы дыма над костром. Но вот огненные перья слились в одно сплошное марево, одно белое каление, кипень, и он сдвинул, поднял тяжелое, шерстисто-серое небо и обратил миллионами атомов легчайшей сини. Понемногу стало прозрачным и море, оно лежало, зыбилось, посверкивало, подрагивало, пока не стряхнуло все почти полосы темноты. А державшая лампу рука поднималась все выше, все выше, и вот уже стало видно широкое пламя; над горизонтом занялась огненная дуга, и вспыхнуло золотом все море вокруг.
Свет охлестнул деревья в саду, вот один листок стал прозрачным, другой, третий. Где-то в вышине чирикнула птица; и все стихло; потом, пониже, пискнула другая. Солнце сделало резче стены дома, веерным краем легло на белую штору, и под лист у окошка спальни оно бросило синюю тень – как отпечаток чернильного пальца. Штора легонько колыхалась, но внутри, за нею, все было еще неопределенно и смутно. Снаружи без роздыха пели птицы.
– Я вижу кольцо, – Бернард говорил. – Оно висит надо мной. Дрожит и висит такой петлей света.
– Я вижу, – Сьюзен говорила, – как желтый жидкий мазок растекается, растекается, и он убегает вдаль, пока не наткнется на красную полосу.
– Я слышу, – Рода говорила, – звук: чик-чирик; чик-чирик; вверх-вниз.
– Я вижу шар, – Невил говорил, – он каплей повис на огромном боку горы.
– Я вижу красную кисть, – Джинни говорила, – и она перевита вся золотыми такими ниточками.
– Я слышу, – Луис говорил, – как кто-то топает. Огромный зверь прикован за ногу цепью. И топает, топает, топает.
– Смотрите – там, на балконе, в углу паутина, – Бернард говорил. – И на ней водяные бусины, капли белого света.
– Листы собрались под окном и навострили ушки, – Сьюзен говорила.
– Тень оперлась на траву, – Луис говорил, – согнутым локтем.
– Острова света плывут по траве, – Рода говорила. – Они упали с деревьев.
– Глаза птиц горят в темноте между листьев, – Невил говорил.
– Стебли поросли жесткими такими короткими волосками, – Джинни говорила, и в них позастряли росинки.
– Гусеница свернулась зеленым кольцом, – Сьюзен говорила, – вся-вся в тупых ножках.
– Улитка перетаскивает через дорогу свой серый тяжелый панцирь и приминает былинки, – Рода говорила.
– А окна то загорятся, то гаснут в траве, – Луис говорил.
– Камни мне холодят ноги, – Невил говорил. – Я каждый чувствую: круглый, острый, – отдельно.
– У меня все руки горят, – Джинни говорила, – ладошки только липкие и мокрые от росы.
– Вот крикнул петух, будто красная, тугая струя вспыхнула в белом приплеске, – Бернард говорил.
– Птицы поют, – вверх-вниз, туда-сюда, повсюду, везде качается гомон, Сьюзен говорила.
– Зверь все топает; слон прикован за ногу цепью; на берегу топает страшный зверь, – Луис говорил.
– Гляньте на наш дом, – Джинни говорила, – какие белые-белые от штор у него все окошки.
– Уже закапала холодная вода из кухонного крана, – Рода говорила, – в таз, на макрель.
– Стены пошли золотыми трещинами, – Бернард говорил, – и тени листьев легли синими пальцами на окно.
– Миссис Констабл сейчас натягивает свои толстые черные чулки, – Сьюзен говорила.
– Когда поднимается дым, это значит: сон кучерявится туманом над крышей, Луис говорил.
– Птицы раньше пели хором, – Рода говорила. – А теперь отворилась кухонная дверь. И они сразу прыснули прочь. Будто кто горстку зерен швырнул. Только одна поет и поет под окном спальни.
– Пузыри зарождаются на дне кастрюли, – Джинни говорила. – А потом они поднимаются, быстрей, быстрей, такой серебряной цепью под самую крышку.
– А Бидди соскребает рыбьи чешуйки на деревянную доску щербатым ножом, Невил говорил.
– Окно столовой стало теперь темно-синее, – Бернард говорил. – И воздух трясется над трубами.
– Ласточка пристроилась на громоотводе, – Сьюзен говорила. – И Бидди плюхнул на кухонные плиты ведро.
– Вот удар первого колокола, – Луис говорил. – А за ним и другие вступили; бим-бом; бим-бом.
– Смотрите, как бежит по столу скатерть, – Рода говорила. – Сама белая, и на ней кругами белый фарфор, и серебряные черточки возле каждой тарелки.
– Что это? Пчела жужжит у меня над ухом, – Невил говорил. – Вот она, здесь; вот она улетела.
– Я вся горю, я трясусь от холода, – Джинни говорила. – То это солнце, то эта тень.
– Вот они все и ушли, – Луис говорил. – Я один. Все пошли в дом завтракать, а я один, у забора, среди этих цветов. Еще самая рань, до уроков. Цветок за цветком вспыхивает в зеленой тьме. Листва пляшет, как арлекин, и прыгают лепестки. Стебли тянутся из черных пучин. Цветы плывут по темным, зеленым волнам, как рыбы, сотканные из света. Я держу в руке стебель. Я – этот стебель. Я пускаю корни в самую глубину мира, сквозь кирпично-сухую, сквозь мокрую землю, по жилам из серебра и свинца. Я весь волокнистый. От малейшей зыби меня трясет, земля мне тяжко давит на ребра. Здесь, наверху, мои глаза зеленые листья, и они ничего не видят. Я мальчик в костюме из серой фланели, с медной застежкой-змейкой на брючном ремне. Там, в глубине, мои глаза – глаза каменного изваяния в нильской пустыне, лишенные век. Я вижу, как женщины бредут с красными кувшинами к Нилу; вижу раскачку верблюдов, мужчин в тюрбанах. Слышу топот, шорох, шелест вокруг.
Здесь Бернард, Невил, Джинни и Сьюзен (но только не Рода) запускают рампетки в цветочные клумбы. Сбривают рампетками бабочек с еще сонных цветов. Прочесывают поверхность мира. Трепет крылышек надрывает сачки. Они кричат: «Луис! Луис!», но они меня не видят. Я спрятан за изгородью. Тут только крошечные просветы в листве. О Господи, пусть они пройдут мимо. О Господи, пусть вывалят своих бабочек на носовой платок на дороге. Пусть пересчитывают своих адмиралов, капустниц и махаонов. Только бы меня не увидели. Я зеленый, как тис, в тени этой изгороди. Волосы – из листвы. Корни – в центре земли. Тело – стебель. Я сжимаю стебель. Капля выдавливается из жерла, медленно наливается, набухает, растет. Вот розовое что-то мелькает мимо. Между листьев заскальзывает быстрый взгляд. Меня опаляет лучом. Я мальчик во фланелевом сером костюме. Она меня нашла. Что-то ударило меня в затылок. Она поцеловала меня. И опрокинулось все.
– После завтрака, – Джинни говорила, – я припустила бегом. Вдруг вижу: листья на изгороди шевелятся. Подумала – птичка сидит на гнезде. Расправила ветки и заглянула; смотрю – птички нет никакой. А листья все шевелятся. Я испугалась. Бегу мимо Сьюзен, мимо Роды и Невила с Бернардом, они разговаривали в сарае. Сама плачу, а бегу и бегу, все быстрей. Отчего так прыгали листья? Отчего так прыгает у меня сердце и никак не уймутся ноги? И я кинулась сюда и вижу – ты стоишь, зеленый, как куст, стоишь тихо-тихо, Луис, и у тебя застыли глаза. Я подумала: «Вдруг он умер?» – и я тебя поцеловала, и сердце под розовым платьем колотилось у меня, и дрожало, как листья дрожали, хоть они-то непонятно теперь – отчего. И вот я нюхаю герань; нюхаю землю в саду. Я танцую. Струюсь. Меня накинуло на тебя, как сеть, как сачок из света. Я струюсь, и дрожит накинутый на тебя сачок.
– Через щелку в листве, – Сьюзен говорила, – я увидела: она его целовала. Я подняла голову от моей герани и глянула через щелку в листве. Она его целовала. Они целовались – Джинни и Луис. Я стисну свою тоску. Зажму в носовом платке. Скручу в комок. Пойду до уроков в буковую рощу, одна. Не хочу я сидеть за столом, складывать числа. Не хочу я сидеть рядом с Джинни, рядом с Луисом. Я положу свою тоску у корней бука. Буду ее перебирать, теребить. Никто меня не найдет. Буду питаться орехами, высматривать яйца в куманике, волосы станут грязные, я буду спать под кустом, воду пить из канавы, так и умру.
– Сьюзен прошла мимо нас, – Бернард говорил. – Шла мимо двери сарая и тискала носовой платок. Она не плакала, но глаза, они ведь у нее такие красивые, сузились, как у кошки, когда та собирается прыгнуть. Я пойду за ней, Невил. Тихонько пойду за ней, чтоб быть под рукой и утешить, когда она зайдется, расплачется и подумает: «Я одна».